Лев Толстой. Психоанализ гениального женоненавистника — страница 7 из 37

Я растерялся. Потом пробормотал:

– Работа врача – противодействовать смерти. Что же мы станем делать, коли наши пациенты станут работать на Костлявую?

Не знаю, расслышал ли он меня.

– Высшее назначение наше – готовиться к смерти, – процитировал Лев Толстой слова Марка Аврелия. Потом добавил: – Постоянно готовишься умирать. Учишься получше умирать…

Я не знал, что ответить. С одной стороны у восьмидесятилетнего больного старика – вполне уместны, но с другой стороны, в его словах и мыслях чувствовался патологический страх смерти, который немецкий психиатр Эмиль Крепелин считал характерным симптомом некоторых заболеваний, в частности аффективной эпилепсии. Пока еще у меня было недостаточно данных для такого диагноза, хотя доктор Маковицкий и Александра Толстая упоминали мне бывшие с ним припадки.

Я побоялся более беседовать с больным, смущенный глубиной его философской мысли, которую, как я понимал, мне было не дано постигнуть, и не желая еще больше его расстраивать. Оставив больного на попечение доктора Маковицкого, я отлучился домой, планируя после обязательно зайти в амбулаторию. Дойти до своей квартиры без приключений мне не удалось. Весть о том, что отлученный от церкви еретик граф Толстой лежит больной где-то в Астапово, облетела округу, и теперь многие, выдавая себя за знатоков, травили байки и делились сплетнями.

– А есть примерно в двенадцати верстах от города Глухова монастырь… – с таинственным видом вещал полноватый усатый типчик, – «Глинская пустынь» называется. А на стене там масляными красками изрядная картина нарисована! Злободневная! Картина называется «Воинствующая церковь»; среди моря стоит высокая скала, и на ней церковь и праведники; внизу мятущиеся грешные души; по правую сторону горят в неугасимом огне враги церкви, уже отошедшие в иной мир. Там можно найти Ирода Агриппу, Нерона, Траяна и других мучителей, еретиков и сектантов. А по левую – наши современники в сюртуках, блузах и поддевках мечут камни и палят из ружей в ту скалу, на вершине которой стоит храм. Под каждым действующим лицом имеется номер, а сбоку – пояснение; бегуны, молокане, духоборы, скопцы, хлысты, нетовцы, перекрещенцы, пашковцы, штундисты…

На видном месте картины изображен старик в блузе и шляпе, над ним стоит № 34, а сбоку комментарий: «искоренитель религии и брачных союзов». Прежде на шляпе у «искоренителя» имелась надпись «Лев Толстой», теперь ее стерли, вблизи старика – фигура богато одетого человека, подающего ему увесистый булыжник. По объяснению монахов, человек, подающий камень, – князь Хилков.

Возле злободневной картины то и дело толпятся богомольцы, а кто-нибудь из братии с превеликим пафосом дает им соответствующие разъяснения: «Еретик он и богоненавистник! И куда смотрят! Рази так нужно? В пушку бы его зарядил – и бах! Лети к нехристям, за границу, графишка куцый!..»

И проповедь имеет успех. Говорят, даже приходил к игумену крестьянин-мясник и просил благословения на великий подвиг: «Подойду я к старику тому, разрушителю браков, – рассказывал крестьянин свой план, – как будто за советом, а там выхвачу нож из-за голенища, и кончено!..» «Ревность твоя угодна Богу, – ответил игумен, – а благословения не дам, потому все-таки придется ответствовать…»

– Вот оно как! – заключил пузатый господин. Окружающая его небольшая толпа внимала.


Я поспешил миновать эту крайне неприятную компанию и направился к дому. Переодевшись и умывшись, я велел подавать обед, а сам выбрал с книжной полки томик, дабы освежить в памяти одно из сочинений великого писателя. Это были «Записки сумасшедшего». Описание детских впечатлений героя явно было автобиографическим, заимствованным из собственных младенческих лет. Отрывок этот я нашел сразу: «Я был нервным, восприимчивым мальчиком. Помню, раз я ложился спать, – мне было пять или шесть лет. Няня, высокая, худая, раздела меня и посадила в кроватку. Я прыгнул в кровать, все держа ее за руку. Потом выпустил, поболтал ногами под одеялом и закутался. И так мне хорошо. Я затих и думал: «Я люблю няню; няня любит меня и Митеньку; а я люблю Митеньку; а Митенька любит меня и няню. А няню любит Тарас; а я люблю Тараса, и Митенька любит. А Тарас любит меня и няню. А мама любит меня и няню. А няня любит маму, и меня, и папу. И все любят, и всем хорошо».

Здесь невольно вспомнил я исследования доктора Фрейда и то большое значение, которое он придавал любви в детстве. Любви не обязательно сексуальной, а любви вообще в самом лучшем и благородном значении этого слова. Итак: маленький мальчик весело засыпает, весь преисполненный мыслями о любви…

«И вдруг я слышу, вбегает экономка и с сердцем кричит что-то о сахарнице, и няня с сердцем говорит, что она не брала ее. И мне становится больно, и страшно, и непонятно, и ужас, холодный ужас находит на меня, и я прячусь с головой под одеяло. Но и в темноте одеяла мне не легчает. Я вспоминаю, как при мне раз били мальчика, как он кричал, и какое страшное лицо было у Фоки, когда он его бил. А, не будешь, не будешь! – приговаривал он и все бил. Мальчик сказал: «Не буду». А тот приговаривал: «Не будешь», – и все бил. И тут на меня нашло. Я стал рыдать, рыдать, и долго никто не мог меня успокоить».

Я принялся разбирать текст с медицинской точки зрения. С мыслями о любви мальчик засыпал – а это момент особой эмоциональной восприимчивости! И вдруг он был испуган. Круг ассоциаций, вращавшийся около представлений любви, был нарушен и сменился ассоциациями ненавистничества. И мальчик не справился с этой переменой, его захватили в свою власть эти представления злобы, и его протест мог выразиться только в рыданиях, в нервном припадке. Это весьма напоминало сегодняшний ход мыслей больного старика, который от радостных воспоминаний о любви неизменно переходил к мрачным мыслям о смерти и одиночестве.

Я стал читать дальше: «Помню, другой раз это нашло на меня, когда тетя рассказала про Христа. Она рассказала, что его распяли, били, мучили, а он все молился и не осудил их.

– За что они его били? Он простил, да за что они били? Больно было? Тетя, больно Ему было?..

– Ну, будет, я пойду чай пить.

– А может быть, это неправда, его не били?»

Очевидно, что рассказ этот явился психической травмою для нервного мальчика, и он оборонялся от него как мог, пытался рассматривать его, как неправду. Однако это не удалось, тетя не подтвердила его мучительного желания, и аффект, по выражению доктора Фрейда, «конвертировался» в область телесных иннерваций.

– «Ну, будет, – говорит тетя.

– Нет, нет, не уходи…

И на меня опять нашло. Я рыдал, рыдал, потом стал биться головой об стену».

Снова припадок!

Я поставил книгу на полку и взял другую, это была повесть «Детство». Здесь тоже содержались свидетельства того, что припадки и сумеречные состояния были знакомы Льву Николаевичу еще в раннем детстве. Вот главный герой повести смотрит на свою мать, лежащую в гробу. Я перелистнул страницы, отыскивая нужный параграф: «…Я вспоминал ужасную действительность, содрогался, но не переставал смотреть. И снова мечты заменяли действительность, и снова сознание действительности разрушало мечты. Наконец, воображение устало, оно перестало обманывать меня; сознание действительности тоже исчезло, и я совершенно забылся. Не знаю, сколько времени пробыл я в этом положении, не знаю, в чем состояло оно, знаю только то, что на время я потерял сознание своего существования…»

Тут кое-что не состыковывалось: только что Лев Николаевич поведал мне, что сам он матери не помнит вовсе, а значит, точно так, как описано, быть не могло. Однако приведенные им в повести описания уж слишком точны в медицинском смысле, чтобы быть придуманными, они явно взяты из личных впечатлений.

Однако этим судорожным припадкам Толстой был подвержен не только в детские, но и в отроческие годы. Я нашел описание судорожного припадка после пережитого им целого ряда конфликтов с гувернером и с отцом: «Слезы душили меня, я сел на диван и, не в силах говорить более, упал головой ему на колени, рыдая так, что мне казалось, я должен был умереть в ту же минуту…» И вот далее: …«Он мой тиран… мучитель… умру… Никто меня не любит, – едва мог проговорить я, и со мной сделались конвульсии. – Это место я отметил особо. – Папа взял меня на руки и отнес в спальню. Я заснул. Когда я проснулся, было уже очень поздно, одна свечка горела около моей кровати и в комнате сидели наш домашний доктор, Мими и Любочка. По лицам их заметно было, что боялись за мое здоровье».

В этой же повести, «Отрочество», обнаружился и другой отрывок, не менее показательный: «Я читал где-то, что дети от 12 до 14 лет, то есть находящиеся в переходном возрасте, бывают особенно склонны к поджигательству и даже к убийству. Вспоминая свое отрочество и особенно то состояние духа, в котором я находился в этот несчастный для меня день, я ясно понимаю возможность самого ужасного преступления, без цели, без желания вредить, но так, из любопытства, из безсознательной потребности деятельности. Бывают минуты, когда будущее представляется человеку в столь мрачном свете, что он боится останавливать на нем свой умственный взор, прекращает в себе совершенно деятельность ума и старается убедить себя, что будущего не будет и прошедшего не было. В такие минуты, когда мысль не обслуживает вперед каждого определения воли, а единственными пружинами остаются плотские инстинкты, я понимаю, что ребенок по неопытности, особенно склонный к такому состоянию, без малейшего колебания и страха, с улыбкой любопытства, раскладывает и раздувает огонь под собственным домом, в котором спят его братья, мать, отец, которых он нежно любит. Под влиянием этого же временного отсутствия мысли – рассеянности почти – крестьянский парень лет семнадцати, осматривая лезвие только что отточенного топора, подле лавки, на которой лицом вниз спит его старик отец, вдруг размахивается топором и с тупым любопытством смотрит, как сочится под лавку кровь из разрубленной шеи; под влиянием этого же отсутствия мысли и инстинктивного любопытства человек находит какое-то наслаждение остановиться на самом краю обрыва