«По-видимому, некоторые товарищи на воле недовольны нашим предполагаемым поведением на суде — и ведут против него борьбу. Но я совершенно не понимаю, какое другое поведение можно нам рекомендовать. Мы хотим на суде восстановить деятельность Совета, какой она была в действительности. О себе каждый будет говорить постольку, поскольку это будет необходимо для выяснения деятельности Совета или партии. В этих рамках юридической защите предоставлена полная свобода»[485].
Троцкий смог передать на волю письмо в ЦК РСДРП, причём подразумевая, по всей видимости, под ЦК РСДРП не только ЦК, избранный на большевистском III съезде партии, но и меньшевистский центр. По вопросам поведения на суде подсудимые «сносились одновременно с большевистским и меньшевистским центрами». Позиция Троцкого и других подсудимых была ближе к линии большевистского руководства, и подсудимые меньшевики «оказались в оппозиции к своему центру»[486].
В письме партийным руководителям Троцкий решительно возражал против предложения последних опираться на суде на Манифест 17 октября и отрицать политическую подготовку вооружённого восстания. На совещании подсудимых было единогласно решено, что защитительные речи произноситься не будут, а подсудимые, распределив между собой «темы показаний» на суде, будут подчёркивать, что Совет являлся учреждением выборным, отражавшим взгляды и настроения масс, и идейно-организационная подготовка восстания была «неизбежным выводом и результатом из борьбы рабочих масс… во всём её объёме»[487]. Такой линии поведения Троцкий действительно придерживался на протяжении всего процесса, переходя от политической защиты к политическому нападению, используя всевозможные логические и фактические аргументы касательно деятельности Совета и в то же время почти совершенно не упоминая о своём собственном поведении на заседаниях и вне их по тому или другому вопросу.
Судебные заседания начались 19 сентября и продолжались на протяжении целого месяца. Это было время «первого междумья», то есть период между разгоном 1-й и созывом 2-й Государственной думы. Судебный процесс проводился относительно открыто. На суд было вызвано около 400 свидетелей. Примерно половина из них явилась на заседания. Столь низкая явка объяснялась, в частности, тем, что часть свидетелей уже отбывала наказания после вынесенных им приговоров. Другие, наоборот, находились в подполье или же в эмиграции. В числе свидетелей были люди совершенно разного социального положения — от рабочих, солдат и гимназистов до сенаторов, фабрикантов и профессоров университета. Показания свидетелей, как и самих обвиняемых, были источником огромной важности для истории Совета и революции в целом, и Троцкий это отчётливо понимал. Вскоре он выражал глубочайшее сожаление, что стенографический отчёт процесса не издан: он должен был бы составить несколько объёмистых томов, содержащих «неоценимый исторический материал»[488].
Своеобразной была обстановка вокруг суда и в его зале. Главный обвиняемый на процессе вспоминает: «Утрированная строгость причудливо переплеталась с полной распущенностью, и обе они с разных сторон характеризовали ту поразительную растерянность, которая всё ещё царила в правительственных сферах… Здание суда было объявлено на военном положении и фактически превращено в военный лагерь. Несколько рот солдат и сотен казаков во дворе, у ворот, на прилегающих улицах… Но 30–40 чёрных адвокатских фраков поминутно разрывают синюю стену. На скамье подсудимых появляются непрерывно газеты, письма, конфеты и цветы. Цветы без конца! В петлицах, в руках, на коленях, наконец, просто на скамьях. И председатель не решается устранить этот благоуханный беспорядок. В конце концов, даже жандармские офицеры и судебные приставы, совершенно «деморализованные» общей атмосферой, начали передавать подсудимым цветы»[489].
Троцкий вспоминал, что во время суда туда приходили многие рабочие делегации с петициями, под каждой из которых стояли сотни подписей. Их составители требовали, чтобы подписавших также посадили на скамью подсудимых, так как они полностью разделяют позиции обвиняемых. Председатель суда — действительный тайный советник Крашенинников, — учитывая настроения в Питере, не отказывал в приёме делегаций, брал каждую петицию в руки, советовался с членами суда и затем заявлял: «Судебная палата, не входя в исчисление подписей, свидетельствует, что их много»[490].
Как отмечал Троцкий, уже первый день процесса ознаменовался и «внутренней» политической демонстрацией. Из пятидесяти двух подсудимых председатель смог обнаружить только пятьдесят одного. Фамилия Тер-Мкртчянца была пропущена. Немедленно поднялся присяжный поверенный социал-демократ Н.Д. Соколов: «Где подсудимый Тер-Мкртчянц?» Замявшийся председатель ответил: «Он выключен из списка». — «Почему?» — «Он казнён», — вынужден был односложно ответить председательствовавший. (Выпущенный на поруки Арам Тер-Мкртчянц был арестован по другому делу — о бунте в Кронштадтской военно-морской крепости и вслед за этим расстрелян по приговору военно-полевого суда.) В зале возникает настроение скорби. «Подсудимые, свидетели, защитники, публика — все молчаливо поднимаются со своих мест, чтобы почтить память павшего. Вместе со всеми встают растерянные полицейские и жандармские офицеры»[491], — вспоминает Троцкий.
Чрезвычайно важно было опровергнуть обвинение членов Совета в подготовке вооружённого восстания, ибо признание судом этого обвинения легко могло привести к вынесению смертных приговоров. Настоящий вопрос был в центре всех судебных заседаний. Почти каждому свидетелю председатель задавал вопрос, призывал ли Совет к вооружённому восстанию. Многие свидетели уклончиво отвечали в том смысле, что Совет только формулировал общее убеждение рабочих в неизбежности и необходимости вооружённого восстания, но прямо к нему не призывал. «Вооружал ли Совет рабочих для восстания?» — следовал следующий вопрос. «Нет, для самозащиты», — звучал стандартный ответ.
По договорённости с другими подсудимыми 4 октября 1906 г. именно этому вопросу посвятил свою длинную речь на суде Троцкий[492]. В соответствии с традицией революционеров, представавших перед судьями на открытых процессах, это была речь обвинителя, а не человека, пытавшегося добиться личного оправдания. Правда, начало речи создавало впечатление, что она будет посвящена если не личному самообелению, то, по крайней мере, отрицанию обвинения с оборонительных позиций. Троцкий заявил, что вопрос о вооружённом восстании не обсуждался ни на одном из заседаний Совета. Более того, продолжал он, ни на одном заседании не ставился и не обсуждался в качестве отдельных самостоятельных проблем ни вопрос об Учредительном собрании, ни вопрос о демократической республике, ни даже вопрос о всеобщей забастовке. Это было действительно так, и в обвинительном заключении ни слова не говорилось о том, что Совет будто бы формально обсуждал дела, связанные с подготовкой вооружённого восстания.
Троцкий сказал, что Совет рассматривал вопрос о власти только в связи со всеобщей стачкой, парализовавшей государственный механизм и вовлекшей в общественно-политическую жизнь сотни тысяч рабочих. В этих условиях Совет становился органом самоуправления народа и мог применять репрессии для предотвращения анархии в стране, но, прежде чем применять репрессии по отношению к кому-либо, Совет всегда обращался со словами убеждения. «Вот его истинный метод, и в применении его Совет был неутомим», причём, будучи по духу республиканским, Совет на практике защищал именно те демократические свободы, которые позже были сформулированы и даны Манифестом 17 октября.
В таком логическом порядке — не деятельность на базе Манифеста царя, а деятельность, которая породила сам этот Манифест, — и состояла линия поведения Троцкого перед судейскими чинами. Подсудимый, отнюдь не забывавший, что он являлся таковым, но ведший себя, как будто он выступает на научно-политическом диспуте, используя разнообразные ораторские приёмы и способы аргументации, утверждал, что этот документ (Манифест) никакой правовой основы не создал и создать не мог, что новый правовой строй мог быть воздвигнут не путём манифестов, а путём реальной реорганизации всего государственного аппарата. «Вмещает ли русских социалистов-республиканцев» Манифест 17 октября, вопрошал Троцкий и сам же отвечал отрицательно: Манифест представлял собой «голый перечень обещаний и «бумажных гарантий», которые никогда добровольно не будут исполнены». Были социал-демократы правы, когда призывали народ к открытой борьбе за истинную и полную свободу, то есть за реализацию манифеста царя на деле? Если бы суд подтвердил эти установки социал-демократов, философствовал Троцкий со скамьи подсудимых, они должны были быть неподсудны и оправданы. Но, допустим, продолжал свою линию Троцкий, суд признал бы Манифест правовым документом, более того — правовой основой некой новой системы. В этом случае судить социал-демократов тем более было бы бессмысленно и неправомерно, ибо они представали бы «людьми закона и права».
Вслед за этим Троцкий переходил к основному вопросу — о вооружённом восстании. Начинал он с самого определения вооружённого восстания, которое в понимании Совета и «всего российского пролетариата» было совершенно иным, нежели у суда. В отличие от судей, понимавших под вооружённым восстанием выступление с оружием в руках для свержения существующего государственного строя (так понимали его в действительности и сам Троцкий, и все прочие революционеры), Троцкий утверждал, что восстанием является политическая стачка, так как она парализует жизнедеятельность государственной власти. Сам Манифест 17 октября был результатом правительственной паники, а в основе этой паники лежала политическая забастовка.