Как только текст ответа стал известен, поднялась новая волна сочувствия. Копии его наводнили большие города. Суворин, возглавлявший журнал «Новое время», говорил, что в России два царя – Николай II и Лев Толстой. Кто сильнее? Николай бессилен против Толстого, не может свергнуть его с трона, который тот занимает, тогда как Толстой непрестанно расшатывает трон Николая и всей царской династии. Его проклинают, он дает отпор, его ответ распространяется во множестве копий, появляется в иностранных газетах. И если кто-то попробует тронуть Толстого, весь мир зарычит и правительство вынуждено будет поджать хвост.
В начале лета врагам Льва Николаевича показалось, что он наконец-то избавит их от своего присутствия без каких-либо полицейских мер: его мучили ревматические боли и боли в желудке, температура повышалась, он худел. В июне началась тяжелая форма малярии, Толстой слег. Собралась вся семья, беспокойство медиков было столь велико, что министр внутренних дел разослал шифрованные телеграммы, предписывавшие всем губернаторам и полицейским начальникам запретить демонстрации в случае смерти писателя.
Толстой полностью отдавал себе отчет, в каком состоянии находится, и без страха смотрел в лицо смерти. Софья Андреевна записывала в дневнике: «Сегодня он мне говорил: „я теперь на распутье: вперед (к смерти) хорошо, и назад к жизни хорошо. Если и пройдет теперь, то только отсрочка“. Потом задумался и прибавил: „Еще многое есть и хотелось бы сказать людям“. Тронутый преданностью жены, возившейся с ним, как с ребенком, заплакал и сказал ей: „Спасибо, Соня. Ты не думай, что я тебе не благодарен и не люблю тебя“. Через десять дней ему стало лучше, он попросил дневник и записал шестнадцатого июля: „Главная способность женщин это – угадыванье, кому какая роль нравится, и играть ту роль, которая нравится“».
Теперь он был не у дел и волновался за будущее своего учения, недоволен своей миссией мученика: «Для того, чтобы быть услышанным людьми, надо говорить с Голгофы, запечатлеть истину страданием, еще лучше – смертью». Будущее толстовства живо волновало и дочь Машу. Завещание отца, составленное им в дневнике в 1895 году, согласно которому тот отказывался от всех авторских прав, законной силы не имело. Оно существовало в трех экземплярах, доверенных ей, Сергею и Черткову. Чтобы воля его не могла быть оспорена после смерти, дочь, без ведома матери, попросила Льва Николаевича подписать бумагу, которая была у нее на руках. Как и следовало ожидать, Софья Андреевна узнала об этом ее намерении и устроила чудовищную сцену. Кричала Маше, что та лицемерка и фарисейка и в свое время не постеснялась, дабы прокормить попрошайку мужа, потребовать обратно долю наследства, от которой когда-то отказалась, и потому не имеет права делать вид, будто заботится о завещании совершенно бескорыстно. Графиня умоляла мужа уничтожить бумагу, которую тот так неосмотрительно подписал. Крики и рыдания Софьи Андреевны вызвали у Толстого сильное сердцебиение. Опасаясь за его жизнь, мать и дочь прекратили спор: Маша отдала бумагу, предупредив, что если воля отца соблюдена не будет, опубликует в печати текст завещания.
Через восемь дней Лев Николаевич выехал в Крым – медики настаивали на перемене климата. Графиня С. В. Панина, одна из богатейших женщин России, предоставила писателю в распоряжение свой великолепный дом в Гаспре. Сопровождать Толстого должны были Софья Андреевна, дочь Саша, Оболенские, единомышленник Льва Николаевича, сотрудник «Посредника» Павел Александрович Буланже, врач Лев Бернардович Бертенсон, пианист Александр Борисович Гольденвейзер, а также слуги. Граф был так слаб, что сам не мог сесть в коляску.
До Тулы надо было проехать семнадцать верст. Пустились в путь ночью, под сильным дождем, по размытым дорогам. Конюх освещал путь керосиновым факелом. Трясло так сильно, что Толстой едва не потерял сознание. В какой-то момент Софья Андреевна решила, что лучше будет вернуться в Ясную, но Буланже, который служил на Московско-Курской железной дороге и выхлопотал для писателя отдельный прекрасный вагон, подбадривал путешественников. Вагон действительно оказался великолепным, с отдельным купе и туалетной комнатой для каждого, кухней, столовой и даже гостиной с фортепьяно. Толстой был слишком слаб, чтобы протестовать против всей этой роскоши.
На другой день, выспавшись, почувствовал себя лучше и даже с интересом смотрел в окно. К его удивлению, в Харькове на платформе собралась толпа, состоявшая в основном из студентов, которые приветствовали писателя. Как они узнали о его приезде? Неистовые крики доносились до Толстого, он был взволнован.
«Ах, Боже мой, как это ужасно, – проговорил он. – Зачем это они? Послушайте, нельзя ли как-нибудь устроить, чтобы мы поскорее тронулись дальше…»
Тем не менее вынужден был принять несколько делегаций, отвечал на восторженные слова возбужденных почитателей. Потом из толпы попросили, чтобы он показался у окна. Софья Андреевна сказала, что это невозможно, он болен. «Просим Льва Николаевича на минуту, хоть на минуту показаться у окна… просим…» – раздались голоса. «Слабый, взволнованный, он приподнялся, оперся о подоконник и раскланялся». Поезд медленно тронулся, раздалось тысячеголосое «ура». Люди кричали: «Поправляйтесь, возвращайтесь здоровым, храни вас Бог…» Молодежь бежала по платформе за поездом, махая шапками, и вот исчезли из виду последние провожавшие. Толстой был без сил, его уложили, у него опять случился сердечный приступ, поднялась температура.
В Севастополе, к счастью, толпа была небольшая, в основном экзальтированные дамы. Решено было остаться здесь на денек и отдохнуть. Толстой даже совершил прогулку по городу, стараясь найти свой четвертый бастион, где сражался в молодости. Когда вернулся в гостиницу, голова пылала от воспоминаний.
В Гаспру выехали в двух колясках, запряженных четверками лошадей. Дорога, петляя, шла по склону горы. Постоянно менялся и вид, вызывая у Саши восторг. Татарские деревушки с дымком над крышами и резким запахом кизяка, леса, водопады, отроги гор и вдруг… море.
К вечеру коляски въехали по обсаженной цветами аллее в роскошный парк. Огромный «дворец» в шотландском стиле с четырьмя башнями утопал в глициниях. Позади – Ай-Петри, перед домом эспланада с розовыми кустами, статуями, пышными деревьями, мраморными скамейками, маленьким водопадом и бассейном с рыбками.
Немец-управляющий встречал прибывших хлебом-солью у дверей дома. Толстой неодобрительно рассматривал мраморную лестницу, украшенные резьбой двери, расписанные потолки, дорогую мебель и картины с потрескавшимся лаком. Роскошь эта ошеломила его дочерей. Но все было забыто, когда оказались на верхней террасе, с которой открывался вид на море: за зелеными лужайками, обсаженными кипарисами, ореховыми деревьями и олеандрами, сверкали и переливались волны, сливаясь с голубизной неба. По стене вился виноград, воздух был влажным, ароматным, почти сахарным, незнакомые птицы переговаривались в темноте перед тем, как заснуть.
Смена климата действительно оказала благотворное влияние – Толстой быстро поправлялся. Через две недели уже ездил на прогулки по окрестностям с дочерью Сашей, возвращался понемногу к работе – писал «Что такое религия и в чем сущность ее?», делал заметки в дневнике, отвечал на письма, принимал посетителей – кого-то с радостью, кого-то сдержанно, скучая. Среди первых были писатели нового поколения: Бальмонт, Короленко, Чехов, Горький.
Рядом с Гаспрой располагалось имение великого князя Александра Михайловича, где тогда гостил его брат, великий князь Николай Михайлович. Он сам пришел к Толстому по-соседски, они гуляли по парку, простота, живой, пытливый ум князя понравились Льву Николаевичу. Тот предложил обращаться к нему за помощью в случае недоразумений с местными властями. Толстой был тронут, но счел нужным предупредить: «Я – скарлатина, я отлучен от Церкви, меня боятся, а вы приходите ко мне; повторяю, я – скарлатина, зараза, и у вас могут выйти неприятности ради меня, будут на вас косо смотреть, как вы посещаете политически неблагонадежного человека».[620] Несмотря на предупреждение, князь, хотя и «не мог признать антигосударственных и антицерковных взглядов» писателя, продолжал с симпатией к нему относиться и не одобрял позицию племянника. Пользуясь этим, Толстой попросил его в январе 1902 года передать государю письмо, которое, по его мнению, могло бы быть полезным: «…письмо это хотя и откровенно осуждает меры правительства, но чувство, которым оно вызвано, несомненно доброе, и, надеюсь, так и будет принято государем». Великий князь выполнил просьбу и, передавая письмо, попросил Николая не давать его читать никому из министров. Царь обещал. «Ведь Государь наш очень добрый и отзывчивый человек, а все горе в окружающих», – говорил Николай Михайлович Толстому.
В своем послании царю Лев Николаевич умолял его даровать гражданам свободу во избежание гражданской войны: «Самодержавие есть форма правления отжившая, могущая соответствовать требованиям народа где-нибудь в Центральной Африке, отделенной от всего мира, но не требованиям русского народа, который все более и более просвещается общим всему миру просвещением; и потому поддерживать эту форму правления и связанное с нею православие можно только, как это и делается теперь, посредством всякого насилия; усиленной охраны, административных ссылок, казней, религиозных гонений, запрещения книг, газет, извращения воспитания и вообще всякого рода дурных и жестоких дел». Напоминал государю об ошибках его царствования – от репрессивных мер в отношении Финляндии до введения монополии на водочную торговлю, в том числе на ограничение самостоятельности губерний. Он уверен, что тот не совершил бы всех этих поступков, следуя необдуманным советам своего окружения, если бы целью его не было сохранение старых, отживших форм жизни.
Ответа не последовало, но вокруг дома увеличилось число «наблюдателей»: стоило Толстому выйти в парк, у него вырастала «тень». Под «присмотром» были и все его близкие. Юная Саша, выходя на прогулку, забавлялась тем, что уходила от преследователя.