Прибежали дети, рев. Таня говорит: „Я с вами уеду, за что это?“ Стал умолять: „Останься“. Я осталась, но вдруг начались истерические рыдания, ужас просто; подумай: Левочка – и всего трясет и дергает от рыданий. Тут мне стало жаль его; дети, четверо – Таня, Илья, Леля, Маша – ревут на крик. Нашел на меня столбняк, ни говорить, ни плакать, всё хотелось вздор говорить, и я боюсь этого и молчу, и молчу три часа, хоть убей – говорить не могу. Так и кончилось. Но тоска, горе, разрыв, болезненное состояние, отчужденность – всё это во мне осталось. Понимаешь, я часто до безумия спрашиваю себя: ну, теперь за что же? Я из дому ни шагу не делаю, работаю с изданием до трех часов ночи, тиха, всех так любила и помнила это время, как никогда, и за что?»
Истерику Толстого нельзя объяснить иначе, как только тем, что днями, неделями и месяцами накапливавшееся раздражение внезапно и без видимой причины хлынуло наружу. Если бы он ругался с женой каждый день – и то было бы легче. Но это было не в характере Толстого. Уезжая после этой истерики вместе с дочерью Таней в Никольское-Обольяниново «в крошечных санках», он в письме пытается объяснить причину своего «сумасшествия».
«Представь себе, что мне попадется твой дневник, в котором ты высказываешь свои задушевные чувства и мысли, все мотивы твоей той или другой деятельности, с каким интересом я прочту всё это. Мои же работы все, которые были ничто иное, как моя жизнь, так мало интересовали и интересуют тебя, что так из любопытства, как литературное произведение прочтешь, когда попадется тебе; а дети, те даже и не интересуются читать. Вам кажется, что я сам по себе, а писанье мое само по себе.
Писанье же мое есть весь я. В жизни я не мог выразить своих взглядов вполне, в жизни я делаю уступку необходимости сожития в семье; я живу и отрицаю в душе всю эту жизнь, и эту-то не мою жизнь вы считаете моей жизнью, а мою жизнь, выраженную в писании, вы считаете словами, не имеющими реальности».
«Писанье» – это духовные сочинения Толстого после переворота: «Исповедь», «Критика догматического богословия», «В чем моя вера?», «Соединение, перевод и исследование четырех евангелий». И еще это пронзительная статья «Так что же нам делать?», над окончанием которой он как раз работал в 1885 году. В этой статье, рисующей ужасающее состояние европейской цивилизации, где каста «образованных» цинично пользуется тяжелым трудом миллионов «необразованных», Толстой выносит приговор всему политико-экономическому развитию мира. Эта статья была апофеозом отрицания Толстым жизни образованных классов, а это и дворянство, и духовенство, и люди науки и искусства. Все они, по его убеждению, паразиты на народном теле, «дармоеды», и единственным выходом для любого из представителей этих классов может быть лишь бесстрашный взгляд на свое положение и попытка жить на новых основаниях, отказавшись от собственности, лишних денег, от всех кастовых привилегий и зарабатывая хлеб насущный черным трудом. В противном случае Толстой предвидит революцию:
«…мы чуть держимся в своей лодочке над бушующим уже и заливающим нас морем, которое вот-вот гневно поглотит и пожрет нас. Рабочая революция с ужасами разрушений и убийств не только грозит нам, но мы на ней живем уже лет 30 и только пока, кое-как разными хитростями на время отсрочиваем ее взрыв».
Примечателен финал этой статьи. В нем он обращается к женщинам-матерям. Именно они, даже представительницы привилегированных классов, знают, что такое тяжелый труд рождения, кормления и воспитания детей. Толстой обращается к их естественному внутреннему чувству долга и правды; в них он видит объединяющее начало нового светлого человечества.
Но этот финал менее всего убедителен. Он не учитывает естественного эгоизма женщины-матери в интересах своей семьи. Ни одна нормальная мать не пожелает детям трудов и лишений, того пути, на который звал Толстой. Казалось, опыт жизни с С.А. должен был заставить Толстого усомниться в правильности выбора адресата для своей духовной пропаганды. С другой стороны, читая этот финал, нельзя не заметить, что, обращаясь к женщинам-матерям вообще, Толстой держал в голове вполне конкретного человека. Это была его жена.
«Такая (идеальная. – П.Б.) мать сама родит, сама выкормит, сама будет, прежде всего другого, кормить и готовить пищу детей, и шить, и мыть, и учить своих детей, и спать, и говорить с ними, потому что в этом она полагает свое дело жизни. Только такая мать не будет искать для своих детей внешних обеспечений в деньгах своего мужа, в дипломах детей, а будет воспитывать в них ту самую способность самоотверженного исполнения воли Божьей, которую она в себе знает, способность несения труда с тратою и опасностью жизни, потому что знает, что в этом одном обеспечение и благо жизни. Такая мать не будет спрашиваться у других, что ей делать, – она всё будет знать и ничего не будет бояться».
Конфликт между Л.Н. и С.А. имел глубокие и древние корни. Этот же конфликт мы встретим в «Тарасе Бульбе» Гоголя. Это конфликт матери и отца. Отец, как Авраам, знает ценности, которые выше жизни его ребенка, и готов принести сына в жертву этим ценностям. Не суть важно, какие это ценности: Бог, «козаческое товарищество» или «благо», «дело жизни», как понимал христианство Толстой. Важно, что в этом вопросе ни одна мать естественным образом не встанет на сторону отца.
В декабре 1885 года Толстой пытается уйти из семьи, а 18 января следующего года умирает младший из сыновей Толстого четырехлетний Алеша. Умирает в Москве, и возникает вопрос: где его хоронить? На кладбище Девичьего монастыря запрашивают немыслимую цену – 200 рублей серебром. Но дело даже не в деньгах, а в том, что там слишком много могил, «одна на другой», как пишет С.А. сестре.
Она сама выбирает новое кладбище рядом с Покровским, где прошло ее дачное детство, на высоком берегу речки Химки. «Сегодня, – пишет она сестре, – мы поставили гробик на наши большие сани, в которых так недавно я возила его и в Зоологический сад, и в театр обезьянок; села няня и я… Приехали мы; там священник встретил нас и несколько человек народа… Узнали, что я дочь Андрея Евстафьевича Берса, и такая меня окружила атмосфера любви, участия, добрых воспоминаний об отце, что я поняла, какой он был добрый, и мне приятно было. Все помогали гробик нести; все нежно, осторожно, как любящая женщина (а ведь все мужики), обратились они и с моим горем, и с гробиком, и с засыпанием могилки, и с обещаниями и помянуть младенца, и могилку соблюдать, и молиться на могилке».
В описании похорон муж не упоминается. Он упоминается потом и коротко: «Левочка осунулся, похудел и очень грустен».
В январе 1886 года Толстой усиленно занимается буддизмом. Он хочет изложить учение Будды в книжке для народа. «Хотелось бы с божьей помощью составить эту книжку», – пишет он другу 17 января. А в следующем письме другу пишет о смерти сына: «То, что оставило тело Алеши, оставило и не то, что соединилось с Богом. Мы не можем знать, соединилось ли, а осталось то, чем оно было, без прежнего соединения с Алешей. Да и то не так. Об этом говорить нельзя. – Я знаю только, что смерть ребенка, казавшаяся мне прежде непонятной и жестокой, мне теперь кажется и разумной, и благой».
То, что осталось после Алеши, труп ребенка, отвозили на санках С.А. с няней. У Л.Н. этот «предмет» вызывает полное равнодушие. Он весь в мыслях и чувствах где-то далеко. И это та область, которую он не может обсуждать с женой. Зато может обсуждать с новым и бесконечно преданным милым другом.
Блестящий конногвардеец
Самой влиятельной фигурой в ближайшем окружении Толстого с середины 80-х годов и до самой смерти писателя был его «духовный душеприказчик» Владимир Григорьевич Чертков (1854–1936).
Сложная личность. Его невозможно не уважать. Но и трудно симпатизировать. Нельзя не оценить его огромный вклад в сохранение и систематизацию наследия Толстого после 1880 года, а главное «детище» Черткова, академическое Юбилейное собрание сочинений, писем и дневников писателя, остается непревзойденным по сей день. Его роль в последних тридцати годах жизни Толстого столь велика и многосложна, что немыслимо представить себе Толстого без Черткова, как невозможно представить его без С.А. В жизни Толстого это был второй по значению человек после жены писателя, а поклонники Черткова полагали, что и первый. В то же время нельзя без душевного смущения, а порой и отвращения, прослеживать его влияние на семейную жизнь Толстых, в которой Чертков сыграл весьма мрачную роль.
Но настоящая загадка Черткова заключается не в нем. В конце концов, он просто был самым преданным и последовательным сподвижником позднего Толстого. Он посвятил гению всю жизнь, подчинив каждый ее день служению тому, кого он считал новым Буддой, Христом и Магометом. Ради этого он отказался от блестящей карьеры, от возможности праздного и обеспеченного существования и, собственно, от самой личной жизни. Человек умный, энергичный, образованный, талантливый и, наконец, красивый и в молодости, и в зрелости мужчина, настоящий аристократ, интеллигент на все сто процентов, Чертков добровольно взял на себя роль первого ученика и келейника великого старца. И он сделал это не когда слава Толстого как учителя была в зените, но когда его родные и близкие находили в его взглядах не то очередное увлечение, не то род помешательства.
О личности самого Черткова можно спорить. Он оставался человеком своего времени, «левых» политических убеждений. Он был более решительным антиклерикалом, чем Толстой, фундаментальным вегетарианцем и противником убийства всякого живого существа, включая мух и комаров. Сильное название его статьи против охоты, «Злая забава», говорит о нем как об одном из предтеч современного движения «зеленых». Он был заботливым отцом и преданным мужем. Но, несмотря на свое «толстовство», до конца дней не избавился от аристократических привычек. Его особняк в Англии периода вынужденной эмиграции дале