— Особливо же, — с горечью проронил Уоллес, — сие сходится с моим возвышением до положения Роланда и Ахиллеса. До сей поры я не мог и куска хлеба выпросить в Риккартоне, Тарболтоне или любом ином из домов Уоллесов. Кров и стол мне давал лишь Тэм Халлидей из Коурхеда, а ведь оный мне родня лишь чрез женитьбу на моей сестре.
Он зевнул, и веки его полузакрылись, и Хэл увидел на точеных чертах этого человека отпечаток чудовищной усталости. Завтра этот великан примет на свои широкие плечи бремя всего королевства и поведет шотландскую армию против врага.
«Завтра меня здесь не будет, — подумал Хэл. — Я могу оставить графиню здесь, сказав, что доставил ее живой и невредимой, доколе было безопасно, и это не будет ложью, — пытался он убедить себя. — Если б я отвез ее к англичанам в Стерлинг лишь затем, дабы выяснить, что ее муж ныне деятельный мятежник, я попросту отдал бы ее в руки врага. Привезя ее к мятежникам на Абби Крейг, напротив, передал ее в те руки, которые хотя бы не используют ее для получения выкупа. Покамест…»
Уже не в первый раз Хэл проклял все это мутное дело, как делал сие молча, желчно, под нос всю дорогу через город, под хмурым взором удерживаемого англичанами замка и по пути через мост к Абби Крейг.
И все же длинные дни пути до Стерлинга помнились ему славными. Как сказал Сим, когда они громыхали по Кривой улице, и в голову не придет, что мир того и гляди ринется навстречу крови и погибели.
— Вы еще пожалеете, что не вернулись за плуг, государь Хэл, — сказала ему Изабелла вежливо и с улыбкой. Он порадовался этой улыбке, ведь она все более увядала по мере приближения к северным землям Бьюкена.
В Хердманстоне, поведал Хэл, настала пора урожая ячменя, а в этом году он должен быть немалым. Ежели повезет, овец не постигнет ни парша, ни копытная гниль, у коров не потрескается вымя, а свиней не постигнет вертячка, и они не заспят ни одного поросенка. И говоря это, Хэл ощущал сокрушительное бремя понимания, что слишком уж много мужчин вдали от дома, что рук для сбора урожая не хватит и эта трагедия разыгрывается в каждой усадьбе Шотландии.
Что ни день, небо было блекло-голубым, подернутым тонкими творожно-муслиновыми облаками. Ячмень и рожь наливались, дожидаясь жатвы, молотьбы и веяния без гнили и перегрева, и дождя выпало как раз в меру, чтобы вертеть мельничные колеса и наполнить бочки для сбора дождевой воды. Однако край лежит в запустении, ибо всех забрали в войска.
И все же память о Хердманстоне туманила ему взор, пока он рассказывал. Чувствуется, говорил ей Хэл, первое дыхание осени — прохладное, но не зябкое. Все вокруг будто из драгоценных металлов — солнце сияет сквозь мягкое серебро, озаряя зеленовато-золотым сиянием урожай на полях. В море дымки громадные тучи, как головы железного быка, приплывут с запада, а ветерок, добавил он, будет шалить, внезапно вздымаясь, чтобы пробежаться среди деревьев.
Изабелла слушала, дивясь тому, как он переменился, рассказывая о вотчине, и вновь почувствовала тот же диковинный утробный толчок.
Будут закаты, начал он повествовать ей, — и вдруг осекся, вспомнив последний виденный на родине закат, четко очертивший каменный крест на фоне угасающего сияния денницы.
Графиня узнала о смерти его жены и сына от других.
— Что их сгубило? — спросила она, и участие в ее голосе смягчило боль.
— Болотная лихорадка, — вяло ответил Хэл. — Квартана — она скончалась от той же болезни, что и королева Элеонора, а мой мальчик — через неделю после матери. Идею каменного креста подали мне те, которые король поставил в ее память.
— Длинноногий любил ее, — проронила Изабелла, — при всей своей суровости.
— Истинно, — согласился Хэл, отгоняя воспоминания. — Хотя бы эта боль нас роднит.
— Вас роднит и другое, — лукаво заметила графиня, — это конь. Любимый королевский конь — это Байард, а Балиус, на котором вы едете, той же породы.
Хэл знал, что Байардом звали волшебного гнедого из детских сказок — рыжеголового, с золотым сердцем и лисьим умом; это имя прекрасно подошло бы и самой Изабелле. Он высказал это вслух, и она, запрокинув голову, громко рассмеялась. При виде этого дивного белого горла с голубыми прожилками Хэл невольно расплылся в глупой вислогубой улыбке.
— Слыхивал я, он въехал на Байарде в Берик, — проворчал Сим, подъехавший как раз вовремя, чтобы услышать последнюю реплику и накинуться на нее, как баран на новые ворота. — Перескочил крепостной вал из бревен и земли и повел своих людей чинить бойню, так сказывают… Мы почти въехали в переулок Святой Марии — мы что, переедем через мост и присоединимся к повстанцам на Абби Крейг?
— Присоединимся к повстанцам, — рассмеялась Изабелла.
Хэл отряхнулся от задумчивости, возвращаясь к текущему моменту. «Легко вам смеяться, государыня, — с горечью подумал он, — коли вы никогда, ни разу не восставали так или эдак. И все же мне вверено довести вас живой и невредимой, и быть посему…»
Уоллес задремал, и Хэл ощутил острую симпатию к спящему великану с упавшими на лицо волосами и грязным кулаком на расстоянии перста от рукояти полуторного меча. Даже удержать всех этих людей вместе — задача не из легких, а уж тем паче обратить их из драчунов в солдат, пытаясь перехитрить неприятеля, пытаясь спланировать победное сражение против лучшей кавалерии на свете.
Присоединиться к повстанцам… Господи Боже, только не это снова, подумал Хэл. Привезти графиню сюда было самым безопасным для нее, потому что ее муж — Комин и тем самым состоит в более тесном родстве с мятежниками, нежели с английским Эдуардом. А раз с этим покончено…
Он ступил в ночной воздух, слыша странные, дикие звуки цистры и виелы, гикающие и зыкающие в пляске, будто завтра очередной дюжинный день и будет довольно времени справиться с больной головой. Мир стремительно мчался к рассвету, и Хэла охватило паническое желание убраться отсюда до света…
— Будем уповать, они недурно спляшут и заутра, — произнес голос, и Хэл, вздрогнув, обернулся к выступившему из мрака Мори.
«Молодой, с толстой шеей и грудью, как бочка, с возрастом он разжиреет, как его папаша, — подумал Хэл. — Пока же крепок и внушителен в своей изящной суконной рубахе и сюркоте с синим щитом с тремя звездами, ярко сияющими на нем даже во мраке». За ним выступал заморский рыцарь, говоривший по-французски, но бывший фламандцем с каким-то тарабарским именем, которое Хэл тужился припомнить.
— Спит, — сказал он, дернув головой в сторону шатра.
Кивнув, Мори развел руками.
— Неважно, круг выстроился, и нам остается лишь взять своих партнеров и пуститься в пляс, — отозвался он, переходя на французский ради спутника, затем помолчал с набежавшей на губы улыбкой — отчасти нежной, отчасти исполненной горького сожаления. — Я пришел порадеть, чтобы Уоллес соблюл все фигуры танца. У него есть обычай плясать под собственный мотив.
— Присоединитесь ли вы к нам завтра, государь Генри? — спросил иноземный рыцарь, и Хэл моргнул, а потом сообразил, что рыцарь — Бервальд, вдруг вспомнил он, Бервальд де Моравия, фламандский родственник Мори, — приглашает его войти в сотню или близко того всадников — всех, кем располагала шотландская армия, и притом среди них почти ни одного тяжеловооруженного конного рыцаря или сержанта.
Он затряс головой столь истово, что она чуть не оторвалась. Балиус принадлежит Бьюкену, и рисковать им в подобном сражении нельзя, залепетал Хэл, а Грифф чересчур легок, и проку от него будет маловато. Выслушав сие, Эндрю Мори кивнул.
— Так есть, добро, то будет болезненный ураз дня, — мрачно изрек он, а затем кивнул Бервальду, обращаясь к Хэлу. — Победа, — добавил он по-французски, — будет зависеть от пеших, а не конных, как бы сей мой кровник ни желал обратного.
Бервальд промолчал, но его хмурый вид говорил, как не по нраву ему полагаться на голозадых пехотинцев, дико отплясывающих ночь напролет, перед тем как выступить против английской конницы. Тысяча копий, как слыхал Хэл. Он поежился. Тысячи копий вполне довольно — Господи, да половина этого числа просто закопает их, пронеслось у него в голове.
Он подумал об Изабелле и о том, что случится с лагерем, женами и чадами в нем, если бой будет проигран, да притом воцарится паника… Его тянуло к ней, как железо к магнитному камню.
Она была у серых монахов — тиронезийцев из Селкерка, сработавших доброе укрытие из ветвей деревьев и шатровой парусины и отдавших его сразу и под часовню, и под лазарет для недужных — а скоро и умирающих. Хэл застал ее спорящей с хмурым монахом в сутане с капюшоном о том, как лучше лечить больной живот.
— Разжуй лавровые листья, проглоти сок и положи жвачку на пуп, — устало проговорила она. — Он жует и проглатывает листья, не вы. На вашем месте я бы держалась поближе к отхожим местам.
Монах с бледным ликом под капюшоном кивнул и, пошатываясь, побрел прочь; Изабелла обернулась к Хэлу, поднимая глаза и брови навстречу тьме. Дернула головой, и он последовал за ней в занавешенную пологом комнату. Оказавшись внутри, графиня стащила головной убор и поскребла россыпь своих неубранных рыжевато-каштановых волос, упавших на плечи, будто пес, вычесывающий блох, с явным удовольствием.
— Раны Господни, как же хорошо! — воскликнула она. — Сейчас мне бы только вымыться.
Ощутив взгляд Хэла, Изабелла встретилась с ним глазами, держа в руке головной плат, будто обвисшую белую змеиную кожу. Смущенно зардевшись от его откровенного, изумленного взора, она с вызовом поинтересовалась:
— Ну?
— Мои… прошу прощения… вы застали меня врасплох, — пролепетал Хэл, поворачиваясь спиной. Она фыркнула и тут же рассмеялась.
— Нынче вы мало чего обо мне не знаете, Хэл. И вавилонская блудница — самое малое из того. Несчастная жена, подлинно. Несчастная и отвергнутая возлюбленная. И показать свои неприбранные волосы мужчине, не являющемуся моим мужем или родственником, — сущий пустяк. — Графиня опустилась на длинную лавку. — Не хуже, чем упорство негодующих монахов, не дающих тебе на самом деле положить жвачку из листьев на пупок хворого.