«Лев Толстой очень любил детей...» — страница 14 из 37

очки зрения его достоверности»[21].

Наиболее интересные из этих литературно-мемуарных анекдотов обладают теми же константными признаками остроумия, которые станут фирменными для «анекдотов о Пушкине». Вот одна из таких историй, рассказанная его другом Петром Плетневым:

Жуковский, когда приходилось ему исправлять стихи свои, уже перебеленные, чтобы не марать рукописи, наклеивал на исправленном месте полосу бумаги с новыми стихами… Раз кто-то из чтецов, которому прежние стихи нравились лучше новых, сорвал бумажку и прочел по-старому. В эту самую минуту Пушкин, посреди общей тишины, с ловкостью подлезает под стол, достает бумажку и, кладя ее в карман, преважно говорит:

— Что Жуковский бросает, то нам еще пригодится[22].

Пушкин был значим. Но в начале XX века, после страшных потрясений мировой и гражданской войн, казалось, все переменилось. Впрочем, довольно быстро с корабля современности были спущены спасательные шлюпки, и русские писатели-классики были снова подняты на борт. В числе немногого из того, что новая власть признавала в культурном наследии прошлого, был пантеон русских писателей XIX века (с некоторыми оговорками).

И этот схематический пантеон в какой-то момент столкнулся с обэриутской традицией.

Хармс: переход эстафетной палочки

У Даниила Хармса есть небольшой текст «Как я растрепал одну компанию». Там он в этой самой традиции описывает вполне реальных людей, например: «Однажды я пришел в Госиздат и встретил в Госиздате Евгения Львовича Шварца, который, как всегда, был одет плохо, но с претензией на что-то», затем в псевдомемуарной заметке градус абсурда понемногу нарастает: «Почувствовав мое величие и крупное мировое значение, Шварц постепенно затрепетал и пригласил меня к себе на обед»[23].

Иллюстрация к рубрике «Любимая папка Коллекциани-Собирайлова» с литературными анекдотами из жизни писателей в журнале «Пионер». Худ. В. Пятницкий

Хармс пишет это в 1934–1935 годах, в этих записях одни персонажи поименованы полностью, другие обозначены по имени-отчеству, и в уста их вложены совершенно абсурдистские замечания. Сам автор поминутно признается в собственном величии и удивительных способностях, вплоть до умения летать, и ведет себя примерно так же, как пушкинский Барков с пушкинским же Сумароковым. Эти фразы давно разошлись, как поговорки: «Я такой же, как и вы все, только лучше».

Псевдомемуарист перемежает свои рассказы философскими наблюдениями: «Я слышал такое выражение: “Лови момент!” Легко сказать, но трудно сделать. По-моему, это выражение бессмысленно. И действительно, нельзя призывать к невозможному. Говорю я это с полной уверенностью, потому что сам на себе все испытал. Я ловил момент, но не поймал и только сломал часы»[24].

Но тут интересно то, что в записях Хармса возникает именно компания, хоть и абсурдный, но связный мир «безумных» ленинградских писателей.

Литературная поденщина тех лет заставляла Хармса и его друзей обращаться к разговору о русской классике, причем именно в детской аудитории. И ключевые фигуры тут Пушкин и Гоголь. Недаром в знаменитом тексте «пьесы» они то и дело спотыкаются друг об друга. Но это происходит во «внутреннем» пространстве Хармса. А во «внешнем» он сочиняет очерк для детского журнала «Чиж», диалог с мальчиком Кириллом о Пушкине: «Когда Пушкин был маленький, у него была няня. И когда маленький Пушкин ложился спать, няня садилась возле его кроватки и рассказывала ему сказки или пела длинные русские песни. Маленький Пушкин слушал эти сказки и песни и просил няню рассказать или спеть ему еще. Но няня говорила: “Поздно. Пора спать”. И маленький Пушкин засыпал»[25].

Дальше Хармс рассказывает о том, как Пушкин встретился с Державиным — и все в том же монотонном и преувеличенно простом стиле. «И вот, когда Пушкин кончил читать свои стихи и замолчал, Державин понял, что перед ним стоит поэт еще лучший, чем он сам»[26]. Это написано 18 декабря 1936 года, накануне Пушкинского юбилея.

Это мероприятие 1937 года было очень странным: во-первых, праздновался не день рождения, а день гибели поэта — что само по себе добавляло абсурда в вал публикаций, выставок и торжественных собраний[27]. Во-вторых, Советская власть искала поддержки у мертвого поэта, который оказался единственным общественным бесспорным авторитетом.

Народная речь обогатилась в ту эпоху оборотом «А что, <посуду мыть, делать уроки, выполнять план> за тебя Пушкин будет?» — и вообще, Пушкин пришел не только в журналы и на радио, а буквально в каждый дом. «Никанор Иванович до своего сна совершенно не знал произведений поэта Пушкина, но самого его знал прекрасно и ежедневно по нескольку раз произносил фразы вроде: “А за квартиру Пушкин платить будет?” Или “Лампочку на лестнице, стало быть, Пушкин вывинтил?” “Нефть, стало быть, Пушкин покупать будет?”», пишет Булгаков в «Мастере и Маргарите».

Спустя два года после юбилея Хармс сочиняет свои «Анегдоты из жизни Пушкина». Их всего семь:

«1. Пушкин был поэтом и все что-то писал. Однажды Жуковский застал его за писанием и громко воскликнул: “Да никако ты писака!” С тех пор Пушкин очень полюбил Жуковского и стал называть его по-приятельски Жуковым.

2. Как известно, у Пушкина никогда не росла борода. Пушкин очень этим мучился и всегда завидовал Захарьину, у которого, наоборот, борода росла вполне прилично. “У него — ростет, а у меня — не ростет”, — частенько говаривал Пушкин, показывая ногтями на Захарьина. И всегда был прав.

3. Однажды Петрушевский сломал свои часы и послал за Пушкиным. Пушкин пришел, осмотрел часы Петрушевского и положил их обратно на стул. “Что скажешь, брат Пушкин?” — спросил Петрушевский. “Стоп машина”, — сказал Пушкин.

4. Когда Пушкин сломал себе ноги, то стал передвигаться на колесах. Друзья любили дразнить Пушкина и хватали его за эти колеса. Пушкин злился и писал про друзей ругательные стихи. Эти стихи он называл “эрпигармами”.

5. Лето 1829 года Пушкин провел в деревне. Он вставал рано утром, выпивал жбан парного молока и бежал к реке купаться. Выкупавшись в реке, Пушкин ложился на траву и спал до обеда. После обеда Пушкин спал в гамаке. При встрече с вонючими мужиками Пушкин кивал им головой и зажимал пальцами свой нос. А вонючие мужики ломали свои шапки и говорили: “Это ничаво”.

6. Пушкин любил кидаться камнями. Как увидит камни, так и начнет ими кидаться. Иногда так разойдется, что стоит весь красный, руками машет, камнями кидается, просто ужас!

7. У Пушкина было четыре сына и все идиоты. Один не умел даже сидеть на стуле и все время падал. Пушкин-то и сам довольно плохо сидел на стуле. Бывало, сплошная умора; сидят они за столом: на одном конце Пушкин все время со стула падает, а на другом конце — его сын. Просто хоть святых вон выноси!»[28]

К ним примыкает короткая пьеса «Пушкин и Гоголь» с лейтмотивом падений: «Опять об Пушкина! — Опять об Гоголя!»

В «Анегдотах» главной фигурой является Пушкин, эпизодическими персонажами — Жуковский и Петрушевский.

Если с Жуковским все более или менее понятно, то о Петрушевском пишут разное, например: «Выскажем предположение, что анекдот этот пересказывает — с заменой всех имен и реалий — известный случай из жизни Бомарше. Французский драматург, как известно, был часовщиком и сыном часовщика. Однажды аристократ прилюдно попросил его осмотреть сломанные часы, чтобы напомнить о плебейском происхождении писателя. Бомарше якобы случайно уронил часы — разумеется, так, чтобы они разбились, — и извинился. Хармс оставляет общую схему — великого писателя просят поработать часовщиком, при этом рациональная мотивировка исчезает: ведь Пушкин никакого специального образования не получил. Слова пушкинского Моцарта о Бомарше, — «Он же гений, как ты, да я» — выстраивают логическую цепочку: все трое — гении, о «моцартианстве» Пушкина написано немало, и таким образом Бомарше отождествляется с Пушкиным, что позволяет Хармсу подспудно заявить еще одну ключевую тему — распад самого понятия индивидуальности. Обращение «брат Сальери» («Бомарше говаривал мне: “Слушай, брат Сальери…”») превращается в «брат Пушкин», через посредство Хлестакова («Ну, что, брат Пушкин?»). И в комментарии к этим словам: «Возможно также, что «Петрушевский» из анекдота — это не искаженный Петрашевский, но изрядно русифицированный Пьер (Петр) Бомарше»[29].

Но в поисках прототипов потомки часто совершают ошибку, замещая «у нас N. вызывает ассоциацию» с «автор имел в виду». Часто никакого прототипа нет, а есть образ, родившийся у автора по каким-то известным лишь ему одному законам. Возможно, что Петрушевский — фигура вымышленная с начала и до конца. Не имеет смысла сопрягать его с Фомой Ивановичем Петрушевским, директором Дома Слепых и современником Пушкина. Это фамилия, вероятно, сконструированная, как многие фамилии из обэриутских текстов — Синдекрющкин и Елизавета Бам, Карл Иванович Шустерлинг и Иван Торопыжкин. (Неустановленным остается и Захарьин, у которого «ростет» борода.)

Мнимая точность — один из важных приемов обэриутов. Полное именование, конкретная дата — это лишь инструмент, усиливающий абсурд. Единственная временная привязка у Хармса, фраза «лето 1829 года Пушкин провел в деревне». Она прекрасна еще и потому, что как раз это — то самое лето, когда мы наверняка знаем, что Пушкин не был в деревне. Лето 1829 года в его жизни счислено по дням. В мае Пушкин прибыл в Тифлис, 10 июня выехал в армию, воюющую на Кавказе. Приехал в Карс, потом свиделся со старыми друзьями, в том числе сосланными декабристами. В июне посещает Арзрум, в ию