второго отца? Но такого отца, который бы не давил на него своим могучим авторитетом, но слушался его, Льва Львовича, мнения? Ведь Николай II был старше сына Толстого всего на один год…
Впрочем, всё это не имело никакого смысла.
Отношение Николая к семье Толстых было исчерпывающе выражено в резолюции от 20 декабря 1911 года, когда Софья Андреевна, а затем и Лев Львович обратились к нему с просьбой приобрести Ясную Поляну в государственную собственность, чтобы организовать в ней музей Толстого. «Нахожу покупку имения гр. Толстого правительством недопустимою. Совету министров обсудить только вопрос о размере могущей быть назначенной вдове пенсии».
Глава девятаяБюст отца
Я вылепил большой бюст папа́, не хуже Ге и Репина, по сегодня сломал, так как плохая глина высохла и потрескалась…
Толстой против
В марте 1900 года дочери Толстого Татьяне Львовне, тогда уже носившей фамилию Сухотина, делали повторную операцию по вскрытию лобной полости – она страдала хроническим гайморитом. Для медицины того времени такая операция была непростой; первую она делала не в России, а в Вене. Вторую – сделал в Москве профессор фон Штейн.
Родители переживали за Татьяну и ожидали конца операции в клинике. Туда же, не выдержав волнения, прибежала и самая младшая дочь Саша. В воспоминаниях она описала момент, когда отца позвали посмотреть на Татьяну.
«Отец сидел рядом с операционной и ждал. Вдруг дверь открылась и с засученными рукавами, в белом халате вышел фон Штейн.
– Лев Николаевич, хотите посмотреть на операцию?
На столе захлороформированная, без сознания лежала Таня, бледная как смерть. Кожа на лбу была разворочена, череп пробит, лицо в крови. Отец побледнел и зашатался. Его подхватили под руки».
Вечером Софья Андреевна рассказывала об этом дома и возмущалась. Так со Львом Николаевичем поступать было нельзя! Он хотя и бывший боевой офицер, видевший много страданий в осажденном Севастополе, и даже описавший в одном из севастопольских очерков, как солдатам в наскоро оборудованной операционной в непрерывном режиме ампутируют конечности («Севастополь в декабре месяце»), – перенести зрелища окровавленной дочери не мог. Да и возраст был уже не тот.
В конце жизни восприятие Толстым всего телесного, плотского, грубо материального становится крайне болезненным. Любые физические мучения и всякий вид насильственной смерти вызывает в нем боль. Это порой доходит до смешного. Он выпускает на волю мышей, попавших в мышеловку, содрогается от вида раздавленной каблуком крысы и даже переживает из-за мухи, запутавшейся в оконной сетке и погибшей там. Отчасти это объясняется его мировоззрением, как и его вегетарианство: нельзя есть мяса, потому что нельзя убивать живые существа! Но трудно сказать: что здесь было первичным – разум или непосредственное чувство боли при виде чужих страданий? Во всяком случае убежденным вегетарианцем он становится после того, как посещает тульскую скотобойню и видит, как волам сначала с хрустом ломают хвосты, чтобы в состоянии болевого шока подвести под нож (статья «Первая ступень»).
При этом он не только не испытывает страха или отвращения к смерти, своей или близких, но ждет, радуется ей как величайшему и самому торжественному моменту жизни, когда до конца раскрывается духовное существо личности.
И если бы фон Штейн позвал Толстого посмотреть не на удачный, с точки зрения медика, результат операции, а на то, как в итоге неудачной операции Татьяна умирает, не было бы с ним никакого обморока. Жадный интерес, радость…
В начале сентября 1906 года сложную и опасную операцию по удалению гнойной кисты перенесла Софья Андреевна. Операцию пришлось делать прямо в яснополянском доме, потому что перевозить больную в Тулу было уже поздно. Так решил вызванный телеграммой известный профессор Владимир Федорович Снегирев, приехавший в Ясную Поляну с ассистентами и на всякий случай вызвавший из Петербурга еще и профессора Николая Николаевича Феноменова, который, впрочем, приехал, когда дело было уже сделано.
Снегирев был опытным женским хирургом, но делать операцию жене Толстого, да еще и в неподходящих условиях, конечно, означало рисковать и брать на себя огромную ответственность! Поэтому он несколько раз буквально допрашивал Толстого: дает ли тот согласие на операцию? Реакция Толстого неприятно поразила врача: сначала тот ответил отказом, а затем «умыл руки», предоставив решать этот вопрос самой жене и сыновьям. Вообще, в воспоминаниях Снегирева об этом событии, опубликованных в 1909 году то есть еще при жизни Толстого, чувствуется едва сдерживаемое раздражение на главу семьи и писателя, перед гением которого профессор преклонялся. (Колеблясь в решении делать операцию, он, между прочим, думал о том, как ее исход повлияет «на жизнь и деятельность Льва Николаевича»).
Профессор загонял Толстого в угол прямым вопросом: согласен ли он на рискованную операцию над его женой, в результате которой она, возможно, умрет, но без которой умрет без сомнения? Причем умрет в ужасных мучениях.
Сначала Толстой был против. Он почему-то уверил себя в том, что Софья Андреевна непременно умрет. И, по словам Саши, он «плакал не от горя, а от радости».
Его восхитило, как жена вела себя в ожидании смерти. «С громадным терпением и кротостью мама́ переносила болезнь. Чем сильнее были физические страдания, тем она делалась мягче и светлее, – вспоминала Саша. – Она не жаловалась, не роптала на судьбу, ничего не требовала и только всех благодарила, всем говорила что-нибудь ласковое. Почувствовав приближение смерти, она смирилась, и всё мирское, суетное отлетело от нее».
Вот это духовно прекрасное, по убеждению Толстого, состояние жены и хотели нарушить приехавшие врачи, которых, в конце концов, собралось восемь человек.
«Полон дом докторов, – с неприязнью пишет он в дневнике. – Это тяжело: вместо преданности воле Бога и настроения религиозно-торжественного – мелочное, непокорное, эгоистическое». При этом он чувствует к жене «особенную жалость», потому что она в эти минуты «трогательно разумна, правдива и добра». «Как умиротворяет смерть! Думал: разве не очевидно, что она раскрывается и для меня, и для себя; когда же умирает, то совершенно раскрывается и для себя. – “Ах, так вот что!” – Мы же, остающиеся, не можем еще видеть того, что раскрылось для умирающего. Для нас раскроется после, в свое время…»
Он пытается объяснить Снегиреву: «Я против вмешательства, которое, по моему мнению, нарушает величие и торжественность великого акта смерти».
Снегирев же справедливо негодует. Он хотя и уверен в необходимости операции, но понимает, что в случае неблагоприятного исхода вся тяжесть ответственности ляжет на него. Будут говорить и даже писать, что он «зарезал» жену Толстого против воли ее мужа. Не говоря уже о моральной стороне вопроса, это будет означать конец его врачебной репутации.
А Софья Андреевна в это время невыносимо страдает от начавшегося абсцесса. Ей постоянно впрыскивают морфий. Она зовет священника, но когда тот приходит, она находится в бессознательном состоянии. Затем, по свидетельству Маковицкого, начинается смертная тоска. А Толстой ни “за”, ни “против”. Он говорит Снегиреву: «Я устраняюсь… Вот соберутся дети, приедет старший сын, Сергей Львович… И они решат, как поступить… Но, кроме того, надо, конечно, спросить Софью Андреевну».
Между тем в доме становится людно. «Съехалась почти вся семья, – вспоминала Саша, ставшая хозяйкой на время болезни мама, – и, как всегда бывает, когда соберется много молодых, сильных и праздных людей, несмотря на беспокойство и огорчение, они сразу наполнили дом шумом, суетой и оживлением, без конца разговаривали, пили, ели. Профессор Снегирев, тучный, добродушный и громогласный человек, требовал много к себе внимания… Надо было уложить всех приехавших спать, всех накормить, распорядиться, чтобы зарезали кур, индеек, послать в Тулу за лекарством, за вином и рыбой (за стол садилось больше двадцати человек), разослать кучеров за приезжающими на станцию, в город…»
Возле постели больной – посменное дежурство, и Толстому там делать нечего. Но время от времени он приходит к жене. «В 10.30 вошел Л. Н., – пишет Маковицкий, – постоял в дверях, потом столкнулся с доктором С. М. Полиловым, поговорил с ним, как бы не осмеливаясь вторгнуться в царство врачей, в комнату больной. Потом вошел тихими шагами и сел на табуретку подальше от кровати, между дверью и постелью. Софья Андреевна спросила: “Кто это?” Л. Н. ответил: “А ты думала кто?” – и подошел к ней. Софья Андреевна: “А ты еще не спишь! Который час?” Пожаловалась и попросила воды. Л. Н. ей подал, поцеловал, сказал: “Спи” и тихо вышел. Потом в полночь еще раз пришел на цыпочках».
«Во время самой операции он ушел в Чепыж и там ходил один и молился», – вспоминал сын Илья.
Перед уходом он сказал: «Если будет удачная операция, позвоните мне в колокол два раза, а если нет, то… Нет, лучше не звоните совсем, я сам приду…»
Операция шла успешно. Впрочем, гнилым оказался кетгут, которым зашивали рану. Профессор во время операции самыми бранными словами ругал поставщика: «Ах ты немецкая морда! Сукин сын! Немец проклятый…»
Опухоль, размером с детскую голову, показали Толстому. «Он был бледен и сумрачен, хотя казался спокойным, как бы равнодушным, – вспоминал Снегирев. – И, взглянув на кисту, ровным, спокойным голосом спросил меня: «Кончено? Вот это вы удалили?»
Но когда он увидел жену, отошедшую от наркоза, он пришел в ужас и вышел из ее комнаты возмущенным.
«Человеку умереть спокойно не дадут! Лежит женщина с разрезанным животом, привязана к кровати, без подушки… стонет больше, чем до операции. Это пытка какая-то!» – говорил он.
Когда Софье Андреевне стало лучше, Толстой заметно повеселел, но всё равно чувствовал себя как будто кем-то обманутым.