Лев в тени Льва. История любви и ненависти — страница 48 из 78

8 июня Дора родила сына. «Как она, бедная, страдала, как умоляла отца о чем-то, горловым, молодым голосом, громко болтая по-шведски, – пишет Софья Андреевна в дневнике. – Лёва был очень с ней нежен, бодрил ее, а она так хорошо, любовно к нему относилась, прижималась, как будто прося разделить ее страдания».

Мальчик родился здоровым и красивым, «как картинка». Об этом сообщили все русские и шведские газеты. В доме Толстых царила радость. Родители трех семей поздравляли друг друга, фотографировались. Первому сыну Льва Толстого, сына Льва Толстого, тоже дали имя Лев. На свет Божий появился Лев Третий.

Конец проекта

Осень, зима и весна 1898 года пролетели незаметно для Льва и Доры. Он занимался литературой и вел хозяйство Ясной Поляны, как и мечтал; она помогала ему и сама кормила маленького Лёвушку грудью, не доверяя этого русским кормилицам.

Лето, осень и зиму 1899 года они провели в Швеции, у родителей Доры и в Стокгольме, где Лев Львович собирал материалы для своей книги «Современная Швеция в письмах-очерках и иллюстрациях». Зимой 1900 года он повез жену во Францию и Италию, в которых она еще не была. В Париже они познакомились с Эмилем Золя. Он принял их любезно и был очень доволен тем, что отец Льва Львовича читал его произведения и ценил их. Впрочем, поинтересовался с сожалением: «Неужели ваш отец верит в Священное писание?»

В этой поездке Дора была как-то особенно хороша. Солнце Италии «зажгло в ней новую жизнь и окрасило ее новыми красками», – вспоминал Лев Львович. Во Флоренции два итальянских офицера в голубых мантиях, проходя мимо русской пары, воскликнули: «La Belle!» («Красавица»). Лев Львович с его природной худобой был элегантен в цилиндре и перчатках. Полуторогодовалый Лёвушка, тихий и скромный, с большими карими глазами, не доставлял особых хлопот; к тому же им в основном занималась русская нянька – честная и некрасивая деревенская девушка Саша.

Весной 1900 года они вернулись в Ясную Поляну Старики были им рады. Дед таскал на плечах Льва Третьего, и тогда же они снялись для фотографии «Три Льва». Фотография вышла трогательной. Внук сидит на коленях деда, сын и отец, опершись на палку, победоносно смотрит вперед. На головах отца и деда одинаковые круглые шапочки.

Но той же весной Лев Львович совершил два поступка, которые не следовало делать в суеверной русской деревне. Их с Дорой флигель стали одолевать в несметном количестве расплодившиеся ужи. Они заползали в дом, располагались на постелях и, свернувшись клубками, устраивались на цветочных клумбах.

В усадьбе Толстых в то время уже не нельзя было убивать не только ужей, но и мышей. Однако Лев Львович объявил ужам войну. Вместе с дворником Степаном он убивал их десятками и выбрасывал в канаву. Это была нехорошая примета.

Тогда же он застрелил большую рыжую собаку лесника, которая бросалась на маленького Лёвушку во время прогулок и однажды чуть не свалила с ног его няню. «Я взял ружье и, молча подойдя к сторожке, застрелил собаку почти в упор. Жена и дети сторожа выбежали на крыльцо и долго с осуждением и грустью смотрели на меня».

В августе Дора родила второго сына – Павла, и Вестерлунды во второй раз приезжали в Ясную Поляну. Доктор в ней уже вполне освоился, уходил один на ежедневные многочасовые прогулки, возвращаясь с грибами или цветами.

Между Львами, отцом и сыном, установились мирные отношения. Но в них не доставало главного – любви.

«С Львом спокойно, – пишет Толстой в дневнике, – но нехорошо тем, что я как будто презираю его. Господи – ты, который во мне, – разгорись во мне, дай мне любви».

Вообще в его записях о Лёве после его выздоровления в Швеции легко заметить один постоянный мотив. Больше всего сын терзал отца не тем, что был не согласен с его взглядами или вел себя как-то неправильно. Толстого мучил не сам Лёва, с которым тогда было в общем-то всё в порядке. Его мучила собственная нелюбовь к сыну.

«Сознание необходимости любви помогает мне, – пишет он. – Замечаю на Лёве». Но позже: «…не могу победить отвращения и досады. Надо учиться». Лёва как бы испытывает его на любовь. «Я огорчил его, сказав правду. Нехорошо. Надо было сделать мягче, добрее». Порой отношения с сыном Толстой воспринимает как духовное упражнение. «Мне было с ним лучше. Хотя пассивная гимнастика была и очень сильная…»

Лев Львович чувствовал это и, конечно, обижался. Но он старался объяснить это своими умственными расхождениями с отцом. Потому что признаться самому себе в том, что отец его элементарно не любит, что он раздражает его самим фактом своего пребывания в Ясной Поляне, было бы слишком обидно! Поэтому, расставаясь с отцом на время, Лев Львович продолжал в письмах к нему настаивать на их обоюдной любви, которая казалась ему такой естественной, но… может быть… он в чем-то виноват… не был достаточно внимателен к отцу…

«Милый папа́, хочу сказать, что по старому люблю тебя и совсем изгнал из сердца дурное чувство к тебе. Пожалуйста, прости меня за то, что я могу иметь такое к тебе. Я знаю сам, как не только теперь, когда ты жив, мне бывает стыдно за эти досадные чувства к тебе, но что в будущем, если я переживу тебя, я совсем замучаюсь от раскаяния. Дороже тебя у меня нет человека. Можешь не верить, если хочешь, но ты не можешь не почувствовать моих слез».

«Не буду просить у тебя прощения за дурные мысли о тебе и осуждение тебя, – ты знаешь сам, как они мучают меня иногда, не буду объясняться в любви. Пишу просто, чтобы выразить то настоящее чувство к тебе, которое живет во мне за всем остальным. И я знаю и уже вижу, что, чем дальше в жизни, тем сильнее будет это чувство и тем ближе и уже прочнее, чем прежде, я буду подходить к тебе».

«Ты прав, я недобро к тебе относился и, конечно, это причина нашей отчужденности. Постараюсь совсем и искренне уничтожить в себе дурные чувства к тебе… Объяснения нашей недружбы простые и, напротив, их полезно знать. Во-первых, я иначе взглянул на некоторые вещи, чем ты, и это разъединило нас; во-вторых, не я один, а ты тоже недобро относился ко мне, и мне одинаково трудно было, как и тебе, просто и открыто относится к тебе. Но теперь конец всему этому. Прости меня, пожалуйста, до конца и будь со мной, как прежде».

На эти сентиментальные объяснения в любви отец отвечал весьма холодно: «Я получил твое письмо, Лёва, и, к сожалению, почувствовал, что не могу тебе писать просто и искренне, как желаю относиться ко всем людям, а особенно к сыну. Твое непостижимое для меня и очень тяжелое отношение ко мне сделало то, что из невольного чувства самосохранения стараюсь как можно меньше иметь общения с тобой. Будем надеяться, что это пройдет, как только пройдет твое недоброе отношение. Исправлять же это объяснениями не надо. Объяснения никуда не улучшают, а только ухудшают отношения. Прощай, желаю тебе того внутреннего блага, вследствие которого устанавливается, без заботы об этом, самые дружеские отношения со всеми людьми».

Несчастье Льва Львовича было в том, что он-то как раз любил отца. И находился, как и его мать, в беспредельной от него зависимости. Это была зависимость другого рода, но не менее глубокая и гораздо более печальная. Софья Андреевна сознательно стала частью жизни своего мужа. Но у нее оставалась и своя область жизни, в которой она была хозяйкой и в которой он был зависим от нее. Она могла говорить о нем в дневнике злые и даже страшные вещи. Она могла писать, что он паук, а она муха, жужжащая в его паутине. Но оба понимали, что между ними существует неразрывная и смертная связь, нарушить которую нельзя без того, чтобы оторвать от себя большую часть – с мясом и кровью.

В зависимости же Льва Львовича было что-то невыразимо жалкое. Он мог уничтожить в себе «толстовца», но не мог убить в себе «Льва Толстого». Но и вместить в себя «Льва Толстого» он не мог. Данное ему от рождения имя, как ни странно, обрекало его на самое незаметное существование, с которым нужно было смириться раз и навсегда, как с неудачной шуткой. Лев Толстой – раз, Лев Толстой – два, Лев Толстой – три.

«Влияние на меня Европейского Запада было огромное, и, благодаря ему, я скоро создал мои собственные определенные воззрения на жизнь, которые еще дальше отчуждали меня от отца, – писал он, вспоминая зиму конца 1900 года. – Я понял, где и как он ошибался, говоря о власти и собственности, о браке и земельном устройстве русского народа, о культуре, о науке и искусстве, о безбрачии, анархизме и других вопросах».

Господи, да разве в этом было значение его отца! И ведь это писал уже не молодой Лев Львович, но автор «Опыта моей жизни». Неужели до конца своих дней он так и не понял, что значение его отца было не в отношении к каким-то «вопросам», а в том, что Толстой сам был «вопросом» для русской и мировой жизни?

Неужели он не понял, что его яснополянский проект потерпел крах не потому, что имение принадлежало братьям, а потому, что это было уже не просто имение, а нечто другое?

«Я любил тихую, занятную жизнь в Ясной с ее хозяйством и охотой, с ее чудесными осенними и зимними днями, с ее бурями и метелями, с ее поэтической весной и окружавшей ее народной, близкой мне, русской жизнью».

В этой пасторали фигура отца была не нужна. Она выламывалась из нее, заставляя тихий уголок тульской губернии граничить даже не с Европой, а с какой-то духовной «Индией».

Если бы Лев Львович согласился на предложение Вестерлунда и взял управление Хальмбюбуды на себя, у него была теоретическая возможность превратить имение в шведский вариант Ясной Поляны. Но у него не было ни одного шанса сделать из Ясной Поляны русский вариант Хальмбюбуды.

Осенью 1900 года Лев Львович был по делам в Москве и купил для маленького Лёвушки детскую барашковую шапочку, легкую и щегольскую. В начале декабря, в оттепель, он велел запрячь санки и поехал с женой и сыном на прогулку. «Я правил сам бойкой серой лошадью Крысой и не заметил, как Лёвушка заснул между мной и Дорой в своем новом пальтеце и новой мелкой, не покрывавшей достаточно лба и затылка шапочке…»