Он усмехнулся. «Ни одно блюдо не едят таким горячим, как оно приготовлено».
Один облокотился на дверь, другой на стену, третий на батарею. И мы разговаривали. Я попенял на приговор и на судебную процедуру.
— Это не наше дело, — сказал один из них.
— Да и постоянно проходят амнистии, — добавил другой.
— Вы должны знать, Левитан, — произнес подполковник, — что вы для нас не классовый враг, и мы не забудем, что вы были хорошим партизаном.
С живым человеком, действительно, все может случиться. Я захотел узнать, что будет со мной после.
— Что — отправитесь в тюрьму.
— Но паек там будет хуже, чем у нас, — в шутку добавил второй.
Потом подполковник засмеялся и спросил:
— Расскажите, ну же, Левитан, сколько баб вы оприходовали?
Все они от души смеялись. Я строил из себя скромника, но они гнули свое.
— Которая на дерево не влезла, его получила, — смеялись.
Потом они ушли и оставили в камере после себя странное ощущение.
Что это за эксперимент с людьми, в котором я оказался! Все те долгие годы я не мог сделать из себя настоящего арестанта, хотя я действительно хорошо учился и сдавал экзамены на самом тяжелом факультете жизни. Я всегда оставался внутренне свободным, что чувствовали все тюремные служащие, и за это могли меня либо ненавидеть, либо уважать, но среднего было не дано.
Я отождествлял себя с исследователем, который отправился в дикие и опасные края, скажем, на Амазонку, и не жалуется на тяготы пути. Он исследует дикие племена, записывает изыскания, не зная, вернется ли в цивилизованный мир или нет, но индейцем он никогда не станет. Иногда я вспоминал и того негра в Южной Африке, который рассек себе лопатой голень, чтобы спрятать в нее прекрасный «черный алмаз» и вынести его из рудника. Я любил размышлять об экспедициях к полюсам Земли. О восхождении на Гауризанкар, или Моунт-Эверест. Моя бабушка была необразованной, но знала все об экспедициях, еще ребенку она рассказывала мне, как шли на Гауризанкар, как к Северному полюсу. Ее рассказы заменяли мне сказки, которых она не знала или не любила. Она рассказывала мне о гибели «Титаника» и о том, какие сложности были у Лессепса (она произносила и последний «с») при копании каналов. Ее очень интересовали неисследованные земли. Ничего не знаю о том, откуда у нее были все сведения о Стэнли и Ливингстоне, о Амундсене и Бёрде (которого она по-домашнему называла «Бирт») и еще о целом ряде исследователей и путешественников. Позже, читая об этих подвигах, я не мог не удивляться, насколько верными были ее рассказы. Конечно, эти люди для нее не были ни героями, ни искателями приключений, в этом она не видела смысла, впрочем, и о науке она не говорила. Исследователь для нее — это была профессия, как любая другая. Один рожден портным, другой — путешественником. Она и писатель Селин научили меня, что не стоит восхищаться видимыми героями. Так в «Путешествии на край ночи» видит солдат Робинзон своего командира, в разгар битвы стоящего среди роя пуль на верху холма, смотрящего на карту и спокойно раздающего приказания, и у Робинзона возникает мысль: значит, это действительно герой! Но уже в следующий момент понимает: собственно, и корова стояла бы там точно так же, значит — нехватка воображения! Для моей бабушки командир — просто профессия, как любая другая.
Жаль, что я не унаследовал от нее этого реалистичного мировосприятия. Когда я страшно рыдал, будучи ребенком, она всегда совершенно спокойно мне говорила: «Поплачь, зато писать не надо будет». По крупицам человек собирает жизненное мастерство. Бальзак говорит: «Жизнь — это ремесло, и надо приложить усилия, чтобы научиться ему». И когда ты уже почти мастер, как говорится, — по крайней мере, экзамен на подмастерье уже сдан — приходят какие-нибудь местные боги и требуют от тебя забыть все, чему ты научился, и ты проливаешь слезы умиления над их великостью. Сколько несчастных это проделывало из-за страха, из-за оппортунизма, а также из-за умысла или давления окружения, я уже не говорю о возможности — заменить в себе одну веру на другую; есть люди, которые не могут жить без веры. И много с кем потом случилось то же, что и с теми кошками в американских экспериментах, о которых я прочитал в каких-то книгах по психологии: сначала кошки на красный свет получали электрический разряд, а на зеленый еду — столько времени, чтобы у них закрепились условные рефлексы, — а потом цвет лампочек заменили. У кошек случился нервный припадок, и они в судорогах корчились на полу. Вчера «да здравствует великий Сталин!», сегодня «долой свинью Сталина!» Исследователи в джунглях Амазонки живут совсем иначе, там каждая вещь, с которой они встречаются, означает или опасность, или пользу, или же она нейтральна. Позже собранные сведения они распределяют так, что отделяют интересное от неинтересного.
Через пару дней за мной пришли: «Все вещи возьмите с собой!» Завязав майку, прибывшую с посылкой, внизу узлом, я сделал из нее мешок, и в нее оправились тысячи сигарет, собранные из посылок, и сотни спичек и еще какие-то мелочи, среди прочего книга, которая меня особенно радовала, — «Осень Средневековья» достойного Хёйзингу на итальянском. Мне вернули и пояс, и шнурки от ботинок. Теперь все шло совершенно рутинно. Поездка. Высадка на тюремном дворе. И в «собачник», в собачью конуру, как говорят русские, метр на метр величиной кабинки для заключенных, ожидающих регистрации — чтобы не было контакта друг с другом.
Я курил сигарету за сигаретой и тут же связался с соседом, оказавшимся настоящим мастером по установлению контактов. Мы быстро рассказали друг другу, кто мы, и обменялись новостями. На военном суде он получил двадцать лет, гражданский бы его «взвесил» (чтобы шея узнала, сколько весит его задница, как говорит Вийон). Жизнь ему спас защитник, в звании капитана. Собственно, арестовали его как курьера эмигрантского центра. Смягчающим обстоятельством было то, что он зарабатывал деньги не из-за преданности идее. Он был из очень бедной безземельной семьи с кучей детей. Он рассказал мне, что в эти дни вынесено уже несколько смертных приговоров. Осужден и один архитектор, которого я знал. И что русские по соглашению с американцами готовятся к вторжению в Югославию. Что начнут осуществляться ялтинские договоренности между Востоком и Западом, раздел фифти-фифти. Надо лишь немного продержаться. Поэтому и режим такой нервный. Многие еще лишатся головы. Подобные вещи я потом слушал годы и годы. И к тому же: свиньи английские нас предали, предали нас свиньи американские, свиньи русские хотят вторгнуться в Сербию, и свинья Папа трудится в Польше и Венгрии, а до нас ему дела нет. Меня принял горбатенький вредный мужичонка в большом кабинете и записал меня в большую книгу. Отобрал у меня пояс, шнурки и Хёйзингу — зря всеми руками и ногами я схватился за книгу, «потом подадите рапорт на имя начальника, тишина», сказал тот. И меня отвели в камеру. В тюрьме больше не было такой тишины, к тому же некоторые арестанты стояли по коридорам, одни занимались уборкой, другие разносили книги, в коричневых, серых и полосатых арестантских робах, одни остриженные, другие нет — я это видел, когда они в знак приветствия надзирателю снимали круглые шапочки.
Я пришел в камеру с деревянной дверью, в которой я вскоре обнаружил дырочку, чтобы смотреть в коридор. Это была чуть бо́льшая одиночка с передвигаемой постелью и соломенным тюфяком, столиком, стульчиком и холодной батареей. Тогда было достаточно холодно, последняя атака уходящей зимы. Уже в течение первого часа я узнал от соседа, что тот осужден на смерть и я тоже нахожусь в так называемом «отделении смертников». Мой приговор уже вступил в законную силу? Нет. А обвинитель испросил время для апелляции? Оба испросили. Я почувствовал связь между вопросами и названием отделения.
У окна я нашел выцарапанные: «Осужден на смерть… такого-то и такого-то дня (и имя, которое я забыл)…»; «Да здравствует свобода!» — было написано рядом. На дверях я нашел химическим карандашом нарисованную толстуху с ногами врозь и под ней надпись большими буквами: «Франца любит давать». Было очень холодно, а я — красота — в летней одежде, в которой меня забрали. Еда жидкая, тогда я еще не знал, что у каждой повторяющейся жижи есть свое арестантское название. Реденькая капуста называлась капустный чай. Потом был фасолевый чай. Безвкусная обжаренная мука́ — мертвецкий чай. А сваренная на воде кукурузная крупа называлась «dratferhau» или петушиный секс. С утра была «сливовая похлебка», то есть кофе, и единственный кусок хлеба, кукурузный хлебец, плотный, твердый, каких-нибудь пять сантиметров в диаметре.
Значит, начинается голод. Параша была чуть больше той, что в камере предварительного заключения, с толстым слоем ржавчины, вероятно, служила еще со времен Австро-Венгрии, возведшей эту тюрьму, пристроенную к суду. Испражняться было проблемой. Жидкая еда вызывала запоры, а человек был истощен, и от долгого сидения на корточках у него начинали болеть ноги; когда он вставал (многократно «без успеха»), у него зачастую становилось черно перед глазами.
Я постучался и с другой стороны, там ответили, но на контакт выходить не хотели. Приговоренный к смерти, допустим, его звали Бранко Горник, рассказал мне, что в той камере сидят трое «докторов» и что-то переводят для тюремного руководства или для службы безопасности с иностранных языков. У одного — пожизненное, а у двух других по двадцать лет. Ученые люди более пугливы в тюрьмах. Действительно, слышался стук печатной машинки. Горник был служащим высшего звена одного строительного предприятия. Друзья предупредили, что его арестуют, он рванул в Италию и попросил там политического убежища. Наши хотели заполучить его обратно как уголовного преступника, но не вышло. Он дал несколько интервью итальянским газетам, где обрушился на нашу экономическую политику. А потом он нелегально вернулся назад — за женой. Его поймали. Так как он был членом партии, они с особым пристрастием взялись за него. Он обратил мое внимание на то, что если смотреть через окно камеры, которое здесь было не так высоко, в край влево, то там видно амбулаторную комнату.