Лев — страница 26 из 32

Она пригубила из своего бокала и продолжала вполголоса:

— Хорошо порой немного выпить. Слишком хорошо. И слишком просто… стоит только посмотреть на жен некоторых колонистов здесь и в Найроби. У меня нервы и так уже сдают.

Она посмотрела на меня своими прекрасными глазами и сказала очень просто и с чувством:

— Мы все вам так благодарны. Посмотрите на Джона, посмотрите на малышку… Да и я какой стала, сами видите…

Откровенность Сибиллы была заразительной.

— Неужели вы думаете, что в этом моя заслуга? — спросил я. — Вам просто нужно поговорить с кем-нибудь, не замешанным в ваши семейные дела.

— Да, это правда, — сказала Сибилла. — Мы уже не можем говорить друг с другом о самом важном.

Сибилла склонила голову. Глаза ее почти закрылись. Но она решила идти до конца. Казалось, она хотела воспользоваться последней возможностью. И она сказала:

— Все это не потому, что любовь ушла. Наоборот: ее слишком много.

Чтобы взглянуть мне прямо в глаза, молодая женщина подняла голову. Лицо ее в этот миг выражало решимость и отчаянное мужество. Решимость — любой ценой понять, что происходит в ней и вокруг нее, а мужество — сказать об этом напрямик.

— Понимаете, — продолжала Сибилла, — мы любим настолько, что чувствуем, какую боль причиняем друг другу, и это невыносимо! А поэтому каждый из нас хочет, старается переложить вину на другого.

Черты Сибиллы исказились, морщинки обозначились резче, но она сохраняла спокойствие и твердость. Ровным голосом она продолжала:

— Я говорю себе, что Джон, — бесчувственный дикарь, которому наплевать на все, кроме его зверей, которому безразлично будущее и счастье Патриции… А Джон говорит себе, — лицо Сибиллы осветила прекрасная и нежная улыбка, — о, я уверена, очень редко и очень робко он говорит себе, что я истеричная горожанка, что я ничего не понимаю в великолепии джунглей и что из-за своего снобизма и своих психозов я делаю Патрицию несчастной. А малышка думает, будто я предпочитаю, чтобы она умерла от тоски в Найроби, а не была счастлива здесь со своим львом. И если отец пытается как-то ее вразумить, она воображает, что это только из-за меня и начинает ненавидеть нас обоих. А когда Джон, бедняга Джон, хочет порадовать свою дочь, я обвиняю их обоих, что они сговариваются против меня…

Сибилла скрестила на столе свои худые руки и так крепко стиснула их, что пальцы захрустели. Взгляд ее был по-прежнему устремлен на меня, но уже не ожидал ответа.

— Если б мы могли все время поддерживать в себе этот неправедный гнев, — продолжала Сибилла, — тогда мы могли бы жить вместе. Тогда каждый считал бы себя правым, оскорбленным в лучших чувствах. Но мы слишком любим друг друга, чтобы не видеть, как отвратительны и бессмысленны наши ссоры. И тогда нас охватывает бесконечная жалость. Они жалеют меня, я жалею их. Я вижу это каждый раз. Они — далеко не всегда, я уверена. Но какая разница? Ни я, ни они не хотим этой жалости.

Только теперь нижняя губа Сибиллы дрогнула и голос повысился. Я ничего не ответил, потому что мне нечего было сказать.

— Понимаете, — продолжала Сибилла, — иногда наступает самое страшное, это когда не остается уже ни гнева, ни жалости. Это когда мы холодны и прозорливы. Потому что в такие мгновения мы понимаем, что уже ничего не исправишь.

Как она была беспощадна к самой себе! Я не мог этого больше переносить и спросил:

— Почему вы во всем этом так уверены?

Сибилла покачала головой.

— Нет, тут уже ничего не исправишь, — повторила она. — Ничего не исправишь и ничего не поделаешь, когда люди так сильно любят, что не могут обойтись друг без друга, и в то же время не могут жить одной жизнью, и никто из них в этом не виноват. Они еще этого не знают. Патриция, слава богу, еще слишком маленькая, а Джон, на его счастье, слишком прост. Малейшая передышка, как вот сейчас, и они надеются, что все еще можно поправить. Но я-то знаю!

Сибилла умолкла. Глядя в профиль на ее истощенное и уже поблекшее лицо, я испытывал смешанное чувство печали, нежности и вины. И думал: «Вот женщина, которую я счел недалекой, тщеславной и глупой только потому, что она наивно восхищалась своей школьной подругой, умевшей изысканно одеваться, и так радовалась своей нелепой чайной церемонии. Она вызывала в лучшем случае снисходительную жалость. А на самом деле она страдает, и причина ее страданий — в особой остроте ума и тонкости чувств».

Обратив взгляд на Килиманджаро, Сибилла вдруг воскликнула:

— Они думают, что я слепа, что я не вижу всей красоты, величия, дикого великолепия заповедника! И что поэтому я не могу их понять!..

Голос молодой женщины прервался. Она подняла ладони к вискам.

— Господи, — почти простонала она, — если б это было правдой, разве бы я страдала так?

Она резко повернулась ко мне и заговорила с внезапной страстью:

— Меня преследует одно воспоминание. Я должна рассказать вам… Это было, когда я еще не познала того страха, с которым не могу совладать. Я тогда всюду сопровождала Джона. И это мне очень нравилось. Однажды мы были там. — Сибилла указала пальцем за горизонт, в сторону от великой горы. — Мы были на тропе, которая пересекала саванну и исчезала в зарослях темно-зеленого, густого, почти черного леса. Над ним была хорошо видна вершина Килиманджаро. Именно там, на границе саванны и зарослей, мы их заметили: носорога и слона. Они стояли друг против друга почти вплотную: рог против хобота. Они встретились при выходе из леса на одной тропе, и ни один не желал уступить дорогу. Джон сказал, что так бывает всегда. Понимаете, два самых могучих чудовища. Они сражались насмерть у нас на глазах. За ними была стена темной зелени, а вдали — гора. Слон победил, — как всегда, сказал мне Джон. Ему под конец удалось опрокинуть носорога ударом плеча, — каким ударом и какого плеча! — и он растоптал его. Но кишки вывалились из его вспоротого брюха, и Джону пришлось потом приказать, чтобы его пристрелили. Так поверите ли, мне тогда хотелось, чтобы эта битва гигантов длилась и длилась без конца! В ней была вся сила и ярость мира. Начало и конец всех времен. И я уже не чувствовала себя просто женщиной, хилой и боязливой. Я была с ними, была всем этим…

У Сибиллы не хватило дыхания закончить фразу. Лишь через какое-то мгновение она сказала:

— Будьте добры, налейте мне еще джину.

Она осушила свою порцию одним глотком и продолжала:

— Если бы я не ощутила все это в самой себе, если бы не прониклась этим до глубины души, разве смогла бы я понять, что означают джунгли и дикие звери для таких людей, как Джон? Вы ведь знаете, я смогла бы уговорить его перебраться в Найроби. Он бы сделал это ради меня, бедняга Джон.

Улыбка и глаза молодой женщины выражали в это мгновение бесконечную любовь и нежность.

— Мы с Джоном как-нибудь договоримся, — быстро продолжала Сибилла. — И я пришла к вам не ради нас.

Она умолкла на миг, словно собираясь с силами, и заговорила с новой страстью:

— Мы не в счет, но Патрицию нужно убрать отсюда! Поверьте мне, это необходимо! Вы видите: я еще не сошла с ума. Я знаю, что говорю. Я все обдумала во время этого нашего перемирия… Пансион или частный дом. Найроби или Европа, это не важно, но нужно, чтобы девочка уехала отсюда, и как можно скорее! Иначе будет поздно. И я думаю вовсе не об ее образовании или ее манерах. Этим я могу заняться и сама. Я думаю о ее безопасности, о ее жизни. Мне страшно…

— Кинг? Дикие животные? — спросил я.

— Откуда мне знать! — воскликнула Сибилла. — Я боюсь всего. Боюсь ее страсти, ее нервного напряжения. Этот климат, природа, все вокруг. Так не может продолжаться. Все это кончится бедой.

Я подумал об Ориунге. Сибилла еще не знала о нем, однако чувствовала, что я разделяю ее опасения. И решительно сказала:

— Малышка вам целиком доверяет. Сделайте все возможное, чтобы ее убедить!

Сибилла — поднялась и добавила:

— Я рассчитываю на вас.

Она медленно спустилась с веранды и ушла к себе, в свое одиночество и любовь, которое смыкались над ее семьей, как неумолимые дуги капкана.

* * *

Уже близился вечер, когда Патриция взбежала по ступенькам ко мне на веранду. Гладкие щеки девочки были смуглыми от солнца и розовыми от радости: Кинг был с ней сегодня особенно нежен и добр. Потому что старался, — Патриция была в этом убеждена, — извиниться перед ней за грубость и злобность своих львиц.

Я слушал болтовню Патриции, не перебивая. Но когда она уже собралась уходить, я сказал ей:

— Мне придется вскоре уехать, ты это знаешь?

Глаза ее сразу погрустнели, и она тихо ответила:

— Да, знаю… Такова жизнь…

— Ты не хотела бы поехать со мной во Францию? — спросил я.

— А на сколько дней?

— Ну, на сколько понадобится, чтобы походить по большим магазинам, в красивые театры, чтобы завести подружек твоего возраста.

Лицо девочки, только что такое нежное и доверчивое, мгновенно стало замкнутым, черствым и диковатым.

— Вы говорите, как мама! — вскричала она. — Чей вы друг — мой или ее?

Я вспомнил слова Сибиллы о том, какими они становятся несправедливыми, когда стараются скрыть свою боль. И я сказал Патриции:

— У меня нет выбора. Я всегда на твоей стороне.

Но девочка продолжала смотреть на меня с нескрываемым гневом.

— И вы тоже, вы тоже думаете, что мне лучше уехать?

Я не ответил. Губы Патриции побелели и сжались.

— Я никогда не уеду из заповедника! — воскликнула она. — Никогда! А если меня захотят увезти силой, я спрячусь в деревне, или у масаев, или просто уйду к Кингу, и подружусь с его женами, и буду нянчить его детей.

Мне с трудом удалось помириться с Патрицией. Наконец, сменив гнев на милость, она сказала мне:

— Я ведь знаю, вы совсем не злой, и знаю, почему вы хотите меня увезти: вы за меня боитесь.

Она пожала своими хрупкими плечами и воскликнула:

— Но чего вы все боитесь, чего?

XII

Новость принес мне Бого: у масаев умер старый Ол'Калу. Племя только что выбрало нового вождя, сурового и мудрого человека. Бого знал даже его имя: Ваинана. Он также знал, что по этому случаю сегодня в манийятте будет празднество.