Наконец, через годы он возвращается в места, где прошло его детство, и вновь спускается в ивовые заросли. Легкое золото солнечного света льется сквозь невесомую зелень, плещется на глинистых дорожках, и по мере углубления в заросли тревога оставляет мужчину, который вдруг отчетливо понимает, что мелькнувший за поворотом мальчик – его брат, и они вот-вот встретятся, соединятся, станут целым, то есть исцелятся, и жизнь приобретет завершенность. Эта последняя встреча, встреча с собой, замыкает круг бытия, где смерть противостоит рождению, но не жизни…
Иногда в моих сновидениях возникает другая комната. Чаще всего этот сон случается, когда боль становится невыносимой, когда кажется, что уперся головой в непробиваемую стену и жить просто не стоит. Я встаю и выхожу в другую комнату. Старенький платяной шкаф с катушкой для ниток вместо ручки, узкая железная кровать. У окна с пепельно-серой тюлевой занавеской – письменный стол, над которым склонился мальчик лет одиннадцати-двенадцати. Машинальным движением локтя – этот жест одиночества мне слишком хорошо знаком – он прикрывает книгу, но ко мне не оборачивается, только ниже склоняется над столом. А я почему-то не могу сделать хотя бы шаг – вероятно, таковы законы этого сна. В комнате – зеленоватый аквариумный полусвет. Мы не произносим ни слова. Я не знаю, сколько длится наша молчаливая встреча. Ничего не происходит. Возможно, мальчик за столом – я, а увидеть себя во сне – дурная примета. Наконец, картина начинает меркнуть, расплывается, гаснет. Всё. Я просыпаюсь. И хотя жизнь вроде бы ничуть не изменилась, боль уже не кажется безысходной – это, конечно, не исцеление, но жизнь, пусть ненадолго, обретает цель… Жаль только, что не удалось рассмотреть название книги.
Время от времени я вижу другой сон – сон о преследователе. Как ни прибавляй ходу, от него не оторваться. Он загоняет меня на безлюдную ночную улицу с немногими фонарями, бросающими тускло-желтые пятна на сплошные бетонные заборы, за которыми высятся решетчатые скелеты подъемных кранов, трубы и башни. Улица кажется бесконечной. Никакого укрытия. Я слышу тяжелое дыхание преследователя – и снова бросаюсь бежать. Похоже, долго мне не выдержать. Забор справа вдруг обрывается, я сворачиваю к многоэтажному дому с выбитыми окнами и дверями. Но мгновенная вспышка надежды – затеряться в лабиринте этажей, коридоров, комнат, – тотчас сменяется отчаянием: дверь, в которую я метнулся, ведет в тупик. Я прижимаюсь спиной к шершавому кирпичу, медленно опускаюсь на корточки, шарю по загаженному полу в поисках обломка кирпича или палки, дыхание и шаги преследователя приближаются, вот он уже метрах в пяти, нет, метрах в трех от меня, сердце болит, мышцы сводит, я уже различаю его черный силуэт, он останавливается…
«Боже! – с трудом выдавливаю я из пересохшего горла. – Ну что вам от меня нужно?»
«Вот уж нет! – со злобой в голосе возражает он. – Чего вы от меня хотите? Ведь это ваш сон».
Быть может, самое любопытное в процессе чтения – неуловимый момент превращения читающего в читаемое, читателя – в книгу, которая в какой-то миг начинает нас читать. И даже странно, почему, дочитав до конца, мы не меняемся физически: ведь за эти часы или дни прожито столько новых жизней, и заново – собственная. Иногда это ощущение вызывает у меня радость, иногда – ужас.
У сновидений нет ни прошлого, ни будущего, их время – всегда.
Рай – это не «вчера» и не «завтра», он одновременно «еще» и «уже» – и тем подобен аду.
Мы еще не ушли, но уже уходим.
Увы, нам никогда не забыть, но никогда же и не вспомнить всего того, что нам хотелось бы забыть или вспомнить.
Мартин Бубер однажды заметил, что еврейское слово «конец» (в словосочетании «конец света») означает еще и «цель». Мир, движущийся к неизбежному концу, обретает цель, придающую смысл человеческому существованию. Тора начинается со второй буквы еврейского алфавита – «бет». По мнению комментаторов, это не случайно: к истинному началу – «алеф» – человек обречен стремиться безо всякой надежды на достижение цели, однако только этим стремлением и оправдана жизнь человеческая, само существование человека, который есть процесс, движение, порыв. Ибо он – causa fiendi[1], causa movens[2], causa finalis[3]. То есть, как считал Спиноза, – causa sui[4].
Что остается?
Другая комната.
Книга.
Память.
Ивовые заросли, наконец…
– А меня видишь во сне?
– Нет, – сказал Полусветов. – Я надеялся, что дьявольские возможности позволят мне управлять сновидениями, – но ничего подобного. Сны рождаются где-то глубоко внутри, где-то в темных закромах дядюшки Фрейда. Это как будто блуждающая программа, которая живет по своим правилам, по принципу «что хочу, то и ворочу», и ничего с ней сделать нельзя. У разума – сто комнат, из них, наверное, половина тех, о которых он и не подозревает. Но тут – сто первая комната. Да ты наверняка и сама об этом догадываешься…
– Наверное… У меня нет прошлого – как отрезало, поэтому вижу я всегда одно и то же… даже не вижу, а как будто переживаю… Не понимаю: то ли убегаю от чудовища, то ли догоняю его, – но остановиться не могу. В правой руке у меня конец веревки, которая то натягивается, то провисает, но никогда не падает наземь. Не знаю, кто или что там, на другом конце веревки, овечка или дракон… но сама мысль о том, чтобы остановиться, подтянуть веревку к себе и взглянуть на то, что тащится за мной, приводит в ужас. Я то ускоряю бег, то замедляю… поначалу сворачивала только налево, потом стала сворачивать направо, направо, только направо, потом снова налево, и на следующем углу – опять направо… Не понимала, как устроен лабиринт, страх пульсирует в голове, мешает думать, и я уже и не помню, когда превратилась в испуганное безмозглое животное… за меня думают – мышцы и сухожилия, альбумины и фибриногены, ноги и руки… несусь вперед, прочь от ужаса… этот ужас завладел мною, но пока не сожрал… прочь, скорее… Радуюсь, что лабиринт сложен, запутан, а не прост и прям: бега по прямой я точно не выдержала бы, и то, что привязано к веревке, то, чего я боюсь, чего не вижу и не хочу видеть, настигло бы меня и уничтожило… В этом темном лабиринте, в этой кровеносной системе ужаса меня спасает только незнание, заставляющее мчаться, не чуя под собой ног… счастливая слепота, жизнеспасительное незнание… Бесконечный бег по бесконечному лабиринту – откуда только силы берутся… пока берутся… – Она помолчала. – Больше всего я боюсь узнать, чтó там, на другом конце веревки: мерзкий дракон или безобидная овечка. Мысль о безобидной овечке – она совершенно деморализующая, обессиливающая, и я гоню ее от себя, гоню, чтобы не рухнуть в темноте на холодный пол, не рухнуть, не замереть, содрогаясь, глотая воздух и отчетливо понимая, что последним звуком, который я услышу в своей жизни, станет хруст моих костей под когтистой лапой исполина, и больше ничего не услышу, но ни за что не выпущу из рук веревку…
Кора прижалась к нему.
– Одно и то же, одно и то же каждую ночь… Что ж такого я натворила в прошлой жизни?
– Когда-нибудь, может, и узнáем. Наверное, надо бы записывать свои сны – на бумаге всё не так страшно…
– А что за дельце ты хочешь провернуть? – помолчав, спросила она.
– Дельце?
– Ты вчера говорил, что у тебя тут осталось какое-то дельце.
– А, да… Хочу встретиться с человеком, который убил Лаванду.
– Месть? – Корица нахмурилась. – Ты хочешь отомстить убийце?
Полусветов пожал плечами.
– И как ты это сделаешь? Убьешь его? Превратишь в жабу?
Он вздохнул.
– Банда называлась карасом – ее создатель по фамилии Карасев любил Воннегута. Но вскоре его убили, а заправлять всем стал его сын по кличке Карась…
Кора рассмеялась, но тотчас спохватилась.
– Извини.
– Да что там, в самом деле смешно. Вот этому Карасю Лаванда и отстегивала ежемесячно 20 % за крышу для кафе. Платила она, насколько я знаю, всегда аккуратно. Значит, дело было не в деньгах. Может, что-нибудь на почве секса… не знаю… Однажды вечером Карась со своими бандитами явился в кафе сразу после закрытия… сначала они слесарным молотком раздробили ей колени, а потом топором отрубили обе ноги… Лаванда умерла от болевого шока… кафе сожгли…
Корица слушала, замерев и онемев.
– Все знали, кто это сделал, но молчали. Обычная, в общем, история. О Карасе рассказывали страшное – он был убийцей с ледяной кровью. Наслаждался муками жертв… особенно нравилось ему наблюдать за мучениями женщин. В полиции мне сказали, что всё о нем знают, но не располагают доказательствами. Он даже улицу переходил только на зеленый. Король, говорил он, переходит на зеленый не потому, что так положено, а потому, что ему так угодно. Это тоже я узнал от полицейских – они, как мне показалось, даже немножко восхищались Карасём…
– Божечки мои… – Кора помолчала. – А сейчас он что?
– Он мой ровесник – пятьдесят два года, владеет довольно крупной логистической компанией. Занимается благотворительностью, помогает детям с синдромом Дауна; говорят, его младшая дочь – дауненок. Счастливо женат, регулярно ходит к причастию…
– И что ты будешь делать?
– Шекспировский Ричард II говорит: «Now mark me how I will undo myself»[5], – сказал Полусветов. – «Undo» тут не просто «отменить» или «погибнуть», а – избавиться от себя. Избавиться от короны и скипетра, от священной миропомазанности, от гордости, наконец, снизойти до базовой версии человека – господина Ничто. Демонтаж. Разделка.
– Ты хочешь его демонтировать? То есть – убить?
– Не знаю, посмотрим… Честно говоря, надеюсь на вдохновение. Хочу встретиться с ним, если получится – поговорить, и там, на месте, уже решить, что же