На прямо высказанный вопрос Уоллес развел руками.
— Мало-помалу прознаете. Он не промешкает с этим поспешить. Найдет что-нито в обмен за использование Фитцварина для выкупа вашего кровника. Паче того, он казнится за своего отца, какового отстранили от власти в Карлайле из-за выходок сына. Похоже, оный лишился доверия. Посему Брюс-старший уронил лицо, и юный Брюс узрел перспективу триумфа его соперников Коминов, каковая ему не по нраву… — Замолчав, он покачал головой с усталым, вымученным, ироничным восхищением. — Мощи Христовы, у Брюсов в распоряжении целые горы чванливой напыщенности али нет?
— Я думал, Фитцварин в вашем распоряжении, — отозвался Хэл. — Поскольку Хранитель как раз вы. А он вкупе с сэром Мармадьюком Твенгом принадлежат королевству, сиречь и вам.
Уоллес испустил угрюмый смешок, и Хэл был уверен, что ощутил его рокот даже стопами.
— Брюс испытывает наслаждение, устраняя сэра Мармадьюка, дабы справить Мессу Христову самолично; указать мне мое место, знаете ли. Напомнить, что я, несмотря на новый лоск, в подметки не гожусь нобилям, аже gentilhomme с землями на полуночи и полудне. Вроде сэра Мармадьюка, коему Брюс родня по жене. Так что я понужден вверить оного в попечение Брюса, что бесит Комина.
Оборвав, он потеребил бороду одной рукой, скорее размышляя вслух, нежели обращаясь непосредственно к Хэлу.
— В свой черед, заметьте, я приказал, дабы сэра Мармадьюка отдали в выкуп за кузена Комина сэра Джона де Моубрейя заместо передачи без выкупа, как того желает Брюс, — и сие лишь затем, дабы поставить графа Каррикского на место, ибо я питаю сильное уважение к сказанному сэру Мармадьюку.
Он скрутил бороду, сопроводив это кривой усмешкой.
— Видите, через какое багно мне приходится ступать? Так что обмен Фитцварина меня вполне устраивает, хоть и на почести за него претендует дерзостный Брюс.
— Вы есте Хранитель Шотландии, — ответил пораженный Хэл, и Уоллес ответил горькой усмешкой.
— Истинно. Как я указал, когда вы входили, вельми немногим нобилям эта мысль по нраву. Раны Христовы, да волом в этой повозке выступает Стюард, а вы ведь слыхали его в Камбаскеннете, в ночь перед сечей? Как там было? «Выскочка, безземельный челядинец с крепкой десницей, понятия не имеющий, куда ее приложить, пока господа не скажут», — коли припоминаю… Выплюнул в лицо, как кровавый сгусток.
Остановившись, он вздохнул.
— Мне надобен и Брюс, надобен и Комин. Было славно, когда Мори стоял плечом к плечу со мной. Сэр Эндрю был для них наилучшим выбором, и, клянусь Ранами Христовыми, как бы я хотел, чтобы он был жив, ибо предпочел, чтобы это он был здесь, а я в могиле…
Его горячность и нескрываемая боль от утраты Мори ошеломили Хэла до онемения, и молчание тянулось, как закатные тени, становясь мучительным. Наконец Уоллес нарушил его, с клекотом прочистив горло.
— Ступайте в Хексем, заберите своего кровника в отчизну и запамятуйте об этом деле напрочь, — сказал он внезапно со свирепым шипением.
— Савояр… — начал было Хэл.
— Мертв или за морем, сдается мне. Однако же бедолага Биссет, да упокоит Бог его душу, предан злодейскому душегубству, но прежде жестоко допрошен. Коли сие содеял Мализ Белльжамб, как все мы подозреваем, значит, Бьюкен ведает ход событий.
— Итак, все эти хлопоты из-за савояра пропали вотще, — с горечью заметил Хэл.
— Это могло быть всего-навсего очередным душегубством ради барыша, содеянным давным-давно скрывшимся трейлбастоном[65]. А может, людьми Брюса. Или Рыжего Джона, или графа Бьюкенского, а то и сэра Уильяма Смелого, прежде чем его укатали в Тауэр, — мрачно ответил Уоллес. — Свет державы — гадючье кодло козней, как я погляжу, — и даже епископы не чужды сунуть в них нос. Я бы поставил на Брюса, хотя и не ухвачу почему — и, наверное, уж вовеки не узнаю. Лучше вам держаться от того подальше, как и мне.
Замолчав, он уставился в пространство.
— Как бы то ни было, Длинноногий грядет, и как бы дело ни обернулось, сей вихрь взметнет на воздух все.
Казалось, сам воздух заледенел от этого имени. Длинноногий идет, и когда он доберется на север, то наверняка подымет Драконово Знамя и прикажет не давать пощады. Как сказал Уоллес, все взметнется в воздух вихрем. Включая и графиню.
— Изабелла, — пробормотал Хэл и вдруг обнаружил длинное лицо Уоллеса, окутанное могильной тенью, у самого своего.
— А сие вам надо забыть наипаче, — твердо возгласил Хранитель. — И без того скверно, коли вы будете таскаться за женой другого мужа, аки малый терьер, сношающий ногу; а уж жена графа Бьюкенского — верный приговор. Да и не понадобится ему натравливать на вас душегубца Мализа Белльжамба, ибо имеется довольно законов и прав, каковые раздавят вас столь же борзо.
— Да и он тоже, — промолвил Хэл, приходя в себя и чувствуя холод внутри, словно вонзившуюся в живот сталь. — Кабы мне пришлось печься обо всем, что вы поведали, я бы не забывал на предмет Мализа Белльжамба.
Вздохнув, Уоллес пренебрежительно взмахнул рукой.
— Что ж, я исполнил свой долг, предупредив вас — и как закон королевства, и как друг.
— Закон? — повторил Хэл, бросая взгляд в сторону, на большой меч в ножнах рядом с креслом Уоллеса.
Хранитель покраснел; рассказ о свежевании Крессингема, вспыхнувший искрой, затлевший углем, а затем разгоревшийся огнем, утверждал, что Уоллес теперь использует полоску кожи покойного казначея вместо перевязи, а остальные полоски распространили по всей Шотландии. Тот факт, что Уоллес ни разу не опроверг этого, красноречиво говорил, как королевство изменило его — точно так же, как он изменил королевство.
Помешкав, Хранитель наконец размазал по бородатому лицу утомленную, вялую улыбку.
— Ступайте. Делайте, что должно, и аз тож. Лучше б вы забыли дело савояра, обаче заключаю, что ваш нос длиннее, нежели рассудок. Посему, коли сыщете бедолагу савояра и вызнаете хранимый им секрет, полагаю, дадите мне о том знать. И примите в расчет: коли вы наденете себе на шею петлю, нарушив закон державы, я затяну ее собственными руками.
При этом на дне его глаз застыл мрак боли, и Хэл кивнул, а потом, уже поворачиваясь уйти, сумел улыбнуться.
— Однако же славный оборот, — невесело ухмыльнулся он через плечо, — когда разбойник вроде вас становится шерифом королевства.
Госпиталь Святого Варфоломея, Берик
Праздник Святого Атернеза Молчальника Файфского, декабрь 1297 года
Ветер колотил по стенам, как сердитое дитя по запертой двери, и ледяное дыхание тумана с моря старалось задуть свечи, пуская тени в пляс. Двое мужчин, стоявшие у дощатой кровати, слушали, как мечется и стонет лежащий.
— Камень, — сказал он. — Камень.
— Он твердит сие с той самой поры, как вы его привезли, — чуть ли не с укором произнес священник с квадратным лицом, воинственно выпяченным подбородком, поросшим щетиной, и глазами, черными и глубокими, как катакомбы.
Торговцу шерстью не хотелось заглядывать в них, но он все равно устремил на него голубоглазый и, насколько удалось, улыбчивый взгляд, потому что нуждался в этом священнике и в этом месте.
— Он резчик по камню, — без обиняков ответил купец, — из церкви в Скуне. Художник. Стоит ли удивляться, что это малость засело в его горячечном уме.
— Малость? Он твердит сие куда усерднее, нежели любой катехизис.
— Грань его недуга, — успокоил купец, а потом нахмурился. — Что именно с ним неладно?
Священник вздохнул, приподняв светильник повыше, так что пламя яростно заплясало.
— Лучше спросите, что ладно, — ответил он, глядя на купца в упор. — Я не спрашиваю, как вы на него наткнулись, господин Симон. Я ведаю, что вы привезли его сюда по природе его состояния, но есть вещи и похуже проказы, и я просил бы вас забрать его.
Симон погладил свою аккуратную бородку, старясь скрыть тревогу. Само прибытие ополоумевшего Манона де Фосиньи, лепечущего бессвязный вздор, смердящего, как собачья задница, и явно больного, было изрядным потрясением — уже изрядно, но вот это… настораживает.
— Хуже проказы? — спросил он, и священник про себя рассмеялся, увидев, как негоциант прикрыл рот ладонью и попятился на шаг. За годы служения в госпитале Святого Варфоломея он навидался всякого, чего чурались даже бесчинствующие англичане; безгубые, безносые, гниющие, гноящиеся души, поступающие в госпиталь для прокаженных, для брата Джона и ему подобных — лишь старое тряпье да каша.
Однако этот савояр подцепил все, что только можно. Кровь у него стала вязкой, горячей, жирной и слишком соленой. Его покрывали раны, язвы, нарывы, короста, разбил частичный паралич, не меньше загноившихся укусов паразитов, а жар почти наверняка от одной или нескольких лихорадок, каждая из которых способна прикончить сама по себе.
— И кишечные черви, — закончил брат Джон, видя, как брови торговца шерстью мало-помалу лезут на лоб чуть ли не до самой линии волос.
— Черви, — повторил Симон, слыша, как это слово глухо дребезжит в голове, словно надтреснутый колокол. — Кишечные.
Манон — его племянник… он возлагал надежды на этого отрока.
— Я почти ничего не могу поделать, — сообщил брат Джон. — Разве что утирать лоб да подбирать то, что отваливается.
Симон воззрился на священника, растянувшего губы в улыбке.
— Шутка, — растолковал тот, но увидел, что господин Симон не смеется. И все же сей человек — важный попечитель госпиталя Святого Варфоломея, так что брат Джон продолжал делать то, что должен, — предлагал всяческую помощь.
— Я сделаю, что могу, — медленно проговорил священник. — Но он словно открыл врата Адовы и пошарил там. На нем отпечатался каждый грех.
Торговец шерстью кивнул, облизывая губы и дыша сквозь пальцы, пока осунувшееся, лоснящееся лицо Манона яростно моталось на пожелтевшей подушке.
— О, Свет Дневной, Сияние Света вечного и Солнце Правосудия; приди и просвети тех, кто пребывает во тьме и тени смертной, — повел речитативом брат Джон, и господин Симон, впавший в оцепенение, опустился на колени и сложил ладони перед грудью, радуясь, что не придется смотреть на искаженно