«Лев Толстой очень любил детей...» — страница 16 из 37

ротких, простых и прямых, приблизительно следующих: “Я к вам по важному делу с горячей просьбой. Вы близко знаете людей, которые сожгли Толкучий рынок, и имеете влияние на них. Прошу вас, удержите их от повторения того, что сделано ими”. Я слышал, что Достоевский имеет нервы расстроенные до беспорядочности, близкой к умственному расстройству, но не полагал, что его болезнь достигла такого развития, при котором могли бы сочетаться понятия обо мне с представлениями о поджоге Толкучего рынка. Увидев, что умственное расстройство бедного больного имеет характер, при котором медики воспрещают всякий спор с несчастным, предписывают говорить все необходимое для его успокоения, я отвечал: “Хорошо, Федор Михайлович, я исполню ваше желание”. Он схватил меня за руку, тискал ее, насколько доставало у него силы, произнося задыхающимся от радостного волнения голосом восторженные выражения личной его благодарности мне за то, что по уважению к нему избавляю Петербург от судьбы быть сожженным, на которую был обречен этот город»[34].

Петрашевский, выйдя с каторги, с 1856 года живет в ссылке, сперва в Шушенском, а в 1862 году в Красноярске — но это совершенно неважно.

Пятницкий и Доброхотова-Майкова делают из этого исторического материала прекрасный многослойный текст, приводят в него ссыльного из Сибири, сталкивают с бывшим сидельцем, и над всем этим витает гарь неминуемой революции двоечников — один недопонял, другой не осознал, «декабристы разбудили Герцена. Герцен развернул революционную агитацию. Ее подхватили, расширили, укрепили, закалили революционеры-разночинцы, начиная с Чернышевского и кончая героями “Народной воли”»[35].

Особенно интересно, что обычным читателем в начале 1990-х «Веселые ребята» воспринимались как анекдоты, сочиненные Хармсом. В части изданий они прямо приписывались Хармсу.

Причина тут проста — книжный дефицит и малая начитанность подлинными произведениями Хармса (в том числе и у пиратских издателей). Но это еще что, несмотря на прошедшие годы, в 2018 году в «Литературной газете», на ее некогда легендарной полосе «Клуб 12 стульев» (а это была юмористическая полоса) были напечатаны пять историй (№ 35, 21, 50, 28 и 49). И подписано это было, как ни удивительно, «Даниил Хармс»[36].

Это значит, что они окончательно фольклоризовались, как и сам оригинальный Хармс.

В каком-то смысле они стали «лучше» Хармса.

Виктор Сукач, исследователь творчества Розанова, вспоминал, что хохотал вместе с Венедиктом Ерофеевым при чтении этих историй. Но Ерофеев чрезвычайно любил Хармса и, обладая прекрасным слухом, сразу определил, что авторство остается не за Хармсом. Правда, среди предположительных авторов в кругу Ерофеева называли Эдуарда Лимонова[37].

Не зря Михаил Веллер предварил свою лекцию «Русская классика как апокриф», прочитанную в 1990 году в Туринском университете, своего рода байкой-эпиграфом: «Когда-то, давно-давно, в общежитии филологического факультета Ленинградского университета, будучи студентами-первокурсниками[38], мы впервые читали невесть как и кому в руки попавшие литературные анекдоты Хармса. А отчасти, может быть, и не Хармса, а Хармсу лишь приписывавшиеся. Ну, люди литературные эти истории знают давно… А поскольку мы-то были филологи-русисты 18 лет от роду и читали это впервые, то нам было особенно весело и интересно. <…> И вот мы, студенты, вдоволь навеселившись над этими анекдотами, идем гулять по Невскому проспекту. И проходим мимо елисеевского гастронома. В том же здании — театр Акимова. А на углу такая будочка «Союзпечати», и там торгуют газетами и всякими фотографиями артистов. И в самом уголку этой стеклянной витрины — маленькие фотографии классиков русской литературы. <…> И мы начинаем, все из себя помня эти анекдоты, час назад прочитанные, тыкать пальцами в фотографии почтенных классиков и хохотать совершенно как сумасшедшие. И прохожие, интеллигентные, культурные ленинградцы, смотрят на нас с негодованием праведным! Какие глумливые юнцы, которые тычут пальцами в светочей русской литературы и при этом топают ногами, держатся за животы, взвизгивают и утирают слезы!..»[39]

Писатель и критик Владимир Губайловский тоже говорит об очеловечивании литературных богов в этой истории: «Книга вводила в оборот неподцензурного Хармса. И многие читатели и слушатели этих веселых историй мало того что были убеждены, что истории эти принадлежат самому Хармсу, но и ничего другого у Хармса просто не знали — в 70-е Хармс проходил по ведомству “детской поэзии”, несколько детских стихотворений регулярно переиздавали, а вот его основной корпус был практически недоступен.

Доброхотова-Майкова и Пятницкий резко увеличили историческую глубину пародирования, они превратили каменный генералитет русских классиков в живые движущиеся фигуры. И неподцензурность была авторам “Веселых ребят” только на руку — сарафанное радио работало замечательно, истории про “великих писателей земли русской” передавались изустно — буквально как свежие сплетни из жизни классиков. “Веселые ребята” имели важнейшую пародийную функцию — они включали классиков в пространство живой речи. И бронзовые лики теплели. И у Пушкина на лице появлялась человеческая улыбка»[40]. При этом удивительно то, что одно неподцензурное произведение пародирует другое, также находящееся в устной или самиздатовской традиции.

При этом такой преданный поклонник Пушкина, как Андрей Битов, комментируя уже в наше время, все еще оставляет авторство за Хармсом. Он пишет: «“Эффект глумления”, наблюдаемый нашим летчиком при пересечении времени вспять, неоднократно испытан еще при жизни Александра Сергеевича. Вот, к примеру, свидетельство о посещении им Твери в ноябре 1826 года: “…молодой человек 16 лет встретил здесь Пушкина и рассказывал об этом так: Я сейчас видел Пушкина. Он сидит у Гальяни поджав ноги и глотает персики. Как он напомнил мне обезьяну!” Не отсюда ли Пушкин лежит на подоконнике в анекдотах под Хармса? Хармс стилистически очень точен — ему и честь открытия этого “эффекта”. Он соединил интонацию простонародного, грубого анекдота о Пушкине (“Залез Гоголь на елку, а Пушкин залез в мох…”)[41] с рассказами его современников»[42].

Итак, к моменту исчезновения литературной цензуры авторство «Веселых ребят» в глазах массового читателя почти полностью прилипло к Хармсу.

Новое время: типографская жизнь непечатных историй

В конце 1980-х годов наступило типографское время запретных рукописей. «Взрослый» Хармс стал возвращаться к читателю.

В 1991 году вышел удивительный сборник Хармса «Горло бредит бритвою»[43]. Он был удивительным не только потому, что книга одного поэта называлась цитатой из другого (содержась, впрочем, в дневниках первого), а оттого что это был удивительный памятник книгоизданию того времени и памятник переломному состоянию культуры тех лет.

Для начала, это была, собственно, не книга, а четвертый номер журнала «Глагол», судя по выходным данным. Причем на колонтитулах 240 страниц аккуратно значилось «Даниил Хармс», но на одной, 77-й странице, было почему-то набрано «Даниил Гранин». Откуда взялся второй Даниил — было совершенно непонятно.

Предисловие было написано Александром Кобринским[44], будущим автором книги о Хармсе в серии «Жизнь замечательных людей»[45]. В нем он писал: «Кроме того, в книгу вошли … а также “Псевдо-Хармс” — цикл анекдотов, сочиненных в 70-х годах и приписываемых Даниилу Хармсу»[46].

В этом же издании возникает и еще одна история с апокрифом, уже по отношению к «Веселым ребятам». (Как часто происходит в фольклоре, пародия или продолжение вызываются уже не первоисточником, а пародией или продолжением предыдущего уровня). Дело в том, что в знаменитых псевдохармсовских анекдотах, вернее, в их неавторизованной версии, что была напечатана в книжке-журнале «Глагол» «Горло бредит бритвою», есть дополнение неясного авторства[47].

Если с остальным корпусом историй «про Пушкина и его друзей» все понятно, то с этим аппендиксом много загадок.

Во-первых, в отличие от понятных «Веселых ребят» (которые потом вполне себе вышли в авторизованном виде), тут речь идет не собственно о пушкинском времени, а (за малыми исключениями) о том, что называется «советская литература».

Например: «Маяковский, Сельвинский, Асеев и Третьяков, играя в “румбу” и “звезд”[48], перессорились и передрались и понаписали друг на друга эпиграммы. Третьяков — в стиле Сельвинского, Сельвинский — в стиле Асеева, Асеев — в стиле Маяковского, так что самому Маяковскому пришлось рисовать на бумаге кукиш». В то время имя поэта Сергея Михайловича Третьякова (1892–1937) было не очень на слуху широкой публики, а сейчас-то и подавно. Очень важно, что основной корпус текстов Доброхотовой-Майковой и Пятницкого был ориентирован на общее чтение и, прямо говоря, на школьную программу СССР. А тут перед нами были такие истории:

«Есенин никак не хотел состоять в одной Советской энциклопедии со Стекловым, Коганом и Серафимовичем, хотя статья о нем была уже написана. Да если вы это сделаете, если сделаете… — сорвавшимся голосом говорил он на редакционном совете, — то я с собой такое сделаю…»

Если Есенин — одно дело, понятная фигура в этом контексте, устоявшийся образ массовой культуры, то Стеклов