хищался тургеневскими пейзажами, считал, что он не может написать ничего подобного, а в то же время сердился на него. Читая Бунина и его пейзажи, он через много десятилетий как бы упрекал Бунина именем Тургенева, считая, что все это хорошо, – но для чего пишется рассказ?
Но, кроме этого глубокого спора, был спор личный. Между Иваном Сергеевичем Тургеневым и Марьей Николаевной Толстой был роман. Марья Николаевна получила развод, который она начала не для того, чтобы выйти замуж за Тургенева. Она получила свободу, и брат надеялся или считал несомненным, что Тургенев должен жениться на его сестре, про любовь к которой он ей говорил и, может быть, говорил и Льву Николаевичу. А Тургенев, как Толстой говорил, не любил, а любил любить, и сейчас у него был роман с Виардо, которая его, Тургенева, не столько любила, сколько допускала жить в своем доме. Дом этот и жизнь Виардо оплачивались, так же как и жизнь мужа Виардо, деньгами Тургенева.
У Тургенева была дочь, как тогда говорили, незаконная. Он старался ее воспитывать, старался ее устроить, но воспитывал очень неудачно. Выдал ее замуж за французского аристократа, дал состояние и имел несчастье видеть, как муж проел и разбросал приданое своей жены.
Вся линия поведения Тургенева была Толстому неприятна, хотя это была вполне обычная и достойная линия поведения русского дворянина. Тургенев был хорошим, добрым барином и освободил своих крестьян великодушно, не разорив их. Лев Николаевич впоследствии во время голода, осматривая имения, увидел, что бывшие тургеневские крепостные живут лучше других крестьян. Но это мы уже забираемся в будущее. А пока была обида, обида недоговоренная.
Лев Николаевич и Иван Сергеевич встретились весной 1861 года в имении поэта Фета, в деревне Степановке.
Вот как это описывает в своих воспоминаниях А. А. Фет:
«Утром, в наше обыкновенное время, то есть в 8 часов, гости вышли в столовую, в которой жена моя занимала верхний конец стола за самоваром, а я в ожидании кофея поместился на другом конце. Тургенев сел по правую руку хозяйки, а Толстой – по левую. Зная важность, которую в это время Тургенев придавал воспитанию своей дочери, жена моя спросила его, доволен ли он своей английской гувернанткой. Тургенев стал изливаться в похвалах гувернантке и, между прочим, рассказал, что гувернантка с английскою пунктуальностью просила Тургенева определить сумму, которою дочь его может располагать для благотворительных целей. „Теперь, – сказал Тургенев, – англичанка требует, чтобы дочь моя забирала на руки худую одежду бедняков и, собственноручно вычинив оную, возвращала по принадлежности“.
– А это вы считаете хорошим? – спросил Толстой.
– Конечно; это сближает благотворительницу с насущною нуждой.
– А я считаю, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену.
– Я вас прошу этого не говорить! – воскликнул Тургенев с раздувающимися ноздрями.
– Отчего же мне не говорить того, в чем я убежден? – отвечал Толстой.
Не успел я крикнуть Тургеневу «перестаньте», как, бледный от злобы, он сказал: «Так я вас заставлю молчать оскорблением!» С этим словом он вскочил из-за стола и, схватившись руками за голову, взволнованно зашагал в другую комнату. Через секунду он вернулся и сказал, обращаясь к жене моей: «Ради бога извините мой безобразный поступок, в котором я глубоко раскаиваюсь». С этими словами он ушел».
Уехал и Толстой. Отъехав станцию, Толстой послал в Никольское своего слугу за дуэльными пистолетами и пулями и послал Тургеневу вызов: «Надеюсь, что ваша совесть вам уже сказала, как вы не правы передо мной, особенно в глазах Фета и его жены. Поэтому напишите мне такое письмо, которое бы я мог послать Фетам. Ежели же вы находите, что требование мое несправедливо, то известите меня. Я буду ждать в Богуславе. – Л. Толстой». После этого Толстой послал Тургеневу второе письмо: это был вызов на смертельную дуэль. Он просит приехать на опушку леса с ружьем; выражает желание стреляться по-настоящему. Тургенев извинился. Толстой послал Фету раздраженное письмо и просил Фета передать его Тургеневу «так же аккуратно, как вы передаете мне его милые изречения, несмотря на мои неоднократные просьбы о нем не говорить».
На этом переписка оборвалась. Потом Тургеневу кто-то передал, будто бы Толстой кому-то показал копию своего письма. Толстой обиделся и написал очень странное письмо: «Милостивый государь! Вы называете в письме своем мой поступок бесчестным, кроме того, вы лично сказали мне, что вы «дадите мне в рожу»; а я прошу у вас извинения, признаю себя виноватым и от вызова отказываюсь. – 8 октября 1861. Ясная Поляна». Письмо это найдено недавно в бумагах Анненкова.
Тургенев ответил, что он это письмо уничтожил. На самом деле он имел малодушие его сохранить.
Лев Николаевич ко всей этой ссоре относился то раздраженно, то иронически. Однажды он услышал разговор своей тетушки Т. Ергольской с какой-то из яснополянских женщин. Наступила ночь, светила луна. Женщина спросила:
– А что на луне сейчас делают?
Ергольская авторитетно ответила:
– Танцуют, вероятно. Там ведь холодно.
Лев Николаевич записал в дневнике:
«Выслушав это, я сообразил, какую глупость наделали мы с Иваном Сергеевичем».
То есть ему показалось, что вся эта история с дуэлью верх нелепости, как разговор о людях на луне и об их быте.
В 1878 году Толстой написал Ивану Сергеевичу письмо о том, что он к нему никакой вражды не имеет. «Дай бог, чтобы в вас было то же самое. По правде сказать, зная, как вы добры, я почти уверен, что ваше враждебное чувство ко мне прошло еще прежде моего.
Если так, то, пожалуйста, подадимте друг другу руки и, пожалуйста, совсем до конца простите мне все, в чем я был виноват перед вами.
Мне так естественно помнить о вас только одно хорошее, потому что этого хорошего было так много в отношении меня».
Они помирились. Иван Сергеевич побывал в Ясной Поляне. Софья Андреевна оставила об этом запись, из которой видно, что примирение имело очень трогательный вид. Софья Андреевна пишет:
«Тургенев очень сед, очень смиренен, всех нас прельстил своим красноречием и картинностью изложения самых простых и вместе и возвышенных предметов. Так он описал статую „Христос“ Антокольского, точно мы все видели его, а потом рассказывал о своей любимой собаке Пегас с одинаковым мастерством. В Тургеневе теперь стала очень видна слабость, даже детская, наивная слабость характера».
Но настоящего примирения не получилось. Два писателя очень любили друг друга, но каждый из них жил по-своему, или, как резко писал Тургенев в одном из своих последних писем к Толстому: «И вы знаете, что каждый человек сморкается по-своему, и верьте, что я именно так, как говорю, и люблю сморкаться».
Для вежливого и традиционно мыслящего Тургенева такой способ отношений был труден. Лев Николаевич умел доводить собеседника до ярости прямотой разговора и пониманием слабых мест противника. В то же время оба писателя были дворянами и даже сравнительно близкими соседями. У них был одинаковый быт, они соперничали не только в литературе, но и любили сравнивать свои сады, парки – каждый парк по-своему был очень хорош. Они были и свои люди, и совершенно разные, потому что они очень далеко разошлись в своей идеологии и потому и в своей литературной манере, и каждый раздражал другого.
Иван Сергеевич чем дальше, тем больше любил Льва Николаевича как писателя, все выше его ценил, все больше боролся за его славу. А Лев Николаевич, признавая своего современника, относился к нему несправедливо иронически.
Лето 1862 года
I. Отъезд в Самару
Часто в исследованиях стараются доказать, что писатель читал такую-то книгу и она повернула его мысли.
Иногда мы пишем биографии так, как будто человек в жизни своей идет по коридору и видит только себя тенью на стене; иногда мы пишем пошире: так, как будто человек живет только в своей квартире и видит только своих близких.
Книги, которых человек не прочел, тоже родились в мире, в котором он живет, и иногда встречаются совпадения изумительные и неизбежные.
Статья, которую продажный журналист написал о Черткове в повести Гоголя «Портрет», похожа на ту статью, в которой Фаддей Булгарин написал о художнике Зарянко. Можно также подумать, что блистательный и признанный, но поверхностный в своем творчестве художник и его судьба известны были Гоголю. Но статья Булгарина напечатана после того, как вышел «Портрет»; она как бы предвидена Гоголем. Известно, что Лафарг передавал мнение К. Маркса о том, как Бальзак в своих героях предвидел авантюристов эпохи Наполеона III.
С августа 1861 года Лев Николаевич усиленно работал в Крапивенском уезде в качестве мирового посредника. Дело было трудное, встречавшее сопротивление крестьянства и еще больше – помещиков.
Кроме большого выкупа, который должны были заплатить крестьяне за надельную землю, кроме тех двух лет, когда они обязаны еще работать у своих помещиков, нарезка земли производилась таким образом, что крестьянин оказывался в ловушке: от него отрезали лес, выпасы, водопои. Все это прирезывалось к помещичьей земле. Для того чтобы жить, пасти скот, собирать хлеб в таком количестве, чтобы можно было дожить до нового урожая, крестьянин вынужден был арендовать землю у помещика и отрабатывать за нее. Барщина превращалась в аренду: отрезки прикрепляли крестьянина к помещику; значит, дворянам надо было так выделить землю крестьянам, чтобы крестьянин оказался в новой жестокой неволе. Ему, как через много лет писал Толстой, «курицу некуда было выпустить».
Сопротивление крестьянства было настолько решительно, что часто вызывали для проведения «Положения» военные команды. Страна переживала революционную ситуацию. Она отразилась и на дворянских настроениях.
Позднее В.И.Ленин писал об этом времени:
«Самый сплоченный, самый образованный и наиболее привыкший к политической власти класс – дворянство – обнаружил с полной определенностью стремление ограничить самодержавную власть посредством представительных учреждений».
Губернский съезд тверских мировых посредников в декабре 1861 года, а затем чрезвычайное Дворянское собрание 1862 года обратилось к Александру II с адресом, в котором говорилось о «принципах уравнения сословий» и необходимости «путем правительственных мер» немедленного выкупа крестьянских наделов. Кроме того, говорилось о «собрании выборных от всего народа без различия сословий».
Тринадцать мировых посредников Тверской губернии были арестованы и посажены в Петропавловскую крепость, после пятимесячного заключения они были приговорены к двухгодичному заключению, но амнистированы по случаю «дня торжественного тезоименитствования государыни императрицы».
Лев Николаевич в феврале 1862 года заявил, что ввиду того, что его работа встречает противодействие, работать ему в качестве мирового посредника невозможно. Должность Толстого была передана «по болезни» старшему кандидату.
12 мая Толстой с учениками Василием Морозовым и Егором Черновым и старым слугой – соратником по Севастополю, Алексеем Ореховым, поехали в Москву.
В Кремле Лев Николаевич с детьми переночевал в душной квартире Берсов; Егор и Вася спали в берсовской гостиной на полу за «вырезушечной перегородкой». Молоденькая Соня Берс смотрела на деревенских ребят, уже ревнуя Толстого к «народу».
Потом отправились в Тверь – «ехали в третьем классе тихого поезда».
Лев Николаевич еще сам не знал, куда он едет, – не то под Бугуруслан – уездный город Самарской губернии, не то еще дальше, на Эльтон – соляное море в Астраханской губернии.
Главной целью, а может быть, предлогом поездки было желание попробовать лечиться в степях кумысом.
Лев Николаевич в то время боялся туберкулеза. На его глазах только что умер от туберкулеза брат Николай Николаевич на юге Франции. Перед этим, тоже от туберкулеза, умер брат Дмитрий Николаевич.
Одновременно Лев Николаевич, очевидно, захотел посмотреть верхнее и среднее течение Волги. Волгу от Саратова до Астрахани он уже видал с братом Николаем по дороге на Кавказ одиннадцать лет назад, в конце мая 1851 года.
Билеты на пароход в Твери получили не без путаницы.
Лев Николаевич записывает 20 мая: «На пароходе. Как будто опять возрождаюсь к жизни и к сознанию ее.
Вспоминаю с Москвы. – Мысль о нелепости прогресса преследует. С умным и глупым, с стариком и ребенком беседую об одном… Ребята отличные. Васька прелесть, Чернов плоше. У Берсов свободнее – меня немного отпустили на волю».
Его отпустили ненадолго, воли для него уже не было.
Волга была в разливе, селения левого берега, отодвинутые лугами в летний межень, сейчас стояли у воды, некоторые селения правого берега стояли на холмах, как на островах.
Набравши силы из великих мхов Волховского леса, тихих мест, где, быть может, когда-то княжили Волконские, Волга спешила к Каспию всеми снегами Валдая. От Твери до Ярославля вода простиралась до круч, сложенных из толстых слоев глины и кремнистой земли. За Юрьевском-Поволжским берега возвысились, до Костромы берега еще безлесны, потом начались обширные липовые леса до самого Макарьева и до Свияги. У Фокина цвели знаменитые яблоневые сады, за Сурой начались леса ясеней. Река подгоняла Льва Николаевича и детей к югу, убыстряя весну. Показались старые дубовые рощи адмиралтейского ведомства. Река все ширела, ширела.
Ночью трудно было уйти с палубы. Широкая река как будто приколота ко дну частыми звездами, сквозь отражение их, не задевая, бежала пенистая рябь.
Утром береговые огни малиновели на зелени.
Пароход шумел, торопился на юг, к весне.
Рабочие, странники, монахи, крестьяне с мешками, татары и все народы великой Волги сменялись на палубе.
А река все ширела.
Ненадолго остановились в Казани; Толстой погостил в доме усатого старика, полковника Юшкова, поехал до Самары; решил ехать в Каралык.
В Каралыке он начал пить кумыс. Все жили вместе в большой белой юрте, которая раньше была мечетью, смотрели, как состязаются в скачках башкиры, учились плавать ночью, удивляясь на степное небо, усыпанное звездами до самой земли.
Толстой попал в мир «Илиады».
Месяц он не получал писем из дому, сперва ленился, потом запрашивал, что делают студенты.
Вокруг лежали степи, они казались такими, какими их описывал еще Геродот: бродили стада, стояла некошеная трава, степь доживала последние годы своей целинности.
Толстой был спокоен.
II. Башкирские степи
Когда-то, после пугачевского восстания, сослали на Каралык башкир, участников боев Салавата Юлаева, союзника Пугачева в войне с Екатериной. Давно прошло восстание. Осталось оно только в песнях.
Пятьдесят лет назад вооруженные луками башкирские всадники вместе с русскими полками были во Франции, сражались с Наполеоном. В далекой Франции конных башкир за их луки французы прозвали амурами.
И это прошло и осталось только в песнях.
Башкирские полки были распущены, башкирские земли кругом подрезаны. Дедушка Аксакова уже покупал у башкирских старшин земли. Но степь была еще широка.
Башкирские степи неровны, волнисты, их пересекают овраги с ручьями, степные речки, которые похожи, если посмотреть на них издали, на ожерелье с зеленой ниткой и голубыми камнями. Нитка – это узкая речка, обросшая кустарником, а голубые камни – разливы-омуты, бочары. На несколько сот верст в окружности сто лет тому назад стоял там седой ковыль, а так как корни ковыля не отмирают, то это был не только древний, а тысячелетний ковыль. Прекрасны степные места весной, особенно у речек, у озер. В хорошие годы степные сенокосы были и лучше и обильнее заливных лугов. По скатам холмов растет сизый шалфей, седая низкая полынь, чабер и богородская трава.
Воздух здесь мягкий, целебный. Каждую весну выезжали на степную кочевку башкиры с исхудалыми конями, покрытыми свалявшейся шерстью, с блеющими, грязными овцами; встречала их степь, и все изменялось.
Стоял ковыль, цвел дикий персик, цвела полевая акация, потом зацветала клубника – это уже было к лету. Потом поспевала полевая вишня.
Весной она белела озерками, над которыми гудели озабоченные стада пчел, никогда не толкающих друг друга. Золото пчел садилось на розовое серебро вишен, а к лету вишневые садки дикой вишни темнели; ковыль становился лилово-сизым. Если непривычный человек посмотрит, у него даже голова закружится от этого утомительного качания – зыби ковыля.
С весны выходили на кочи башкирцы, ставили плоские, круглоприплюснутые войлочные шатры, рассыпались по степи овечьи стада, матки ягнились в траве. Вдалеке пасутся и ржут конские табуны, а еще дальше видны какие-то черные движущиеся точки: это остроконечные шапки башкир.
Иногда приближаются они, и видны всадники, крепко сидящие на не знающих устали иноходцах. Едут всадники в соседние кочевья иногда верст за сто, будут есть баранину, пить кумыс. Никогда не бывало на кочевьях грязно, потому что когда вытаптывали траву, то перекочевывали. Смятая трава оставалась прибитыми кружками, потом кружки зеленели, и все опять делалось веселым и нарядным.
А там, на горизонте, косячный жеребец водит кобыл; он сам переводит свой гарем с одного пастбища на другое, сам их ведет на водопой и выбирает место ночлега.
Привольно в кочевье, пахнет кумысом в юртах, даже старики рабочие, не имеющие своего скота, мечтают.
Сейчас еда есть, а к зиме пригонит старик рабочий свою старую объевшуюся кобылу домой, зарежет и будет у него мясо.
В длинной рубашке, подпоясанной шнурком с кистями, кудрявый, бородатый, с двумя веселыми подростками, похожий на казака, ходил Толстой, гулял, ездил на коне, охотился. Тут в час можно выстрелить двадцать раз, когда идет перелет птиц. Здесь совсем кажется, что времени нет – есть только смена красок. Время бывает то зеленое, то желтое, то белое, оно изменяется, но не двигается, а лишь повторяется.
Лев Николаевич ел здесь мало, кумысу пил много. Был тихо-весел, спокоен, кашель оставил его, призрак смерти от чахотки, которая похитила брата Дмитрия и брата Николая, отступил.
Хотелось остаться здесь навсегда или ездить в Ясную Поляну только как в зимнюю кочевку.
Лев Николаевич хотел вернуться сюда скоро, но вернулся только через десять лет, когда все изменилось, когда стало меньше земли, стало теснее, голоднее, когда начали исчезать кочевья, уменьшился скот.
Он искал покоя, но сам приносил с собой беспокойство и сам принимал участие в тех великих переменах, которые не сразу украшают землю.
Пока же он был счастлив. Дела не было. Он учил Морозова плавать в быстрых холодных речках, охотился, ездил на коне и почти что забыл собственное свое имя и фамилию.
Но приближалась уже осень, птицы начали собираться в стаи, и в небе закричали журавли.