В комнате три женщины, которые вещают на пальцах сурдоалфавитом. Одна из них и вправду хороша. Отвечать невозможно, если только вечером при помощи лампочки, но надо быть внимательным, потому что все видно из коридора.
После ужина дверь отворилась, и в комнату вошел тот прилизанный мужлан, о котором я уже рассказывал. Провокатор. У него была задача выведать, как я реагирую на процесс и приговор. Он переночевал у меня, а с утра за ним пришел шеф охраны, который вел себя так, будто исправляет ошибку.
— А вы что здесь делаете? — окрикнул он моего гостя. — Соберите свои вещи! Идите сюда!
Позже я узнал, что его частенько подсаживали в камеры интеллектуалов. Он вытягивал из них тайны. Позже он стал арестантским «шефом культуры» и достаточно свободно передвигался по тюрьме.
Те три веселые арестантки в серо-голубых полосатых халатах — одна толстая, одна старая, третья почти взаправду красивая — действительно махали, вещали, смеялись; та толстуха любила показывать груди, она была чертовка до мозга костей, ее девизом было «благодаря сексу его (чёрта) нет» — а поскольку буква «ф» в сурдоалфавите — это движение вниз между грудями, то она частенько показывала их голяком, а две другие смеялись. Неожиданно все три пропали, а в амбулаторной комнате поселились какие-то старики. Через некоторое время Горник сообщил мне, что их поймали на каком-то прегрешении и переместили. Он узнал это от чистильщиков. Кто такие эти чистильщики корпуса? (Дело в том, что это заключенные, которые выносят параши, раздают еду, занимаются уборкой, и часто у них есть и «чистильная комната», а если нет, то их штаб располагается в комнате охраны! Очень важные персоны.) Да, шеф чистильщиков — бывший гестаповец — настоящая тайна. Надзиратели корпуса находятся чуть ли не у него под командованием. Если он захочет, то может оказать любую помощь. Ростом около метра восьмидесяти, широкоплечий мужчина, но с абсолютно черно-серым лицом, из глубины которого сияли почти что серебряные серые глаза. У него под началом были два чистильщика, которые его слушались как часы. Горник рассказал мне, что они не смеют даже «пернуть» без разрешения своего «шефа». Он сразу же среагировал на меня. Велел, чтобы мне принесли книги. Я был рад. Только что они мне принесут? Ну, дверь отворилась, снаружи на стуле лежал поднос с книгами, а рядом с ним стоял арестант в выглаженной робе и длинными волосами. Он подал мне «Antidühring»[21] Энгельса. Делая вид, что не знает меня. А когда-то это был известный партизанский командир. Его арестовали за симпатии к Востоку, но потом неизвестно как он «ушел из-под ареста». Когда его вновь арестовали, за ним следом посыпались еще тридцать-сорок человек. Среди них и один мой знакомый, одолживший ему немного денег — за это он получил шесть лет. Они вместе были в партизанах. Выглаженный бывший командир испытывал особую радость от того, что носил мне книги Маркса и Энгельса, от «Капитала» до «Восемнадцатого брюмера Луи Бонапарта», а потом перешел на Ленина. Однако Горник мне рассказал, что получает романы, но за это иногда отдает сигареты. Кто сумел завоевать особое расположение библиотекаря, получал даже какой-нибудь довоенный приключенческий роман, вообще не записанный в картотеку под своим настоящим названием. Якобы у некоторых интересных книг был вырван титул, а на его место приклеен листок с ложным названием. Об одной такой я знаю: у запрещенных «Трех мушкетеров» Дюма было название «Максим Горький».
Я же читал давние и тягомотные исследования. Поначалу я учился, как тот крестьянин, что пришел в город слишком поздно и искал себе ужин, но ему повсюду отвечали, что остался только суп. А супа тот ну никак не любил. Отправился он, значит, спать без ужина. Ночью же кому-то в соседней комнате стало плохо, прибыл доктор сделать клизму, ошибся комнатой и зашел в комнату того крестьянина. Тот зря сопротивлялся, его схватили и залили полную задницу. Когда тот вернулся домой, его спросили, ну как там в городе. «Да хорошо, — отвечал он, — только если днем не захотите есть суп, вам его ночью в задницу вольют».
Вскоре я узнал, что люди много говорят о вещах, которых не знают. Я начал читать внимательнее. В «Капитале», впрочем, я вынужден был проскочить многие страницы, но некоторые вещи я прочел с пользой. Энгельс своим сочинением против Дюринга меня научил, что это было такое время, когда все философы Германии хотели создать свою совершенную систему, как Дюринг, так и Маркс и еще целый ряд философов, о метафизиках и не говорю. Так же, как в конце Средних веков каждый крупный мыслитель создавал совершенный миропорядок; наиболее известны — от Фомы[22] и Дунса Скота. Но прежде чем миропорядок выстраивается в свою совершенную пирамиду, он застывает, а потом начинает распадаться. За Средневековьем пришел Ренессанс. На пороге каких новых времен стоим мы? Система экзистенциализма разваливается. Католичество пытается эволюционировать вопреки науке, которую невозможно больше отрицать. Система марксизма демонстрирует чем дальше тем большие трещины. Психология обесценила «душу» и «дух», как нечто, существующее само по себе, что нанесло смертельную рану идеализму. Физика установила, что «материя» — это не последняя инстанция, тем самым материализм получил смертельный удар. Синтез? В чем он проявляется? Каким будет?
При всем этом меня трясло от холода как собаку. В корпусе было два главных надзирателя, костлявый Гугел и маленький задиристый Янчич, которого прозвали «Вошь», потому что он любил кричать на заключенных «давайте! давайте! проклятые вши!» Гугел осмотрел мою камеру после уборки и обратил мое внимание на необходимость порядка и чистоты. Он спросил меня, сколько мне дали. Когда услышал число лет по приговору, печально закачал головой:
— Почему?
— Политика, — ответил я.
— Такой молодой, крепкий человек!
Качая головой, он ушел, но в дверях обернулся:
— Восток или Запад.
— Запад.
С тех пор он питал какую-то тихую, но приятную симпатию по отношению ко мне. После ужина он мне даже иногда говорил «спокойной ночи» — так, чтобы никто не слышал. Это «спокойной ночи» было золотым лучиком. Из-за этого приветствия я чуть было не предался какому-нибудь гуманизму.
А вот «Вошь» с первой же встречи меня возненавидел. Вероятно, не мог вынести то, что я смотрел ему прямо в глаза. Так что он был вынужден отводить взгляд. Я слышал о порядках и правилах в немецких концентрационных лагерях. Там вообще лагернику было запрещено смотреть в глаза охраннику. Они должны были ходить с опущенными глазами.
Я совершил еще одну ошибку, обратившись к нему просто «надзиратель» так же, как и он назвал меня просто «Левитан».
— Кто я для вас? — спросил он.
Я не знал, что они теперь только господа. Снаружи было введено обращение «товарищ», а здесь был «господин надзиратель», «господин начальник», «господин комиссар». Интересно, что и политики бывшего «товарища Сталина» в речах именовали теперь «господин Сталин». В деревне слово «товарищ» означало милиционера, «товарищ» женского рода — учительницу, а «господин» — священника. Следовательно, на одной стороне стояли товарищ председатель, товарищ милиционер и товарищ учительница, а на другой — господин Сталин, господин священник и господин надзиратель. Вскоре — после этой ошибки в обращении (совершенно непроизвольной, ведь товарищами мы абсолютно точно не были, а про господина я не знал) — «Вошь» пришел в мою камеру, походил туда-сюда, осмотрел ее, потом позвал одного из чистильщиков из коридора — и приказал ему снять раму и унести ее. Снаружи шел снег, и это кое-что значило. Холодный воздух подул через открытое окно и дверь. Я спросил — почему он забрал раму?
— Будут ремонтировать, — забормотал тот.
Стекло действительно было треснутым. Но рамы я больше не видел. Сибирь! Меня трясло так, что я не мог согреть рук, даже засунув их под рубашку и прижав к голой коже. К холоду я был малоустойчив. У меня начали отекать суставы на пальцах рук, кожа по бокам потрескалась, и из трещин начала течь сукровица. Но хуже всего стало, когда у меня «заговорили» пальцы на ногах в этих летних туфлях в дырочку. Они были у меня обморожены в армии, замерзли во время фашистской широкомасштабной карательной операции 1943 года, когда десять дней я не вылезал из снега по пояс. После войны я их с трудом привел в чувство в термах. А холоду не было ни конца ни края. При таком питании я 24 часа в сутки трясся, как пес на сучке. Одеяло мне дали такое, что оно просвечивалось. Когда я попытался им закрыть окно, мне резко сказали, что это запрещено. Как мокрая псина, я ходил туда-сюда, спать из-за холода я не мог, и те по крайней мере теплые «чаи» мне стали казаться замечательными. Палатку согревает одна-единственная свеча. Эскимосское иглу наполняется теплом от крохотного огонька. Но тут ничто не могло помочь.
Горник рассказал мне, что в подвале, в бетонном карцере, где есть балка с крюком, подвешивают. И что у Гугела текли слезы по щекам, когда он однажды вернулся из подвала. Что Гугел, однако, не выносит «восточные деликты». Что он — настоящий садист по отношению к информбюроевцам.
На батарее я нашел надпись «все будет, только нас не будет». На крышке параши я сложил крохотный костерок из картона сигаретных пачек, чтобы хоть немного согреться. Поймал меня — к счастью — Гугел.
— Потушите сейчас же, Левитан! Как вы можете делать что-то подобное?
Я сбросил эти золотые язычки пламени в парашу и рассказал ему, как мне холодно. Он смотрел на незастекленное окно и молча кивал головой. Я показал ему руки. Он лишь вскользь окинул их взглядом. Сказал «хм» и ушел. На следующий день он переселил меня в камеру, о которой я уже рассказывал: моей соседкой была «поверенная по проституткам». А еще вдруг он мне выдал посылку с едой, которую мне отправила мама.
В этой камере было еще больше надписей — политических и порнографических, дырка в двери была еще лучше, и соседка развлекала меня целыми днями. Гугел велел принести мне еще одно одеяло.