иобрели, будучи во Франции после победы над врагом. Поэтому, чтобы понять их, следовало обратиться к 1812–1814 годам, эпохе, эхо которой еще доносилось, но которая отошла уже достаточно далеко, чтобы можно было взглянуть на нее спокойно. С другой стороны, патриотическую войну, принесшую славу России, следовало рассматривать как продолжение войны 1805 года, доставившей лишь разочарования. Нельзя было описать триумф России над Францией и Бонапартом, не показав предварительно поражений и позора, так как, если победа была не случайна, а следствием характера войска и русского народа, надо было более четко прописать этот характер в момент неудачи и поражения. Расширив рамки сюжета, вынужден был изменить сам замысел. Речь теперь шла не о декабристах, но о тех событиях в жизни страны, которые привели к восстанию 14 декабря, о противопоставлении великих событий и личной семейной жизни. В неопубликованном предисловии Толстой говорил, что описание высших чиновников, купцов, семинаристов, мужиков оставляет его равнодушным, так как не вполне ему понятно. Хотя по мере написания романа взгляд его изменился. В одном он был уверен – реальные лица, Наполеон, Александр, Кутузов, Багратион, Сперанский, Мюрат – должны действовать наравне с вымышленными.
Что за блистательный период! Как могло оказаться, что никто из русских писателей до тех пор к нему не обращался? Оставалось еще достаточно свидетелей происходившего, с кем можно было поговорить. Сам он в детстве слышал рассказы родных, друзей семьи, старых слуг, некоторые эпизоды вошли в роман. Да и нравы общества мало изменились за прошедшие 60 лет. Толстой чувствовал себя достаточно уверенно, описывая своих героев: он хорошо знал военную жизнь, побывав на Кавказе и в Севастополе, аристократическую жизнь Москвы, помещичью – собственную и соседей по Ясной Поляне. Что до персонажей – недостатка в прототипах не было. Его дед, Илья Андреевич Толстой, стал в романе Ильей Андреевичем Ростовым, отец, Николай Ильич Толстой, подарил черты своего характера и отчасти судьбу Николаю Ростову, Наташа Ростова позаимствовала какие-то черты у его жены и ее сестры (Толстой говорил, что он смешал Соню с Таней и получилась Наташа): Наташа до замужества – это Таня, после – скорее Соня. Старый князь Николай Болконский – почти точная копия князя Николая Волконского, деда Льва Николаевича по материнской линии, а усадьба Лысые Горы напоминает Ясную Поляну. Его обожаемая дочь, чистая, набожная и молчаливая княжна Марья – мать писателя Мария Волконская, которую он совсем не знал, но к которой испытывал невероятную нежность. Французская компаньонка M-lle Hénissienne нашла свое отражение в M-lle Bourienne, Долохов сочетал черты партизана Дорохова, его сына, дальнего родственника Толстого, прозванного Толстой-Американец, и партизана Фигнера, Василий Денисов много получил от Дениса Давыдова, и только Андрей Болконский и Пьер Безухов не имели реальных прототипов.
Всю зиму 1863/64 года Толстой знакомился с эпохой, которую хотел воскресить в своем романе. Из Москвы ему присылал документы тесть, сам он покупал все попадавшиеся под руку свидетельства войны 1812 года: Михайловский-Данилевский, Богданович, Жихарев, Глинка, Давыдов, Липранди, Корф, «Исторические документы о пребывании французов в Москве в 1812 году», «Воспоминания артиллериста», «Дипломатическая переписка» Жозефа де Местра, «Воспоминания» Мармона… Он пишет Фету, что невозможно представить себе, как тяжела эта подготовительная работа, что страшно мучительно размышлять о том, что может произойти с героями произведения обширного и комбинировать миллионы разных проектов, чтобы выбрать из них одну миллионную долю.
Сначала роман назывался «1805 год». Первые главы были готовы, когда 26 сентября 1864 года Толстого, который охотился на зайца недалеко от Телятников, сбросила лошадь, прыгая через овраг. Он ударился так сильно, что потерял сознание. Первая мысль, посетившая его, едва он пришел в себя, была: «Я же писатель», и несмотря на чудовищную боль, все его существо наполнила радость. Ясно было, что-то случилось с правой рукой, но само происшествие казалось столь далеким, будто он проспал годы. Лошадь убежала, нечеловеческим усилием поднявшись, он побрел к дороге, которая была примерно в одной версте.
На обочине упал без сил. Мужики, проезжавшие мимо на телеге, заметили и подобрали его. Ему не хотелось сразу возвращаться домой, чтобы не пугать Соню, она была вновь беременна. Но слуги рассказали ей обо всем, она прибежала, обезумев от страха за своего Левочку, увела его, бледного и дрожащего, домой, послала за доктором. У того было мало опыта, он восемь раз пытался вправить руку, но так неловко, что причинял пострадавшему невероятную боль. На другой день приехал доктор из Тулы. Толстому дали хлороформ, и два здоровенных крестьянина вправили руку, слушаясь указаний врача. Но пациент был не из примерных, через шесть недель, которые ему были предписаны на выздоровление, вновь отправился на охоту и сбил повязку. Рука стала болеть, Лев Николаевич не мог ее поднять. Спросил совета у доктора Берса, тот велел немедленно ехать в Москву. К несчастью, Соня, только родившая девочку,[399] была слишком слаба, чтобы сопровождать его.
Лев Николаевич остановился в Кремле у Берсов. Доктор собрал консилиум: одни советовали ванны, другие – специальную гимнастику, третьи настаивали на хирургическом вмешательстве. Обеспокоенный нерешительностью медиков, Толстой не знал, на что решиться. Двадцать седьмого ноября пошел в Большой театр – давали оперу Россини «Моисей». Живая, яркая музыка, хорошие голоса, прекрасные танцовщики неожиданно пробудили в нем такую легкость и желание жить, что он принял самое радикальное решение. На другой день госпожа Берс вымыла «операционную», хирурги Попов и Гаак следили за приготовлениями. Лев Николаевич оставался спокоен. Потребовалась немалая доза хлороформа, чтобы усыпить его. В тот момент, когда сознание покидало его, он приподнялся и закричал: «Друзья мои, жить так нельзя… Я думаю… Я решил…»
Потом упал и затих. Что это было, старинные «правила для жизни» вдруг вспомнились? Два санитара налегли на руку, чтобы сломать в тех местах, где она неудачно срослась. Потом кости соединили и наложили гипс. Таня, присутствовавшая при операции, не могла отвести глаз от бледного лица Толстого. Вместе с матерью бодрствовала у его постели всю ночь. Он страдал от тошноты после хлороформа. Наутро почувствовал себя лучше и решил писать, но так как правая рука не работала, попросил Таню быть его секретарем. После вынужденного простоя, вызванного болезнью, Лев Николаевич был одержим работой и диктовал целыми днями, без устали. Девушка едва за ним поспевала. Казалось, он вовсе не замечал ее: шагал по комнате, как зачарованный, иногда говорил очень медленно, а то быстро и прерывисто, как человек, которого переполняют слова. Порой замирал в удивлении: «Нет, пошло, не годится. Вычеркни!»
Таня зачеркивала только что написанное и, парализованная уважением, ожидала продолжения. «У меня бывало чувство, что я делаю что-то нескромное, что я делаюсь невольной свидетельницей внутреннего его мира, скрытого от меня и ото всех», – вспоминала она позже. Когда он «приходил в себя», видел усталое лицо свояченицы, и обычно говорил: «Я тебя замучил. Поезжай кататься на коньках».
Но подчас был как будто не в настроении и диктовал совершенно равнодушно. В такие дни говорил, что без эмоций ничего порядочного не напишешь. Параллельно занимался поиском документов, ездил по библиотекам, в Румянцевской, например, ему разрешили посмотреть архивы царского двора, брал книги у профессоров Ешевского и Попова, слушал воспоминания очевидцев интересовавших его событий. Неимоверное количество материала и радовало, и раздражало одновременно – он боялся утонуть в деталях. Нужно было немало усилий, чтобы «оторваться» от обилия исторической информации и вернуться к героям, не историческим, а романа.
Как-то вечером состоялось чтение первых глав у Перфильевых. Гости собрались в полутемной гостиной. На столике стояли свечи и графин с водой. Лев Николаевич начал немного неуверенно, но потом увлекся, стал менять интонацию в диалогах: со своей седой бородой, грубым морщинистым лицом и стальными глазами был то молодой девушкой, то стариком или русским офицером, иностранным дипломатом или слугой. Лица вокруг него светились любопытством: увлекал ли слушателей сам рассказ или они пытались узнать друзей и знакомых в персонажах? После чтения Таня написала Поливанову: «Какая прелесть начало этого романа! Скольких я узнала в нем!.. Про семью Ростовых говорили, что это живые люди. А мне-то как они близки! Борис напоминает вас наружностью и манерой быть. Вера – ведь это настоящая Лиза. Ее степенность и отношения ее к нам верно, т. е. скорее к Соне, а не ко мне. Графиня Ростова – так напоминает мамá, особенно когда она со мной. Когда читали про Наташу, Варенька хитро подмигивала мне, но, кажется, что никто этого не заметил. Но вот, будете смеяться: моя кукла – большая – Мими попала в роман! Помните, как мы вас венчали с ней, и я настаивала, чтобы вы поцеловали ее, а вы не хотели и повесили ее на дверь, а я пожаловалась мамá. Да, многое, многое найдете в романе; не рвите моего письма, пока не прочтете романа. Пьер понравился меньше всех. А мне больше всех, я люблю таких. Маленькую княгиню хвалили дамы, но не нашли, с кого писал ее Левочка.
Был перерыв, пошли пить чай. Казалось, все были очарованы чтением.
Тут начались разговоры на дамской половине стола, кого Левочка описал, и многих называли, и Варенька вдруг громко сказала: „Мама, а ведь Марья Дмитриевна Ахросимова это вы, она вас так напоминает“. – „Не знаю, не знаю, Варенька, меня не стоит описывать“, – говорила Настасья Сергеевна.[400] Левочка засмеялся и ничего не сказал.
Папá от чтения и успеха Левочки был на седьмом небе. Мне было весело глядеть на него. Жаль, что не было Сони».[401]