Сердца наши так стучат, что мне кажется, что „он“ может услыхать это биение и по нем найти нас.
Наконец, после нескольких минут напряженного молчания, у папа лицо делается спокойным и веселым.
— Ушел! — говорит он нам о „нем“.
Мы весело вскакиваем и идем с папа по комнатам, как вдруг… брови у папа поднимаются, глаза таращатся, он делает страшное лицо и останавливается: оказывается, что „он“ опять откуда-то появился.
— Идет! Идет! — шепчем мы все вместе и начинаем метаться из стороны в сторону, ища укромного места, чтобы спрятаться от „него“. Опять мы забиваемся куда-нибудь в угол и опять с волнением ждем, пока папа проводит „его“ глазами. Наконец, „он“ опять уходит, не открыв нас, мы опять вскакиваем, и всё начинается сначала, пока папа не надоедает с нами играть и он не отсылает нас к Ханне.
Нам же эта игра, казалось, никогда не могла бы надоесть».
Так же невозможно объяснить, чем всё-таки пленял всех без исключения детей, своих и чужих, «рассказ „про семь огурцов“. „Он столько раз в своей жизни рассказал его мне и при мне другим детям, что я помню его наизусть, — пишет Сухотина-Толстая. — Вот он:
— Пошел мальчик в огород. Видит, лежит огурец. Вот такой огурец (пальцами показывается размер огурца). Он его взял — хап! и съел! (Это рассказывается спокойным голосом, на довольно высоких тонах.)
— Потом идет мальчик дальше — видит, лежит второй огурец, вот такой огурец! Он его хап! и съел. (Тут голос немного усиливается.)
— Идет дальше — видит, лежит третий огурец: вот тако-о-й огурец… (и папа пальцами показывает расстояние приблизительно в пол-аршина) — он его хап — и съел. Потом видит, лежит четвертый огурец — вот та-коо-о-о-й огурец! Он его ха-а-п! и съел.
И так до седьмого огурца. Голос у папа делается всё громче и громче, гуще и гуще…
— Идет мальчик дальше и видит, лежит седьмо-о-о-й огурец. Вот тако-о-о-ой огурец! (И папа растягивает в обе стороны руки, насколько они могут достать.) Мальчик его взял: ха-а-а-ап! ха-а-а-ап! и съел.
Когда папа показывает, как мальчик ест седьмой огурец то его беззубый рот открывается до таких огромных размеров, что страшно на него смотреть, и руками он делает вид, что с трудом в него засовывает седьмой огурец… И мы все трое, следя за ним, невольно так же, как и он, разеваем рты и так и сидим с разинутыми ртами, не спуская с него глаз“.
В этот период мальчики обожают отца не меньше, если не больше, чем девочки. Ведь отец — это охота, рыбалка, физкультура. Это частый бег наперегонки с заливистым смехом, который мешал более резвым детишкам обогнать тяжеловесного отца. Это чистка зимой катка на Большом пруду — занятие, которое нравилось детям даже больше, чем катание на коньках, в котором их отец был большой мастер. Это pas-de-geant („гигантские шаги“), присланные отцом из Москвы, когда он ехал в Самару. Это множество других удовольствий, которые ассоциировались у мальчиков с отцом.
Читая воспоминания сыновей Толстого о яснополянском детстве, нельзя не прийти к мысли, что если он мечтал устроить в Ясной Поляне отдельно взятый рай, то ему это безусловно удалось. Но только не в отношении себя и жены, а в отношении маленьких детей.
Неслучайно лучшее произведение, написанное сыном Львом, — это повесть под названием „Яша Полянов“. В этом замечательном имени-названии как бы соединяются личность ребенка и личность усадьбы. Они становятся одним целым. Дети Толстого в детстве и отрочестве были в какой-то мере этими Яшами Поляновыми.
Вот как описывал Лев Львович Толстой яснополянское детство: „Мать, отец, братья, сестры, няни, гувернантки, прислуга, гости, собаки, редко медведь с медвежатником, лошади, охота отца и братьев, праздники Рождества, елка, Масленица и Пасха, зима — со снегом, санями, снегирями и коньками; весна — с мутными ручьями и блестящими коврами серебряного тающего снега, с первым листом березы и смородиной, с тягой, с первыми цветами и первой прогулкой „без пальто“, лето — с грибами, с купаньем, со всевозможными играми, с верховой ездой и рыбной ловлей; осень — с началом ученья и труда всей семьи, с желтыми листьями в аллеях сада и вкусными антоновскими яблоками, с первой порошей — вот счастливая жизнь моего детства…“
И не его одного, но и остальных детей — Сережи, Тани, Ильи, Марии, Андрея, Миши, Саши и любимого сына Толстых — Ванечки, дожившего только до семи лет. И конечно, главная доля этого невыразимого счастья пришлась на 70-е годы, не омраченные духовным переломом отца и глубокой трещиной, расколовшей семью. Вот неопровержимый факт. Самыми основательными и нравственно устойчивыми детьми Толстого оказались старшие — Сергей и Татьяна. Их переходный возраст пришелся на 70-е годы. Их детских и подростковых душ не коснулась гроза, разразившаяся в семье в конце 70-х — начале 80-х годов. Их души успели окрепнуть и выдержали грозу не сломленными.
Но всё ли замечательно было с самими Л.Н. и С.А. в 70-е годы? И можно ли назвать это время полным семейным счастьем?
Конечно — нет.
Если Солнце держит в своей орбите другие планеты, это еще не значит, что оно существует ради них. Если Солнце согревает Землю, это не означает, что когда оно заходит за тучи, его нет. Те pas-de-geant (гигантские шаги), которыми Толстой в 70-е годы движется в направлении, ему самому еще не вполне понятном, никак не могли совпадать с процессом жизни его семьи. Поэтому трагедия 80-х закладывалась в семидесятые.
Всё, что делает Толстой в 70-е годы, как-то избыточно. Грандиозных замыслов больше, чем реальных сил для их воплощения. Задуманная „Азбука“ требует, по его мнению, не меньше ста лет работы, а делается и издается в первом варианте за один год. Неизвестно, сколько времени нужно обычному человеку для изучения древнегреческого языка. Толстой выучил его за полтора месяца, зимой 1870–1871 года, в последний месяц беременности С.А. Машей. „Живу весь в Афинах; по ночам говорю по-гречески“, — пишет он Фету за несколько дней до родов жены, после которых она едва не умерла. Да и сам Толстой подорвал неимоверными усилиями по изучению греческого языка свое здоровье, так что в июне 1871 года вынужден уехать в самарские степи на кумыс, с шурином, братом С.А., студентом правоведения Степочкой Берсом.
Кто такие „кумысники“, то есть приехавшие лечиться кумысом? В основном это легочные больные, чахоточники, в большинстве своем обреченные на раннюю смерть. Можно представить себе настроение этих людей. А Толстой с Берсом живут как первобытные башкиры, в кибитке с земляным полом, и наслаждаются привольной степной жизнью в селе Каралык. Толстой постоянно охотится (дичи пропасть!), ходит по степи в одной рубашке, с утра до вечера пьяный от кумыса. В степи ему „пахнет Геродотом“, которого он переводит лично для себя, как ни уговаривает его в письмах С.А. бросить заниматься „мертвым языком“, который его убьет. Играет с башкирами в шашки, вовлекает в конные прогулки „кумысников“. За девяносто верст едет с Берсом в Бузулук на ярмарку, чтобы полюбоваться табунами уральских, сибирских и киргизских лошадей. Присматривает себе имение, которое он купит в будущем году.
В Ясной Поляне после десятилетнего перерыва он возвращается к своей „последней любовнице“, педагогике. В небольшом доме Толстых ежедневно собираются свыше тридцати деревенских детишек, которых обучают грамоте и арифметике сам Л.Н., его жена и старшие дети Сергей, Татьяна и Илья. Но Илюша слишком маленький и к тому же задирист. В конце концов „педагог“ просто передрался со своими учениками.
И Петр I… И декабристы… И невероятное человеческое пространство „Анны Карениной“… И еще написана и разорвана статья о военной реформе.
И страстное увлечение естественными науками, физикой и астрономией. „Всю ночь Левочка до рассвета смотрел на звезды“, — пишет С.А. в дневнике. И сельские работы, которыми Толстой увлекается так же страстно, как и всем, и вновь готов бросить литературу, о чем пишет Фету. Весной и осенью почти ежедневная охота… Перестройка яснополянского дома. Статья „О народном образовании“.
Во время очередной поездки на кумыс Толстой организует грандиозные скачки на пятьдесят верст для башкиров, чтобы возродить в них дух старинной, привольной жизни. Съезжаются из многих деревень, и вся степь вдруг оживляется кибитками. Перед скачками Толстой устраивает состязание, борьбу „на палке“. Борцы садятся друг против друга, смыкаются подошвами, берутся руками за два конца палки и стараются поднять друг друга. „Отец всех перетянул, — вспоминал его сын Сергей, — кроме землянского старшины; он не мог его поднять просто потому, что старшина весил не менее десяти пудов“.
В самарском имении, которое он расширил до более чем 6000 десятин, Толстой организовал большой конный завод. От слияния культурных кровей русских и английских рысаков с низкорослыми степными кобылами должны были получиться быстрые и выносливые лошади, годные для кавалерии. Через десять лет эта толстовская затея, приносившая семье немалые убытки, стала внешним побудительным мотивом семейной ссоры, едва не приведшей к уходу Л.Н. из семьи.
Все замыслы Толстого грандиозны. Это время, когда он один, без помощников и секретарей, поддерживаемый лишь постоянно беременной женой, делает неслыханное количество дел. Но странно… Если почитать дневники и письма С.А., возникает впечатление, что муж ее очень болен.
И не просто болен, а пребывает в состоянии тяжелейшей депрессии.
„…постоянное беспокойство о здоровье Левочки. Кумыс, который он пил два месяца, не поправил его; болезнь в нем сидит; и я это не умом вижу, а вижу чувством по тому безучастию к жизни и всем ее интересам, которое у него проявилось с прошлой зимы“.
„У Левочки три предыдущие дня по вечерам озноб и всё нездоровится“.
„У Левочки всё зябнет спина и всё нездоровится“.
„Унылый, опущенный, сидит без дела, без труда, без энергии, без радости целыми днями и неделями и как будто помирился с этим состоянием. Это какая-то нравственная смерть, а я не хочу ее в нем, и он сам так долго жить не может“. (Дневники.)