— Dio grande, — с усталой горечью возгласил он Мализу. — Бог велик. Я выполняю мою задачу, и это мое вознаграждение. A esas palabras respondieron los ignorantos con decirle infinitas injurias como ellos acostumbran, llamândole perro, cane, judto, cornudo, y otros semejantes…
— Говори по-английски, — в конце концов не выдержал Мализ, раздраженный сверх всякой меры, и Лампрехт пожал плечами: дескать, только дурак не разумеет ни лингва, ни кастильский — языки, понятные каждому путешествующему на востоке Средиземного моря.
— Невежда, — свысока бросил он, — отвечает бесчисленными оскорблениями, как привык, нарекая меня собакой, псом, жидом, рогоносцем и тому подобными эпитетами. Mundo cosi — таков уж мир.
— Нечего тут пыжиться, поставщик волос с яиц святого апостола Елды, — рыкнул вконец осерчавший Мализ. — Я уж давненько тебя знаю, достаточно давно, чтобы знать, что ты украдешь содержимое собачьей задницы и начинишь им пирог, коли сыщешь простофилю с солидной мошной, охочего до подобных вещей. — Глянув волком, он добавил, увидев, что задел за живое Лампрехта, не любившего, когда уничижают его товар: — Да ты продашь ворованный череп дитяти, божась, что он принадлежал Христу во младенчестве.
— Questo non star vero, — запротестовал тот, потом с досадой тряхнул головой и перевел на английский: — Это неправда. Que servir tutto questo? Ненадобно такое говорить, даже во гневе, ибо Бог видит. Dio grande. Кроме того, se mi star al logo de ti, mi cunciar… bastardo. Будь я на твоем месте, я бы обождал. Другой сэр Генри придет, подлинно, искать своего amico, и тут вы его хватаете. Dunque bisogno il Henri querir pace. Se non querir morir. Так что оный Генри хочет мира, коли не хочет умереть. Capir?
Мализ понял, и Лампрехт, увидев это, нарочито зевнул.
— Mi tenir premura, я спешу. Дай мне окунуть клювик, и я иду. Mi andar in casa Pauperes Commilitones.
Переводить последнее Лампрехту не требовалось — он по глазам видел, что Мализ прекрасно его понял. Pauperes Commilitones — Братство Бедных Рыцарей — было названо с умыслом заставить Мализа дважды подумать, прежде чем удерживать его здесь.
Белльжамб понимал, куда клонит Лампрехт, как понимал и то, что торговец индульгенциями направляется в Белантродич исключительно в чаянии уговорить рыцарей ордена приложить свою печать к грамотам, подтверждающим происхождение имеющихся у него реликвий; часть своего баснословного состояния храмовники скопили на их продаже.
Мализ бросил взгляд на свою заплечную суму с припрятанной внутри грамотой храмовников, небрежно стоящую на скамье, гадая, как кусок пергамента с печатями и словами может стоить ошеломительной суммы в 150 серебряных мерков. Более того, зная, что деньги отдали в Белантродич, он никак не мог уложить в голове мысль, как такое возможно, чтобы, придя с пергаментом в любую прецепторию храмовников и предъявив его, получить деньги, словно те по волшебству перенеслись туда, пока все спали. Мализ поежился; судя по тому, что он слыхал о храмовниках, подобное вполне в их власти…
Неважно. Пользуйся Лампрехт даже благосклонностью и чудесами самого Папы, это помогло бы ему ничуть не больше.
— Ты остаешься, — отрывисто объявил Мализ, и торговец святынями сумел заставить себя беззаботно пожать плечами и улыбнуться, хотя внутри так и кипел.
В последнее время в стране, взбаламученной войной и слухами о ней, дела у него шли лучше некуда: люди так и рвали из рук четырехлистники амулетов святого Томаса и святого Антония: первый оберегает чуть ли не от всего на свете, а последний особенно силен против лихорадки и горячки. На харчи этого вполне хватало, но для роскоши маловато. У Лампрехта короб набит индульгенциями полного отпущения грехов, щепотками праха святых Мартина и Евлалии Барселонской, Емилинана Диакона и великомученика Иеремии. У него еще в запасе Зуб Змея — вообще-то даже несколько, — лоскут одеяний святого апостола Варфоломея, щепотка земли, на которой стоял сам Господь, и многое другое.
А еще настоящее сокровище, которое он надеялся продать храмовникам, — три ногтя святой Елизаветы Тюрингской, причисленной к лику святых всего лет тридцать с хвостиком назад, так что ее реликвии на диво могущественны.
Он отнюдь не дурак, что бы там ни заявлял Мализ, — хоть Лампрехт и признал, что попытка продать Белльжамбу и ему подобным ремешок от сандалий Моисея была грубым промахом, да только в эти дни люди со средствами ни за что не хотят ни полного отпущения грехов, ни терний из Венца Иисусова, предпочитая мирские блага вроде пищи и топлива для огня. Как водится, первыми недуг постигает беднейших, а тем вряд ли по карману свинцовые амулеты-четырехлистники.
Так что он улыбнулся, хоть обещанная мошна медленно таяла вдали, и понял, что лучший способ уберечь хоть что-нибудь — тайком убраться как можно дальше от грядущего гнева друзей этого не того сэра Генри.
На дворе дождь заливал темный Берик, проглядывавший из тьмы несколькими бледными огоньками, мигавшими, как рдеющие крысиные глаза в замковых жаровнях, съежившихся под дождем, как и стоящие на страже часовые гарнизона. И пугают их не столько шотландцы, сколько гнев Длинноногого, если они сдадут крепость.
Несмотря на дождь и тьму, думал Хэл, Берик нехитро найти по запаху — ядреному месиву дыма, помоев и гнили, тянущемуся на многие мили, как змееволосы Медузы, едва колеблемые ветерком не сильнее влажного дыхания.
Они с плеском пересекли брод правее развалин моста, высившихся во тьме тенями троллей. Никто их не окликнул, и они прошли через отремонтированные оборонительные сооружения, состоящие из деревянного частокола, рва и стены, миновали ворота, которые должны охраняться, но беспризорно стоявшие нараспашку, как и предсказывал Брюс, заслужив безмолвное восхищение остальных членов небольшой кавалькады.
Спешившись, они повели своих мокрых, заляпанных грязью гарронов по скользким булыжникам мостовой, по щиколотку утопая в рыбьих костях и старых собачьих испражнениях, стиснутые подступающими все ближе покосившимися стенами домов бедноты, где застилающий полы камыш никогда не убирали, разившие телесными жидкостями, наводившими на мысли о печеночной гнили, червях, параличе, нарывах, свистящих легких и всех прочих мерзостных лихорадках без остатка.
И вполне уместно, что эта улица, стиснутая покосившимися домишками, дрейфовавшими сквозь медленный ветер переулков, будто насквозь прогнившие лодчонки, выблевала их к дому призрения прокаженных Святого Варфоломея — каменному призраку, окутанному тьмой, кроме одного места, проливающего масляно-желтое сияние сквозь щели больших двустворчатых дверей, ведущих во двор, а оттуда через арку на улицу.
Промокший до нитки отряд остановился, и Брюс улыбнулся Псаренку. Одетый, как и все они, в простую рубаху и грубый плащ, скрепленный железной булавкой, без гербовой накидки и крикливого геральдического щита, граф Каррикский выглядел тятей Псаренка — и откровенно наслаждался происходящим. В отличие от Киркпатрика, совершенно не одобрявшего идею наследника Аннандейла и законного претендента на трон Шотландии вырядиться крестьянином и подвергать свою жизнь такой опасности. В конце концов оруженосец не сдержался, заявив, насколько глупо со стороны графа королевства шляться где попало, рискуя головой в безрассудной авантюре в компании шайки сброда. Шайка сброда — Куцехвостый Хоб, Долговязый Тэм, Сим и Уилл Эллиот — угрюмо зарычала в ответ, и даже Хэл оскалил зубы, видя, что оскорбление распространяется и на него, пока Брюс голосом, хлестким, как удар мечом плашмя, не велел Киркпатрику держать язык за зубами.
Тут они вручили поводья своих невозмутимых, насквозь мокрых гарронов Уиллу и слякотно скользнули на свои места. Сим и Хэл заняли места по обе стороны больших дверей; все хранили полнейшее молчание, а Псаренок, замотав голову мешковиной на манер клобука, сделал глубокий вдох и двинулся вперед.
У Хэла перехватило горло при виде парнишки, казавшегося еще меньше прежнего на фоне громадных двустворчатых дверей из мощных брусьев, густо усаженных гвоздями. За ними находилась кухня, и ее красно-желтый свет не могли удержать даже такие двери, потому что это единственная часть госпиталя, не засыпающая ни на час.
Откуда-то из города на вялых крыльях ветерка долетели смутные звуки инструментов и голосов мотета: «Ahi, amours, com dure departie»[71]. Эти звуки с мучительной отчетливостью напомнили Киркпатрику об эле, вине, тепле и духоте — и не только. Они напомнили об Окситании и о том, что он чинил там катарам — так сокрушительно, что оруженосец графа едва не застонал. И вдруг этот неведомый продавец индульгенций Лампрехт будто разом извлек на свет закопченные воспоминания, которые Киркпатрик считал давным-давно запечатанными за крепко заколоченной дверью в голове…
Со времени жизни в Дугласе Псаренок знал кухни вдоль и поперек. Именно он придумал способ пробраться в госпиталь и высказал его вслух только потому, что великий граф — возносящийся над ним просто-таки в заоблачные выси, — однажды вечером разделил с ним чашу и заветнейшие мысли. С этого момента Псаренок отдался ему всей душой, а когда высказанный план заслужил кивки одобрения, сознание собственной новоприобретенной ценности нахлынуло столь внезапно, что прямо голова кругом пошла.
Он заколотил по двери своим кулачком величиной с орешек, потом крепко пнул, не зная, достаточно ли шуму натворил.
Работники в кухне застыли как вкопанные. Аббат Джером поглядел на помощников — прокаженных, находящихся на разных стадиях болезни, но обладающих умениями, необходимыми, чтобы печь хлебы и готовить пищу. Сбоку припекой выступал только пузатый Готер, приставленный Мализом приглядывать за этой дверью и кухонной службой. Заслышав стук, он моргнул раз-другой, но когда стук раздался во второй раз, подошел к дверце, врезанной в одну из исполинских створок, и отодвинул дощечку, позволившую выглянуть наружу. Сперва не увидел вообще ничего, потом раздался голос, заставивший его опустить глаза к потрепанному мальчонке, съежившемуся под куском насквозь мокрой мешковины. Капли дождя сбегали у него с кончика носа. Нечасто Готеру приходилось видеть более жалкое зрелище.