Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника — страница 18 из 37

– Я отдала этому человеку всю свою жизнь… – горестно причитала графиня. – Сорок восемь лет… Я отказалась ради него от всего… Какие жертвы я приносила! Я переписывала его работы по много… по много раз – а он теперь старается вышвырнуть меня из своей жизни, словно отслужившую мебель. Неблагодарный! Ему все было мало! Он требовал еще и еще жертв… Каких-то совсем диких… Непонятных…

Она принялась плакать. Ее рыдания грозили обернуться настоящей истерикой. Анна Филипповна была крайне смущена тем обстоятельством, что супруга столь знаменитого человека, и притом графиня, – и вот так рыдает в ее доме. А Софья Андреевна никак не могла успокоиться.

– Бедный Левочка! Кто ж ему маслица-то подаст?! – всхлипнула она. – Нет же с ним его Ксантиппы.

Анна Филипповна тут же принялась уверять свою гостью, что уход на Львом Николаевичем прекрасный, что он ни в чем не нуждается и еда, и питье подаются ему исправно. Графиня принялась расспрашивать о подробностях, и эта беседа показала, как хорошо она разбирается в уходе за больными. Разговор явно утешил Софью Андреевну, она слабо улыбнулась и выпила еще наливочки.

– Вы уж проследите, милая моя, чтобы ему подушечку непременно передали. Он на ней спать привык, а тут – забыл. А я сама ее ему сшила и вышила.

Анна Филипповна пообещала проследить, а затем извинилась и, сильно смущаясь, ушла к детям, оставив нас наедине. Я решился начать разговор:

– Ваше сиятельство…

Она отмахнулась.

– Да что вы! Какое «сиятельство»… И Левочке бы не понравилось…

– Простите, Софья Андреевна, я так понял, что вы хорошо осведомлены о состоянии здоровья своего мужа.

Она утвердительно склонила голову.

– Скажите, бывали ли у него припадки? Приступы панического страха?..

– Ох, много-много раз! – подтвердила Софья Андреевна. – Сколько напрасных тяжелых ожиданий смерти и мрачных мыслей о ней пережил Лев Николаевич во всей своей долголетней жизни. Трудно перенестись в это чувство вечного страха смерти… Левочка впадал не только в уныние, но даже в какую-то отчаянную апатию. Он не спал и не ел, плакал иногда, и я думала просто, что с ума сойду.

– А припадки?

Она кивнула молча.

– Мне говорили, примерно месяц назад был сильный припадок, – напомнил я.

– Ох, вид припадка был ужасный! Это Саша виновата, хоть они все и меня обвиняют, – со злостью заявила Софья Андреевна.

– Я совершенно далек от мысли кого-то обвинять, – заверил ее я. – Я лишь хочу знать симптомы…

– Да все гораздо хуже могло бы быть, если бы не я! – стала утверждать Софья Андреевна. – Захожу к нему и вижу – глаза бессмысленные. Я уж знаю. У него всегда перед припадком такие глаза бывают. Но тогда меня не послушали! Сели все обедать… Я поела немного и снова вернулась к Левочке… Он лежал на постели, шевелил челюстями и издавал странные, негромкие, похожие на мычание, звуки, – с ужасом вспоминала графиня. – А потом вырвал у меня платок и, лежа на спине, сжал пальцы, словно держит перо, и принялся водить рукой по платку. Я ему: «Левочка, перестань, милый, ну, что ты напишешь? Ведь это платок!» – а он не отдает! Глаза закрыты, брови насуплены, губы шевелятся, точно он что-то пережевывает во рту… Лицо судорогой перекошено… Тут уж я всех позвала. И такие страшные судороги начались! Я стояла и молилась, чтобы только не в этот раз. Отмолила!

Описание припадка, данное Софьей Андреевной, более всего соответствовало заподозренной мной аффект-эпилепсии. От тяжелых воспоминаний она расплакалась, но довольно быстро взяла себя в руки.

– Потом Левочка бредил: «Общество… общество насчет трех… общество на счет трех…» – и требовал, чтоб это записали. Душан все за ним записывает. – Она истерически захихикала. – У него в кармане пиджака – картонки и грифелек. Вы видели? И чуть что Левочка скажет – как он тут же записывает… А сейчас они меня к нему не пускают! – с болью и горечью воскликнула она, воздевая к небу руки. – За что он со мной так? – задала она вдруг вопрос. – Они же его обманули. Это они систематически внушали ему ненависть ко мне и твердили ему, что я его ненавижу. А ведь я люблю его больше жизни! Я не могу этого выносить! – твердила она. – Я умру! Я утоплюсь… Отравлюсь… – заголосила она. – Я не переживу… Вы бы видели, какое он мне оставил письмо! – Она закрыла лицо платком и зарыдала.

Я принялся успокаивать пожилую женщину, но она продолжала всхлипывать и протянула мне измятую бумагу. Я прочел:


4 ч. утра. 28 октября 1910 г.

«Отъезд мой огорчит тебя, сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало невыносимо. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста – уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни.

Пожалуйста, пойми это и не езди за мной, если и узнаешь, где я. Такой твой приезд только ухудшит твое и мое положение, но не изменит моего решения.

Благодарю тебя за твою честную 48-летнюю жизнь со мной и прошу простить меня во всем, чем я был виноват перед тобой так же, как и я от всей души прощаю тебя во всем том, чем ты могла быть виновата передо мною. Советую тебе примириться с тем новым положением, в которое ставит тебя мой отъезд, и не иметь против меня недоброго чувства. Если захочешь что сообщить мне, то передай Саше, она будет знать, где я, и перешлет мне, что нужно. Сказать же о том, где я, она не может, потому что я взял с нее обещание не говорить этого никому.

Лев Толстой


– Я как прочла – побежала в пруд, – призналась она. – Жить не хотела. Не дали – вытащили… Да я и знала, что вытащат. Потом приехал Андрей. Тогда я уже поняла, что он в Оптиной или Шамордино – написала Маше… Марии Николаевне, сестре его… Я бы его догнала, забрала… Но злючка Саша все испортила!

Она перестала плакать и горестно закрыла лицо руками.

– Ах, Саша, Саша! Вот где настоящий крест. Характер ужасный, замуж такую никто не возьмет… Лживая! Грубая! Фу! Саша всячески старается меня оклеветать, со всеми поссорить и разлучить с отцом ее. Она ведь и вам про меня наговаривала, признайтесь?

Я оказался в трудном положении. Само собой, что я не собирался передавать старой женщине всех сплетен, что я успел услышать, но с другой, она бы не поверила, преподнеси я ей явную ложь.

– Да, я сумел понять, что у вас напряженные отношения с младшей дочерью, – подтвердил я. – Но, поверьте, все были достаточно деликатны.

Графиня мне явно не поверила.

– А потом этот деспот? Он тоже там? – спросила она.

– Простите, не понимаю, о ком вы? О враче? О Маковицком?

– Нет, не о нем. О Черткове. Этот деспот… Его идол! Этот ужасный человек внушает Левочке, что я сумасшедшая. Он так сделал, что все на меня стали смотреть как на больную, чуть ли не сумасшедшую, и потому отдаляются, избегают меня. И тяжело очень!

Я подтвердил, что Чертков в доме и ухаживает за больным Львом Николаевичем. Графиня слушала меня внимательно, и глаза ее с расширенными зрачками пылали злобой. Настроение старой женщины менялось поминутно: она то плакала, то вскрикивала, то что-то причитала или рассказывала мне эпизоды из своей жизни.

– Левочка не первый раз уйти пытается, – бормотала Софья Андреевна. – Как раз я Сашей была беременна – ушел первый раз. Уже рожать время пришло… В Тулу. Он уходил, а я сидела в саду и там, на скамейке, у меня начались схватки. Тогда я родила Сашу. А он с полдороги вернулся: вспомнил, в каком я положении… Потом еще раз – в девяносто седьмом… А почитаешь его дневники – все какая-то обида на меня. Пишет, что ему невыносимо… А что невыносимо? Чем я его обидела? Но ведь обвинят меня!

Я поспешил заверить графиню, что вовсе не склонен ни в чем ее обвинять, напротив, отношусь к ней с уважением, что жизнь с великим человеком всегда очень тяжела…

– Вы понимаете! Понимаете! – благодарно воскликнула она. – А потом вот это его «уйду» повторялось не раз… не два… Забыла, сколько раз. Левочка без всякой причины мог прийти вдруг в крайне нервное и мрачное настроение. Сижу раз, пишу, входит: я смотрю – лицо страшное. До тех пор жили прекрасно: ни одного слова неприятного не было сказано, ровно ничего. «Я пришел сказать, что хочу с тобой разводиться, жить так не могу, еду в Париж или в Америку».

Если бы мне на голову весь дом обрушился, я бы не так удивилась. Я спрашиваю удивленно: «Что случилось?» «Ничего, но если на воз накладывают все больше и больше, лошадь станет и не везет». Что накладывалось – неизвестно. Но начался крик, упреки, грубые слова, все хуже, хуже, и наконец, я терпела, терпела, не отвечала ничего почти, вижу – человек сумасшедший, и когда он сказал, что «где ты – там воздух заражен», я велела принести сундук и стала укладываться. Хотела ехать прочь… куда угодно… хоть на несколько дней. Прибежали дети, рев. Таня говорит: «Я с вами уеду, за что это?» Тогда он словно в разум пришел и стал умолять остаться. Я осталась, но вдруг с ним начались истерические рыдания, ужас просто… Левочку всего трясло и дергало от рыданий. (Типичный аффективный припадок, – отметил я.) Тут мне стало жаль его, – продолжала Софья Андреевна. – Дети: Таня, Илья, Леля, Маша, ревут на крик. Нашел на меня столбняк, ни говорить, ни плакать, ничего не могу… Все хотелось вздор говорить, и я боюсь этого и молчу, и молчу три часа, хоть убей – говорить не могу. Так и кончилось. Но тоска, горе, разрыв, болезненное состояние отчужденности – все это во мне осталось. – Она плакала, не скрываясь. Сладкая наливка явно сделала свое коварное дело, но я не имел возможности предложить графине ничего взамен. К несчастью, самовар у Анны Филипповны уже остыл.

– Понимаете, я часто до безумия спрашиваю себя: ну теперь за что же? – речитативом говорила Софья Андреевна. – Я из дома ни шагу не делаю, работаю с изданием до трех часов ночи, тиха, всех так любила и помнила это время, как никогда, и за что? – Она подняла на меня старческие поблекшие глаза с покрасневшими веками. – Вот у Левочки недавно был юбилей… Телеграмм много было. Но приходили не только поздравительные, но и злобные подарки и письма. Например, с письмом, в котором подпись «Мать», прислана была в ящике веревка и написано, что «нечего Толстому ждать и желать, чтоб его повесило правительство, он и сам это может исполнить над собой». Вероятно, у этой матери погибло ее детище от революции или пропаганды, которые она приписывает Толстому. Я была обязана озаботиться защитой Ясной Поляны. Ведь были грабежи! В Тульской губернии мужики жгли усадьбы… Наши Яснополянские крестьяне забастовали: пять-шесть настраивают, другие подчиняются. Ушли с работы, не платили аренды, пускали в сад лошадей, ночью с телегами приезжали за овощами, две ночи обстреливали сторожей, рубили наш лес… деревья, которые сам Левочка посадил! Полная распущенность… Я наняла сторожа-чечена, вызвала стражников, чтобы отнять ружья и проверять паспорта у всех Левочкиных посетителей… Левочка тогда покорился, но был очень раздражен. Саша возмущалась: «Разве папа надо охранять стражниками? Как ему это тяжело! Если бы не папа, я бы сейчас уехала!» Все, все хотят уехать!!! Ведь так и я заразилась… Тоже уйти пыталась. Даже записку составила, в газеты послать ее хотела: «В мирной Ясной Поляне случилось необыкновенное событие. Покинула свой дом граф. Софья Андреевна Толстая, тот дом, где она в продолжение сорока восьми лет с любовью берегла своего мужа, отдав ему всю свою жизнь. Причина та, что ослабевший от лет Лев Ник. подпал совершенно под вредное влияние господина Ч-ва, потерял всякую волю, дозволяя Ч-ву, и о чем-то постоянно тайно совещался с ним. Проболев месяц нервной болезнью, вследс