Человек не должен быть рабом или слугой другого человека – в этом Толстой был убежден.
Надо понять перед тем, как начать переделывать детское сознание, то, является ли наше собственное сознание чем-то гармоничным, обязательным и завидным.
«Большей частью воспитатели выпускают из виду, что детский возраст есть первообраз гармонии, и развитие ребенка, которое независимо идет по неизменным законам, принимают за цель».
Человека не надо насильно переделывать. Человека нельзя перевозить в город, чтобы он становился слугой, банщиком, извозчиком. Те ребята, которых видел Толстой, были уже гармоничны, талантливы. И потому Толстой говорил: «…детский возраст есть первообраз гармонии…»
Толстой удивился своему успеху и даже испугался его, не зная, что делать с находкой.
«Мне и страшно и радостно было, как искателю клада, который бы увидал цвет папоротника: радостно мне было потому, что вдруг, совершенно неожиданно, открылся мне тот философский камень, которого я тщетно искал два года – искусство учить выражению мыслей; страшно потому, что это искусство вызывало новые требования, целый мир желаний, несоответственный среде, в которой жили ученики, как мне казалось в первую минуту».
Работа с отдельными людьми, удача в ней сразу вызывает мысль о «несоответственной среде».
Федька (Василий Морозов) может погибнуть и погиб в результате, а клад, как в сказке, ушел в землю, так как у Толстого не было заклятия – средства изменения социального строя. От Федьки остались цитаты в статье и описание, сделанное Толстым, минут вдохновения этого мальчика.
«Федька, в новой белой шубке с черною опушкой, сидел глубоко в кресле, перекинув ногу на ногу и облокотившись своей волосатой головкой на руку и играя ножницами в другой руке. Большие черные глаза его, блестя неестественным, но серьезным, взрослым блеском, всматривались куда-то в даль; неправильные губы, сложенные так, как будто он собирался свистать, видимо сдерживали слово, которое он, отчеканенное в воображении, хотел высказать. Семка, стоя перед большим письменным столом, с большой белой заплаткой овчины на спине (в деревне только что были портные), с распущенным кушаком, с лохмаченной головой, писал кривые линейки, беспрестанно тыкая пером в чернильницу. Я взбудоражил волоса Семке, и толстое скуластое лицо его с спутанными волосами, когда он недоумевающими и заспанными глазами с испуга оглянулся на меня, было так смешно, что я захохотал, но дети не рассмеялись. Федька, не изменяя выражения лица, тронул за рукав Семку, чтобы он продолжал писать. „Погоди, – сказал он мне, – сейчас“ (Федька говорит мне „ты“ тогда, когда бывает увлечен и взволнован), и он продиктовал еще что-то».
Гармония жизни в искусстве была увидена Толстым, но он к ней не смог вернуться, потому что в жизни ничто не возвращается.
В то время Толстой говорил, что жениться на барышне – это значит погубить себя. Через год он женился на Софье Андреевне, и это помогло ему писать великие произведения.
В яснополянской школе, в небольших розовых и голубых комнатах, Толстой не был до конца прав, но был счастлив. Он не закрепил то, что не могло остаться. Он и не мог этого сделать, и ему не позволили это сделать.
Лев Николаевич в своей школе говорил с детьми о старой славе России, он рассказывал о том, как были отбиты в 1812 году иностранные войска, отмечая, как слушали его дети: «Только воспоминание Крымской войны испортило нам все дело. „Погоди же ты, – проговорил Петька, потрясая кулаками: – дай я вырасту, я же им задам!“
Это был настоящий патриотизм – понятный для детей и воспитывающий в Толстом то понимание, которое привело его к «Войне и миру».
Лев Николаевич думал, что можно оградиться пока от стальной России межою Ясной Поляны. Он преподавал русскую историю, священник преподавал закон божий, но он набрал студентов – одиннадцать человек, которые все преподавали под его руководством.
Обычно пишут со слов Толстого, что тема Хаджи Мурата родилась тогда, когда Лев Николаевич на перепаханном поле увидел сломанный, но все еще цветущий чертополох; чертополох называют в толстовских местах татарником. Изломанный телегой, опаханный кругом, татарник отстаивал свою жизнь и напомнил Толстому о Хаджи Мурате.
Но Лев Николаевич, вероятно, никогда не забывал этой темы. Он считал светлым годом своей жизни то время, когда он преподавал в своей яснополянской школе: однажды вечером зимой Толстой и трое ребят пошли в лес; шел Семка – «малый лет 12-ти», здоровенный, он «шел впереди и все кричал и аукался с кем-то заливистым голосом»; шел Пронька – «болезненный, кроткий и чрезвычайно даровитый мальчик» из бедной семьи, болезненный, как говорит Толстой, «кажется, больше всего от недостатка пищи». Шел мальчик, которого Толстой в этом очерке называет Федька: настоящее его имя Васька Морозов – чрезвычайно талантливый мальчик, который должен был бы стать писателем. Снег был глубокий, дорожка чуть виднелась, огни деревни скрылись. Дети играли в то, чего они боятся: разговаривали о волках, о разбойниках, и вот тут Лев Николаевич начал опять рассказывать о Хаджи Мурате, о котором говорил не раз: «Семка шел впереди, широко ступая своими большими сапогами и мерно раскачивая здоровой спиной. Пронька попытался было идти рядом со мной, но Федька сбил его с дорожки, и Пронька, должно быть, по своей бедности всегда всем покоряющийся, только в самых интересных местах забегал сбоку, хотя и по колено утопал в снегу».
Дети держались за Толстого в бессознательной, редкой в их быту ласковости. Шли долго, меняя дорогу: «кое-где проваливаясь по рыхлой и плохо наезженной дорожке; белая темнота как будто качалась перед глазами».
Толстой рассказывал о смерти Хаджи Мурата, потом как стоял он, окруженный врагами, как он пел: «…ветер шумел по голым макушкам осин, а нам было тихо за лесом. Я кончил рассказ тем, что окруженный абрек запел песню и потом сам бросился на кинжал. Все молчали. „Зачем же он песню запел, когда его окружили?“ – спросил Семка. „Ведь тебе сказывали – умирать собрался!“ – ответил огорченно Федька. „Я думаю, что молитву он запел!“ – прибавил Пронька. Все согласились».
Разговор о страшном продолжался: «Федька остановился вдруг. „А как, вы говорили, вашу тетку зарезали?“ – спросил он – ему мало еще было страхов».
Жена двоюродного брата Льва Николаевича – Федора Ивановича Толстого, Авдотья Максимовна, рожденная Тугаева, была в 1861 году, то есть за год до разговора в лесу, зарезана крепостным поваром.
Шли дальше. Иней сыпался с сучьев на шапки: «Лев Николаевич, – сказал Федька (я думал, он опять о графине) – для чего учиться пенью? Я часто думаю, право, – зачем петь?»
Толстой по молчанию остальных ребят понял законность вопроса. Песня – это то, с чем умер Хаджи Мурат. Песня – это то, что близко Федьке, у которого чудесный голос и огромный талант к музыке. И дальше пошел разговор о том, для чего существует искусство.
Кажется, Лев Николаевич именно тогда начал «Хаджи Мурата», тут и лежит зерно темы. Репей, который вырос на перепаханном барском поле и один цветет среди черной, наемным трудом вспаханной земли, один сохранил себя, – это напоминание о том разговоре в лесу и, может быть, в далеком сопровождающем отзвуке память о смерти тетки, о страшном, непонятном, об отношении к народу.
Сам Лев Николаевич был против политики, но не мог быть вне политики. Он видел, что студенты преподают заинтересованней и лучше, чем семинаристы; он выбрал их сознательно как преподавателей. Но это была самая злободневная политика.
После «беспорядков» в Петербургском университете триста студентов были посажены в Петропавловскую крепость, в Кронштадтскую. Университет закрыт. Волновались студенты в Москве, Казани, Киеве. Часть студентов была наказана ссылкой, часть – исключением из университета. После закрытия университета «Колокол» 1 ноября 1861 года в №110 писал:
«Но куда же вам деться, юноши, от которых заперли науку?.. Сказать вам, куда? Прислушайтесь – благо тьма не мешает слушать: со всех сторон огромной родины нашей, с Дона и Урала, с Волги и Днепра растет стон, поднимается ропот – это начальный рев морской волны, которая закипает, чреватая бурями, после страшно утомительного штиля. В народ! К народу! Вот ваше место, изгнанники науки».
Разыскивая, что делают бывшие студенты, III Отделение добралось до Ясной Поляны.
Ссора Тургенева с Толстым
Льва Николаевича Толстого с Тургеневым познакомила сестра Марья Николаевна. Но, еще будучи не знакомым с Тургеневым, Лев Николаевич посвятил ему «Рубку леса». В ответ Тургенев послал молодому писателю первое письмо от 9 октября 1855 года. В письме он желал Льву Николаевичу скорейшего возвращения с войны и выразил надежду, что личное их знакомство окажется небесполезным для обеих сторон.
Но с первых встреч Иван Сергеевич и Лев Николаевич ссорились.
8 декабря 1856 года мы читаем письмо не о ссоре, а о попытке примирения. Тургенев пишет Толстому:
«Мне остается протянуть вам руку через „овраг“, который уже давно превратился в едва заметную щель, да и о ней упоминать не будем, – она этого не стоит».
До этого, в сентябре того же года, Тургенев писал Толстому в другом письме:
«Кроме собственно так называемых литературных интересов – я в этом убедился – у нас мало точек соприкосновения; вся ваша жизнь стремится в будущее, моя вся построена на прошедшем… Идти мне за вами – невозможно, вам за мною также нельзя…»
Тургенев в это время был намного знаменитее Толстого, у него уже была всеевропейская слава. Он, не переставая, наблюдал и поощрял рост Толстого, и в то же время Толстой ему был, как мы видим из писем, тяжел, неприятен. Толстой позднее говорил про Тургенева, что он ему напоминает фонтан из заграничной привозной воды: все время боишься, что он кончится.
Толстой, человек нетерпимый, обращенный в будущее, пересматривающий прошлое и все время меняющийся, считал, что Тургенев недостаточно своеобычен, так сказать, иностранен. Он всегда вос