24 сентября 1935 г.
24. IX.35 г. № 8
Дорогие родные, Танечка и Воличка!
Я здесь уже больше полутора месяцев. За это время просил Москву о нескольких вещах: чтобы мне сообщили адрес Лютика, переслали тебе деньги из издательства, дали право непосредственной переписки с тобой, и ни на один запрос не получил ответа! По-видимому, меня не только наказывают, но и перевоспитывают. Староват я для этого, но что поделаешь…
О вас, об Игоре, о Лютике, о Юрике ничего не знаю.
Ты, Волик, Бийск – вот три известных мне величины. Какое количество комбинаций может сплести из них фантазия человека, ничем не занятого, кроме мысли о двух из этих величин! От неизвестности мне иногда кажется утешительным даже то, что улица ваша носит название Тургеневской. Хочется думать, что улица с таким поэтическим заглавием должна быть в центре, дома на ней должны быть теплые, уютные. А то вдруг вспомню, какая улица в Калуге носила имя Шопена, и все ясно рисуется в мрачном свете.
Я здоров, сыт, гуляю по три часа. Много читаю, играю в шахматы. Комната большая, воздуха много и нетесно. Гуляем во дворе, где развели огород. Еда однообразна и элементарна, через день суп из рыбы, на второе всегда каша – достаточная… Но ты знаешь, я не притязателен.
С моральным состоянием, конечно, иначе. Тут в свои права вступает всякая метафизика и гейневские вопросы: зачем? Во имя чего?
В прошлом письме я написал тебе «диссертацию» об «Истории села Горюхина» Пушкина. Сейчас я дошел уже до его дуэли и смерти. Это, собственно, тема для трагедии. Историку как будто обязательно подняться над событиями, а я, в сотый раз перечитывая обстоятельства этой смерти, не могу не отдаваться чувствам. Старик Спиноза учил: «Не плакать, не радоваться, а понимать». Но глава моего исследования о гибели Пушкина будет по существу полемикой с ним. Я хочу показать, что можно понять обреченность Пушкина и все же не признавать его ни в чем виновным. Опять увлекся, но, детка, мне так необходимо говорить с тобой, когда я работаю над чем-нибудь.
Для Волика прилагаю в особом конверте образцы фауны и флоры нашего огорода. Есть там и васильки. Взгляну на них, и вспомню… Твой Лев.
Верно:
Уполномоченный СПО
Голов
Семейный архив В. Л. Глебова.
Печатается по: Известия. 1990. 22 марта.
6 ноября 1935 г.
6. XI.35 г. № 17
Родная! Телеграмма твоя застала меня в отчаяннейшем настроении. Я не пессимист и отнюдь не склонен к мрачности, отчаянию, но я умею рассуждать, и «сладкая привычка жизни» (как говорил гетевский Эгмонт на эшафоте) не может заглушить во мне голоса холодного рассудка. Он говорит мне, что жизнь, как она мне сейчас дана, обесценена вконец, цена ей – ломаный грош. Но за самое последнее время сделано все, чтобы ее еще и совершенно обессмыслить… смысла тянуть эту лямку вообще нет. Терпение никогда не входило в кодекс морали коммунистов.
Прав у меня осталось на… Эти права даны тем, что и в Верхне-Уральске существует Советская власть, а не власть какого-нибудь китайского генерала. К этим правам – неотъемлемым, раз человек не расстрелян, – относится право переписываться с родными, получать книги, вообще не быть превращенным в бессловесного скота, в вещь, в номер.
Продолжаю письмо 7-го. Что бы ни случилось с каждым из нас и в истории человеческого рода, день этот навсегда прославлен в веках как начало новой эры человечества, как переход из предыстории в историю, по выражению Энгельса, как самое значительное, содержательное и определяющее в истории с того момента, как человек нашел огонь. Великое счастье быть современником и участником подобных событий не может быть зачеркнуто никакими последующими катастрофами. «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые»…
Для меня это счастье усугубляется обстоятельствами, о которых я и тебе, кажется, никогда не говорил в такой связи.
За три месяца до Октябрьской победы большевики были самой ненавидимой, самой травимой, самой преследуемой партией. За нами охотились, как за дикими зверями, офицеры и юнкера. Скитаясь по тайным убежищам и будучи готов к предательскому удару из-за угла, Ленин написал мне записку: «…(между нами), если меня укокошат, я Вас прошу издать мою тетрадку: “Марксизм о государстве”… Есть ряд замечаний и заметок. Формулировать…» (том XXIX, стр. 356). Работа, о которой говорит здесь Вл. Ильич, одна из важнейших его теоретических работ. Пусть сынишка перепишет записку и перечитывает ее, как я перечитываю, когда очень тяжело…
Я знаю, что у тебя ничего не было и что единственный ресурс, которым вы могли бы хоть первое время продержаться, – это деньги, которые осталось нам должно издательство. Но на мою просьбу к начальству переслать их тебе ответа я не получил.
Врага или того, кого считаешь врагом, можно или уничтожить, или изолировать. Это вопрос целесообразности, это справедливо, законно, понятно, это по-коммунистически, но под предлогом «изоляции», т. е. меры, вызываемой интересами политическими, лишать человека возможности помочь малолетним детям – это несправедливо, незаконно и противоречит всем принципам советского, пролетарского правосудия…
Чем же я занимаюсь? Во-первых, благодаря тебе у меня есть Ленин и Маркс. Перечитываю их: поговорить с гениальными стариками всегда приятно и полезно. Затем здесь есть разрозненные остатки какой-то уездной библиотеки, хлам, но среди ничего вдруг попадается кое-что интересное. Так как ты прислала мне Петрарку, а я нашел словарь, то занимаюсь немного и итальянским. Есть всякие учебники по математике, и я возобновил в памяти тригонометрию, логарифмы.
Думаю и о Юрике, но за него я спокойнее. Он, видимо, в Москве, значит, у кого-нибудь из знакомых Ольги Давидовны. Ему уже 14 лет, в этом возрасте человек слишком жаден к внешним впечатлениям, чтобы долго горевать. Лютик уже взрослый человек, в Алма-Ате ему дали, вероятно, какую-нибудь работу. Меня он, конечно, клянет за свалившуюся на него катастрофу…
Семейный архив В. Л. Глебова.
Печатается по: Известия. 1990. 22 марта.
12 ноября 1935 г.
12. XI.35 г.
Лева! Это, кажется, десятое письмо тебе. Но – первое, которое посылаю. На днях у меня был товарищ из НКВД, специально переправившийся в ледостав с баграми в лодке через реку, чтобы сказать, что ты тревожишься отсутствием писем. Поэтому я обязательно отошлю это письмо. Надеюсь, что в НКВД его не посчитают политическим преступлением с моей стороны.
Очень трудно писать. Нестерпимо ворошить открытые раны. Эти девять месяцев кажутся невероятным кошмаром.
Почему не отсылала писем? Основная причина все же ПОЛИТИЧЕСКАЯ.
Тебе известно, что после твоего ареста, до суда я отстаивала в руководящих советских и партийных органах твою безусловную непричастность – с возвращения из Минусинска – к какой бы то ни было политической, антипартийной связи с зиновьевцами. Я ручалась за твою невинность своей партийной жизнью и честью. Ты же на суде признал себя виновным. Я оказалась обманщицей перед партией, и она меня исключила «за потерю партийной бдительности и отстаивание невиновности и непричастности к контрреволюционной зиновьевской группе контрреволюционера Каменева»…
Потеря партии для меня действительно и буквально потеря всего близкого, дорогого, по-настоящему и единственно родного, моей единственной радости и опоры в жизни. Что же у меня теперь осталось, для чего жить?
И вот ты снова пишешь о «недоразумении». Лева, что же это за игра с моим сердцем?
Ты знаешь мою привязанность к тебе, знаешь мою принципиальность и прямолинейность. Можно сойти с ума от всего этого! Теперь я знаю, что виновата в том, что, слыша летом 32-го года хныканье Зиновьева и даже его контрреволюционную фразу о неправильности руководства колхозным движением, не поступила по-партийному, а выразила свое возмущение лишь тебе (и ты тогда к нему присоединился).
Моя жизнь, Лева, кончена.
Я понимаю, как тебе хочется знать о нашей жизни. Ничего радостного я тебе не скажу, кроме того, что Волик очень одаренный ребенок и что его все кругом любят, но это тебе известно. Впрочем, это не избавило его от тяжелых переживаний, особенно за четыре с половиной месяца нашей разлуки. Чужой хлеб горек! От переутомления, что ли, он почти ничего не ел и страдал беспрерывно кашлем и ежедневными рвотами. Иногда, когда он после всех моих усилий съедал что-нибудь и все тут же из него вылетало с ужасными мучениями, я принималась плакать, сидя на полу в луже рвоты… гложет его болезнь. Проклятая наследственность! Да и затрепали мы ребенка – не всякий взрослый бы выдержал.
Учительница говорит, что его бы нужно по развитию перевести во второй класс, в первом ему скучно.
Увлечение военными делами усилилось. Абиссинские дела прочитывает от доски до доски. Раскрашенные карты повесил над кроватью.
О тебе он очень грустит… Ложась спать, торжественно возглашает: «Покойной ночи всем трудящимся на свете и милой моей мамочке и милому папочке». Бабочка и цветы привели его в восторг.
Почему ты переведен в Верхне-Уральск? И кто твои сожители? Ты знаешь, Волька буквально затрясся и побледнел, когда на днях нашел в ящике игру «Рич-рач»: «Я выброшу ее, ведь ее подарил мне ненавистный человек». А он летом гораздо больше видел их, чем нас, и любил их! На случай, если бы тебя подловили снова на «дружеские чувства», заявляю тебе, что все это ложь и притворство, спекуляция на твоем добродушии и одиночестве.
Семейный архив В. Л. Глебова.
Печатается по: Известия. 1990. 22 марта.
12 декабря 1935 г.
12. XII.35 г. № 21
Родные Таня и Волик!
…Маркса читаю VIII том. Поражаюсь сходству его позиции в 1848-м и Ленина – в 1905-м году. Много статей Маркса этого периода опубликованы только теперь. Тождество не только общей линии, но иногда и часто даже формулировок – поразительное. Если бы эти статьи были известны в 1900–1917 гг., как много помогли бы они нам в борьбе с меньшевиками!