«Может быть, для будущих времен интересно будет сообщение, что в 80-х гг. минувшего столетия Россия и общество русское пережило столь разительно – глубокий атеизм, что люди даже типа Достоевского, Рачинского и (извините) Розанова предполагали друг у друга атеизм, но скрываемый: до того казалось невозможным “верить”, “не статочным” – верить!!».
О том же свидетельствуют и воспоминания С. Н. Булгакова, который отчетливо осознавал все трудности своего положения, когда в конце 1917 г. решил стать священником: в интеллигентской среде в его положении профессора Московского университета и доктора политической экономии это решение «являлось скандалом, сумасшествием или юродством и, во всяком случае, самоисключением из просвещенной среды»[57].
Социальный статус православного священнослужителя, «попа», в XIX в. был настолько низок, что эпизоды принятия сана представителями дворянского сословия и тем более аристократии были крайне редкими. Тот портрет русского духовенства, который дает в «Дневнике писателя» Ф. М. Достоевский, подтверждает эту мысль: духовенство не отвечает на вопросы народа и занимается поборами, а часто и доносами (ДПСС. Т. 25. С. 174), священник – «для народа стяжатель», народ «устанет веровать», не убережет своей веры (ДПСС. Т. 15. С. 253), русский народ «в уединении, весь только на свои лишь силы оставлен, духовно его никто не поддерживает» (ДПСС. Т. 27. С. 17; см. также С. 49).
Удивляться этому не приходится. И в XVII веке авторитет русского священнослужителя не был высоким. А события послепетровской эпохи, в первую очередь жестокие уроки царствования Анны Иоанновны, довершили дело. Действительно, в эту страшную эпоху священника можно было нещадно и часто совершенно безнаказанно сечь кнутом, вырывать у него ноздри и даже сажать на цепь. Например, в ходе знаменитого процесса семьи Долгоруких в 1738–1739 гг. были биты кнутом с вырыванием ноздрей те священнослужители, которые не донесли начальству сведения, полученные на исповеди по поводу козней (действительных или мнимых) членов этой семьи. Кроме того, фактически до середины XVIII века будущие священники не имели возможности получать систематическое духовное образование.
Естественно, в этой ситуации ни о каком социальном статусе серьезно говорить не приходилось. Достаточно напомнить, что официально от телесного наказания священники и диаконы были освобождены императорским манифестом только в 1801 г., а члены их семей – только в 1808-м[58].
В России духовенство и дворянство культурно были фактически противопоставлены в первую очередь по типу воспитания и образования, что очевидным образом отразилось уже в начале XIX в. в весьма презрительном оттенке слова «семинарист»[59]. Тот же вывод будет справедлив и по отношению к монашеству. Вспомним, Ф. М. Достоевский в своем последнем романе говорит о том, что слово «инок» «произносится в наши дни у иных уже с насмешкой, а у некоторых и как бранное» (ДПСС. Т. 14. С. 284). А известный публицист Н. П. Гиляров-Платонов, сам выходец из духовной среды, определил духовенство как «униженное» и «запуганное» сословие, «на которое сама государственная власть смотрит с презрением» и которое «отбивается от обязанности воспитывать народ»[60].
Гиляров-Платонов Н. П. (1824–1887) – философ и публицист, выпускник МДА (1848), издатель и редактор газеты «Современные известия» (1867–1887).
Фактически в России противостояние духовного сословия и интеллигенции воспринималось как противостояние двух совершенно чуждых друг другу реальностей. Во всяком случае, именно так определяла проблему З. Гиппиус: «мы» и «они», два разных мира, совсем разные культуры, причем разные вовсе не по уровню образования, не по происхождению, не по глубине и проницательности, а по тому, что мы сейчас часто называем ментальностью[61]. Примечательно при этом, что очень многие представители интеллигенции по своему происхождению были выходцами именно из духовного сословия.
Равнодушие к Церкви и глубокое недоверие к ее служителям было связано с другими проявлениями кризиса – с полным равнодушием к церковной догматике и литургической жизни.
Действительно, даже среди людей, сохранявших большой интерес к религиозной жизни, часто происходила значимая подмена. Истинный, духовный смысл церковного христианства либо полностью игнорировался, либо, уже в крайних случаях, приобретал болезненную окраску. В этой ситуации уже не может удивлять мнение столь просвещенного человека, как Н. Н. Страхов (в прошлом семинариста), который указывает в письме Л. Н. Толстому, что, по его мнению, христианство вместило в себя все религии, в том числе и буддизм, и отозвалось на все запросы сердца, но понимать его уже невозможно – буддизм и магометанство понятнее[62]. В другом письме Н. Н. Страхов подчеркивает, что ему всегда казалась непонятной и дикой идея личного бессмертия и был противен мистический восторг большинства религиозных людей. С его точки зрения, альтернативой этой, по его мнению, ложной религиозности, является установка на выполнение слов Христа: «Любите враги ваша, добро творите ненавидящим вас. И это я понимаю. Как хорошо предаваться добрым движениям души, из которых иных я, бывало, стыдился!»[63].
В сознании русских людей возникает своеобразный разрыв – Церковь мыслится уже не только как Царство не от мира сего, но как институт, предъявляющий современникам абстрактные и непонятные требования.
«Призывы Церкви перестали ныне действовать на людей, вера обратилась во что-то внешнее, в форму, обряд, почти без признаков духа жизни; перестали даже думать, чтобы вера могла иметь какое-либо действительное участие в жизни».
Выходом из этой ситуации, как для образованного меньшинства, так и для крестьянского большинства, был поиск новых типов духовности, «новой контрмифологии» (В. Н. Ильин), противостоящей евангельской. Эта новая духовность, по выражению протоиерея Георгия Флоровского, представляла собой все более выраженные формы моралистического сектантства, духовной и богословской «робинзонады»[64].
Флоровский Г. (1893–1979) – выдающийся богослов, историк, философ. Активный деятель экуменического движения. Один из основателей евразийства. Выпускник историко-филологического факультета Императорского Новороссийского университета. С 1920 г. в эмиграции. Проживал в Болгарии, затем в Праге. С 1926 г. профессор Свято-Сергиевского православного богословского института в Париже. С 1932 г. священник. В 1948 г. переехал в США. В 1951–1955 гг. декан Свято-Владимирской православной семинарии в Нью-Йорке, профессор Гарвардского и Принстонского университетов, автор фундаментальных работ по патрологии. Автор книги «Пути русского богословия» (1937), не потерявшей своей актуальности и сегодня.
Таким образом, мы должны сделать очень важный для дальнейшего вывод. Религиозная проповедь Л. Н. Толстого была подготовлена всем ходом русской религиозной и духовной истории, точнее, всей историей русского религиозного кризиса Синодальной эпохи. Это заметил еще В. Н. Ильин: «Л. Н. Толстой находился на гребне очень мощной волны, связанной с духом эпохи органически, и не представлял поэтому ни в коем случае явления революционного»[65].
Акцентированно антицерковный пафос в творчестве писателя рождается несколько позже, когда на первый план выходит утверждение, что современный человек вообще не может быть «человеком Церкви», не может быть христианином в традиционном, первоначальном смысле этого слова. Вальтер Нигг в очерке о Толстом как представителе восточного еретизма подчеркивает в связи с этим, что именно Л. Н. Толстой зафиксировал впервые со всей силой принципиальную невозможность возвращения в Церковь для нового человека, человека XIX в., с его сложной психической организацией[66].
Теперь мы должны попытаться понять, какие факторы влияли на формирование религиозных взглядов писателя.
Глава IIДуховная биография
«Есть правда личная и общая. Общая только 2×2=4. Личная – художество! Христианство. Оно все художество».
Детство, отрочество, юность
«Отправляясь за тысячу ри, не запасайся едой, а входи в Деревню, Которой Нет Нигде, в Пустыню Беспредельного Простора под луной третьей ночной стражи».
Пересказывать биографию Л. Толстого – дело лишнее, наверное, нет другого русского человека, родившегося в XIX веке, жизнь которого была бы так хорошо известна образованному читателю (быть может, за исключением В. И. Ленина). Достаточно упомянуть о том, что только в серии «Жизнь замечательных людей» на протяжении 50 лет издано два жизнеописания писателя, которые неоднократно переиздавались. Кроме того, в этой же серии вышла и биография жены писателя, графини Софьи Андреевны Толстой.
Л. Н. Толстой был самым именитым русским литератором и состоял в родстве с известнейшими дворянскими фамилиями России: это Волконские, Горчаковы, Головины, Глебовы, Трубецкие, Головкины, Одоевские и другие. Почти все предки Л. Толстого принадлежали к поместному дворянству и прошли через «государеву службу». Примечательно также, что среди его дальних родственников числятся не только известные Толстые – художник и медальер Ф. П. Толстой, поэт А. К. Толстой, министр внутренних дел Д. А. Толстой, но также поэты А. С. Пушкин (по линии матери родная сестра прабабушки поэта доводится прапрабабкой писателю), Ф. И. Тютчев, А. И. Одоевский, философ П. Я. Чаадаев (троюродный дядя писателя), декабристы С. Г. Волконский и С. П. Трубецкой, канцлер А. М. Горчаков.
Кроме того, род Толстых (по линии князей Волконских) дал России не только выдающихся государственных деятелей, но и многих святых. Его родоначальником был святой мученик князь Михаил Черниговский. Если же ознакомиться с родовым древом Волконских, начиная от Рюрика, то в нем обнаруживается целый сонм благоверных предков писателя, в том числе и свв. Ольга, Владимир, Борис и Глеб, Андрей Боголюбский, Александр Невский и Дмитрий Донской[68].
Толстой был с детства связан с усадьбой Ясная Поляна, в которой родился, жил всю жизнь и, если руководствоваться простой житейской логикой, должен бы был умереть. Этого не произошло, и это обстоятельство составляет одну из главных трагедий Л. Толстого. О ней мы будем говорить подробно.
Вот общая канва. Но на некоторых важных аспектах биографии писателя я хотел бы остановиться чуть подробнее.
Лев Толстой очень рано осиротел. Матери он лишился в двухлетнем возрасте. Примечательно, что все главные герои писателя, начиная с Николеньки Иртеньева и кончая Нехлюдовым, растут без матери. В его дневнике, воспоминаниях и других произведениях подчас очень ярко высказывается тоска по материнской любви и ласке. Приведу очень известное место из воспоминаний писателя о матери.
«По странной случайности не осталось ни одного ее портрета, так что как реальное физическое существо я не могу себе представить ее. Я отчасти рад этому, потому что в представлении моем о ней есть только ее духовный облик, и все, что я знаю о ней, все прекрасно <…> Она представлялась мне таким высоким, чистым, духовным существом, что часто в средний период моей жизни, во время борьбы с одолевшими меня искушениями, я молился ее душе, прося ее помочь мне, и эта молитва всегда помогала мне».
Если дед писателя принадлежал к одной из самых известных русских дворянских фамилий Волконских, то его жена была представительницей знатного рода Трубецких, которые владели, между прочим, известным всем любителям московской старины «домом-комодом» на Покровке. Именно благодаря Н. С. Волконскому Толстые впоследствии стали владельцами усадьбы Ясная Поляна.
Мать писателя, так ярко напоминающая некоторыми подробностями своей биографии княжну Марью Болконскую в «Войне и мире», получила очень добротное домашнее воспитание. С пяти лет она владела французским языком, как родным, впоследствии обучилась также английскому, немецкому и итальянскому языкам. Как и в случае княжны Марьи, в учебную программу матери будущего писателя входили математика, физика, география, логика, русская словесность, всеобщая история. Примечательно, что она грамотно писала по-русски, о чем Л. Толстой не без гордости сообщил в своих воспоминаниях, музицировала, была «чутка к художеству», занималась литературой. Возможно, именно мама передала сыну литературный талант – в архиве М. Н. Волконской сохранились два больших прозаических произведения – волшебная сказка «Лесные близнецы» (на французском языке) и повесть в двух частях «Русская Памела», написанная под очевидным влиянием знаменитого произведения С. Ричардсона.
Очень примечательно еще одно сочинение матери Л. Толстого – путевой дневник, заметки о посещении Петербурга «Дневная записка для собственной памяти». Эта «Записка» была составлена, когда М. Н. Волконской было всего 19 лет. Л. Н. Толстому этот документ стал известен только в 1903 г., когда его нашли на чердаке, заброшенным туда сыном писателя, Л. Л. Толстым.
Но самое интересное обстоятельство заключается вот в чем. В архиве М. Н. Толстой находится книга «Le combat spirituel». Это перевод на французский язык знаменитой «Духовной брани» итальянского католического монаха Лоренцо Скуполи, сделанный пастором Жаном Бриньоном и опубликованной впервые в 1589 г. в Венеции. Эта книга сегодня известна всем, кто интересуется христианской аскетикой, так как труд Скуполи после выхода стали переводить на все европейские языки. В 1787 г. был он впервые переведен и на русский язык выпускником Киевской духовной академии И. С. Андреевским. А в 1796 г. эта книга была переведена на греческий язык Никодимом Святогорцем, который дал ей новый заголовок, также всем сейчас хорошо известный – «Невидимая брань». В 1888 г. именно с этого греческого текста сделал свой перевод «Невидимой брани» святитель Феофан Затворник. Поразительно – но в архиве М. Н. Волконской есть ее собственный перевод этого аскетического трактата, сделанный ею в 1818–1820 гг. с французского текста.
В 1822 г. М. Н. Толстая вышла замуж за 27-летнего подполковника в отставке графа Н. И. Толстого. В этом браке родились пятеро детей – Лев, три его брата и младшая сестра.
Трудно сказать, какое именно влияние оказало раннее сиротство на религиозное мировоззрение Л. Толстого. Некоторые современные исследователи творчества писателя в США и Канаде, симпатизирующие психоаналитическому методу, склонны придавать этому факту очень большое значение. В любом случае можно утверждать, что хотя мать будущего писателя была очень благочестивой женщиной, он просто не успел получить в детстве какого-либо систематического православного воспитания.
Одним из важных факторов является воздействие на ум и душу Л. Толстого «тетушек-праведниц», которые фактически взяли на себя заботу о воспитании детей Толстых после смерти их родителей. Об этом подробно, очень интересно и убедительно пишет в книге «Святой против Льва» П. В. Басинский.
В начальный период жизни именно «тетушки-праведницы» дали детям первое представление о вере. Речь идет о Т. А. Ергольской, троюродной тетке по линии отца, воспитывавшей детей с 1830 г., когда скончалась их мать, а также А. И. Остен-Сакен, опекунше детей с 1837 г., когда скоропостижно скончался их отец, и П. И. Юшковой, ставшей опекуншей с 1841 г.
Было бы важно понять, какие события в молодости могли оказать решающее влияние на формирование сначала критического, а затем и гиперкритического отношения Л. Толстого к Церкви. Многого мы здесь не знаем, но на один известный момент, о котором Л. Толстой впоследствии неоднократно вспоминал, я бы хотел обратить внимание: это «открытие», сделанное московскими гимназистами и друзьями Толстого, так потрясшее его в одиннадцатилетнем возрасте: «Бога нет!» Эта «новость» живо обсуждалась братьями Толстыми и была признана достойной доверия.
Прорехи в семейном воспитании Толстой компенсировал усердным чтением. Безусловно, он был одним из самых усердных читателей XIX века – с точки зрения как количества прочитанного, так и качества чтения, что подтверждает его яснополянская библиотека. Среди прочитанного Евангелие всегда играло значительную, может быть, решающую роль в его жизни. Однако воспринимал он евангельский текст сквозь призму знаний и представлений европейского образованного человека. В первую очередь здесь следует упомянуть о горячем увлечении идеями Ж.-Ж. Руссо.
У Л. Толстого в жизни отсутствовал какой-либо опыт академической жизни. Он так и не закончил университет (вернее, не закончил три университета – Московский, Петербургский и Казанский, в которых короткое время подвизался). Из Казанского, в частности, был отчислен со следующей формулировкой: «По весьма редкому посещению лекций и совершенной безуспешности в истории». Если это действительно так, то оба мотива – прогулы и нечувствительность к истории – тоже весьма примечательны. Толстой всю жизнь боролся с насилием, в том числе, как видим, и в академической жизни, и имел очень своеобразное представление об историческом процессе.
Но Л. Толстой был не только выдающимся читателем, но и выдающимся самоучкой. Различными способами он старался компенсировать отсутствие систематического академического образования, проявлял большой интерес к европейской литературе, философии, богословию, причем даже в совершенно неподходящее для подобных штудий время – находясь в действующей армии на Кавказе и в Крыму. Этим штудиям способствовало отличное знание французского и немецкого языков – уже в молодости Л. Толстой свободно читал и говорил на них, а к старости количество иностранных языков, которыми владел Л. Толстой, увеличилось.
В более зрелом возрасте будущий писатель, кроме любимого Руссо, внимательно изучает произведения Канта, Шопенгауэра, Вольтера, Паскаля, богословов либерального лагеря (Э. Ренана и Д.-Ф. Штрауса и многих других). По всей видимости, никакой другой современник Л. Н. Толстого в России не был так подробно знаком с основными религиозными и социальными теориями Западной Европы и Нового мира и не вел с ними такую оживленную дискуссию. Быть может, за исключением Н. Н. Страхова, но именно поэтому, возможно, писатель и философ так сблизились.
Дневник Л. Н. Толстого
Теперь нечто очень важное. Результаты размышлений над прочитанным писатель заносил в дневник, первая запись в котором относится к 1847 г., а последняя сделана в 1910-м, за несколько дней до смерти. Вести дневник 63 года (с некоторыми не очень значительными перерывами) – это уже необычно даже для усердных обитателей XIX века. В этом отношении (по продолжительности ведения записей и объему текста) рядом с Толстым могут быть поставлены очень немногие (в качестве примера можно привести дневники отца Иоанна Кронштадтского или военного министра эпохи Александра II Д. А. Милютина).
Для графа Л. Толстого дневниковые тетради имели совершенно особое значение. Это была уникальная творческая лаборатория, лучше сказать, своеобразный колдовской котел, в который попадали в качестве компонентов нового зелья очень разнородные элементы: дневные впечатления, наблюдения над явлениями природы, пейзажные зарисовки, денежные счета, размышления о физических законах, вычитанные мысли и цитаты, довольно однообразные правила жизни, упоминания об интересных встречах и многочисленных (до женитьбы!) любовных приключениях, пословицы и поговорки. Это были не только переживания и сомнения, но, что очень важно, философские и религиозные гипотезы, которые проходили проверку временем.
Можно сказать больше. Дневник стал для Толстого способом самоидентификации, осязаемым символом самостояния, священной Книгой Жизни. Прав П. В. Басинский, указывая, что писатель, постоянно пасуя перед супругой и уступая ей все, не уступил только дневник[69].
Дневниковые записи существенным образом дополняют художественные и публицистические произведения писателя. Последние адресовались всем, дневник – только себе (во всяком случае, до того момента, пока В. Г. Чертков не предложил Толстому копировать и дневники и тем самым создал очень опасный прецедент). Именно поэтому так интересны, например, записи 1891 г., когда стала широко обсуждаться «Крейцерова соната» – в дневнике Толстой формулирует нечто, о чем никогда не говорит при публичном чтении (членам семьи, гостям). Очень точно пишет об этом В. В. Бибихин: «Здесь пространство неопределенности, рыскания, брожения, нерешенности, нерешаемости»[70].
Из сказанного следует важный вывод. Если дневники – это действительно лаборатория, полигон, собрание набросков, то не только в области художества. Уже в этом последнем отношении записи Л. Толстого крайне интересны; читая их, понимаешь, почему Мережковский назвал его «тайнозрителем плоти». Кажется иногда, что писателю приоткрываются те природные законы, которые недоступны обычному глазу – поведение животных, рост цветов, смена времен года: «Здесь, в этой живописи, он ходит в правде как рыба в море»[71]. Но важно, что этим же методом Л. Толстой пытается анализировать и законы духа – он пробует, как рыба в море, ходить в правде и там, где речь заходит о религиозном. Те определения веры, Бога, «я», своего места в мире, которые он сегодня дает, а завтра может отвергнуть, превращают дневник Л. Толстого в совершенно особый документ по истории религиозности XIX века.
И в этих записях обращает внимание еще одно, может быть, самое главное обстоятельство. Интеллектуальная биография Л. Толстого невероятно динамична. Это не значит, что он менял свои взгляды каждый день или каждый год. Это значит, что его религиозно-философские взгляды далеко не всегда поддаются воспроизведению и тем более классификации с помощью стандартных процедур. Более чем за 50 лет (т. е. в период с конца 1850-х гг. до 1910 г.) они видоизменились. Наверное, у каждого, кто внимательно читает дневник Л. Толстого, в какой-то момент возникает раздражение от неопределенных, текучих, размытых формулировок. Писатель как будто не находит нужных слов, а если находит их сегодня, то может целиком отречься от них завтра или через неделю. За этой работой стоит не только беспомощность, которая всегда сопровождает любой духовный труд: искать адекватные выражения для опыта трансцендентного всегда трудно. Но здесь присутствует также и глубокая неудовлетворенность, которая в каком-то смысле была для Л. Толстого спасительным якорем. Ведь если бы он закоснел в каких-то окончательных формулировках, то его «богословие» не могло бы вызвать ничего, кроме тоски и сожаления. А именно такое впечатление часто складывается от чтения его философских трудов.
Это свойство мысли Л. Толстого хорошо заметил И. М. Ивакин, домашний учитель детей писателя, находившийся одно время под сильным влиянием толстовских идей, но впоследствии отошедший от Л. Н. Толстого и вернувшийся в Православную Церковь. В своих воспоминаниях он много пишет и о учении Толстого в целом, и о его способах интерпретации Евангелия.
«…и в прежнее время <…> я не очень верил в правоту толстовских толкований Евангелия, являл, по словам самого Л. Н-ча, только “холодное сочувствие”, а теперь и вовсе разуверился – все в учении его как-то неясно, неопределенно, да во многих случаях он и сам не следует, чему учит. Все это заставляет видеть в нем человека только умственного, который быть руководителем в жизни не может. Он и сам, видимо, опутан сомнениями и страданиями, в сущности, не зная, как ему быть и что делать, а издали производит, конечно, бессознательно, такое впечатление, как будто сомнений нет и все для него ясно, и люди, помимо, впрочем, его воли, поддаваясь этому, идут к нему для решения недоумений и недоразумений».
При чтении дневника Л. Толстого нужно руководствоваться принципом, сформулированным американским славистом Р. Ф. Густафсоном: более позднее разъясняет более раннее, т. е. ранние идеи и высказывания должны восприниматься в контексте позднего творчества писателя. Об этом принципе мы будем помнить постоянно.
В целом, дневник Льва Толстого – это не просто текст. Это он сам, и он сам, по справедливому замечанию В. В. Бибихина, жив настолько, насколько может вести дневник: «Без записанной мысли этого человека нет»[72].