Чуть больше года я пробыл в камере «первого одиночного», потом — снова транспорт. В тюрьму у зеленой реки. Сюда посылали только «тяжелых», от пятнадцати лет и выше. Строение поменьше было переполнено, в каждой камере нас было как листвы с травой. В транспорте было очень нервно.
Ночью нами набили вагоны для перевозки скота и заперли. В воздухе не было ничего хорошего. Говорят, нас перевозили из-за вероятности военного вторжения со стороны венгерской границы. Поэтому нас крепко сковали наручниками и цепями, и охраны было — «как гуннов».
У самого пожилого железнодорожника на вокзале по щеке покатилась слеза — он вздохнул: «Бедные парни!» Распространился слух, что нас везут на заклание.
Я был окружен стукачами, любая мысль о побеге означала бы глупость. В новой тюрьме мы каждый день узнавали о какой-нибудь неприятности. Если дело дойдет до войны, а она на подходе, нас отвезут в Рог, в те знаменитые первобытные леса, и перебьют. Тяжелая атмосфера прижимала нас к земле, редкая шутка могла пробиться сквозь нее.
Однако мы с благодарностью смотрели на тех двух девушек, которые боролись на траве по ту сторону реки, валялись по земле и переплетались ногами в воздухе, так что можно было заглянуть между ног.
Чем больше людей, тем больше новостей. Один рассказал, что в женском КИД заключенным режут колбасы и колбаски, которые те получают из дома, на куски, поскольку, как оказалась, они ими самоудовлетворяются.
Старый уголовник, получивший двадцать лет каторги и еще в немецких лагерях отмеченный тем треугольником — знаком уголовных преступников, — устроил в углу камеры свой штаб. Он был ортодоксальным гомосексуалом, ничего другого — за все эти годы тюрьмы — ему в жизни и не оставалось. Рыжеволосый, неопределенного возраста, достаточно сильно заросший, властный человек. С татуировками по всему телу. Но татуировать он себя позволил только после войны, иначе бы не сносить ему головы в лагерях. Дело в том, что немцы красиво татуированных людей «умерщвляли» в первую очередь и снимали с них кожу; говорят, эта кожа очень хороша для изготовления абажуров для ламп. Все его татуировки, конечно, имели свой смысл. На попе у него была нарисована кошка, а прямо рядом с дыркой — мышь. Если он сжимал задницу, мышь пряталась в дырку. На крайней плоти у него была татуирована голая женщина; когда он был мягким, она казалась какой-то худой и сморщенной, а когда он у него напрягался, становилась пышной, с красивыми формами и гладкая. Этим изобретением он добился того, что мог, будто бы в шутку, демонстрировать молодым ребятам, которых собирал вокруг, все области своей сексуальности. Если ему удавалось что-нибудь поймать — хорошо, если нет — то он без устали трудился дальше. Его очень обрадовал парень, простодушно рассказавший, что еще на воле однажды оприходовал мужчину. Он был из Штирии, осужден на смерть и двадцать лет за укрывание «крестоносцев». Сестра, в то время ей было лет десять-одиннадцать, ему рассказала, что учитель Закона Божьего приглашает девочек к себе и дает им попробовать сладкого яичного ликера. В напиток он что-то подмешивал, так что они засыпали. Когда его сестра проснулась, то почувствовала, что одета немного иначе, а между ног болит. Брат, известный штирийский драчун, пошел к этому святоше, закрылся с ним в комнате, достал нож и допросил его по всем правилам. Заставил того признаться — тот только трясся, чтоб он никому не рассказал. Что он отправится в Рим к Папе исповедаться! Ну, парень ему велел раздеться, избил его и оприходовал сзади.
— Когда он наклонился вперед, это была тугая, красивая, округлая задница, абсолютно как женская, — сказал он, — задница как задница!
Эта история татуированному весьма понравилась, он очень хвалил парня и рассказал, какая прекрасная «любовница»-мужчина была у него в Дахау, один француз из графского рода; из богатой семьи, образованный, красивый, он был в родстве с Наполеоном, и у него дома были своя скаковая лошадь и человек, который ездил вместе с ним верхом.
— Я отрывал у себя ото рта, — рассказывал он, — только чтобы дать ему. Откормил его, как свою девушку. Такая попка у него была и на груди почти сиси. Я гладил ему одежду, брил его, был ему почти матерью. Горе тому, кто посмел бы приблизиться к нему!
И по выражению его глаз, серо-зеленых, кошачьих, можно было поверить, что многие под этим взглядом плохо кончили. Он пояснил:
— Там нам, уголовникам, было гораздо лучше, чем политическим.
Кто-то заметил: «Как и тут».
Тот посмотрел на него и ответил:
— Ведь так и правильно. Уголовник работает на себя и не рушит ни одного государства. Что бы мы делали, если бы государств не было? А если тебя поймают, что ж — профессиональный риск (Geschäftsrisiko — сказал он).
Кто-то спросил, а как его «любовница» оказалась в лагере?
— Он носил политический треугольник, откуда я знаю, что там было? Какая-нибудь зависть, может? Французы сразу с началом оккупации переругались друг с другом.
Вообще он презирал политических, особенно интеллектуалов, и был согласен с Пшеницей, звавшим их «ученые бестолочи».
Этим чертям, переругавшимся друг с другом, которые не умеют позаботиться о себе и содрогаются каждый раз, как надзиратель пернет, им учить его какой-то морали! Его, который повидал мир и столько испытал в жизни! Его, который знал, что все великие люди — педики, от Платона и дальше сквозь всю историю. (Он прямо перечислял все имена, которые знал.) Эти подкаблучники, которым какая-нибудь мокрощелка каблуком встала на голову! И именно эти черти собирают армии!
Когда военная угроза миновала, нас стали прореживать транспортами поменьше. Тогда стало ясно, как опасны были разговоры по углам. Одни оказались в транспортах, отправлявшихся на острова, поскольку из-за чьих-то доносов были переквалифицированы в «восточные деликты». Другие — обратно в северную тюрьму. Третьи — на повторное расследование. Четвертые — в исходную тюрьму. Среди них был и я.
Тогда я был исхудавшим и без сил, и мне казалось совершенной глупостью то, что меня заковывают. Конечно, в то время я уже так продвинулся в своем обучении, что у меня были свои каналы для тайной передачи писем и рукописей из застенков. Я не доверял старому методу выбрасывания писем с адресом и просьбой уважаемому нашедшему отнести его на почту и наклеить марку, как делали некоторые — в каждом транспорте. Если подумать, тюремные администрации владели всеми известными методами нелегальной переписки еще со времени оккупации, разумеется, надо было выдумать новые. Если ты получал из дома грецкие орехи, тебе их кололи — нет ли в каком-нибудь письма (спасибо!). Дело в том, что грецкий орех прекрасно открывается по краешку — надо только вынуть ядрышко и засунуть листочек на его место, а потом обе половинки ореха аккуратно склеить. Нам вскрывали консервы. Досматривали сигареты, протыкали жир, резали хлеб и колбасу. И это была прекрасная возможность для какой-нибудь «легендарной личности» вытрясти сигареты в жир, спички в мармелад и сахар в сардины в масле. (Татуированный не получал передач. «Ученые бестолочи» и «деревенские хамы» не хотели давать ему оброка со своих посылок. Поэтому он давил на чистильщиков ради «добавки». Вместе с тем в своем развитии он дошел до точки — когда у него шло в ход все: от выброшенного яблочного огрызка, апельсиновых корок, остатков консервов и шкурки от колбас и колбасок, и дальше до травы, одуванчиков, которые он собирал на «прогулке» на дворовом песке, а однажды поймал кузнечика и съел его, дескать, если отшельникам он не вредил, то и мне не повредит. Он должен был следить за тем, чтобы не похудеть, иначе та игра в кошки-мышки на заду оказывалась под угрозой.)
Впрочем, мы остановились на нелегальной переписке с внешним миром. Здесь я изобрел ряд новых возможностей. Но при описании я должен быть аккуратен, чтобы оно не сослужило службы тюремным администрациям, много не знающим. Дело в том, что этот сектор является самой важной арестантской деятельностью, неограниченный контакт со свободой. Практической пользы от этой переписки почти нет, но трудно описать, как поднимает дух заключенному тайно прибывшее письмо, в котором сообщается, что и посланное им самим письмецо достигло своей цели. Действительно, я подробно описал все методы полиции и тюремной администрации, способ проведения обысков и судебных процессов, все му́ки, о которых я узнал, и даже приложил какое-то свое завещание. Все это в полной сохранности оказалось на воле. Я просил, чтобы это сохранили в недоступном месте — и опубликовали только, если я сгину в этих стенах. (И клоп запахнет смертью.) Потом я тайно передавал на волю целые книги рукописей, прекрасно переплетенных в тюремной переплетной мастерской, — не хочется хвалиться, сколько их было.
Однако я могу рассказать, что, кроме последнего года, на меня в течение всего времени распространялся полный запрет на карандаши и бумагу. Но в арестантской школе я успешно продвигался вперед и мог преодолевать многие напасти. По большей части у меня было по два канала связи с внешним миром, так что я одним мог контролировать другой. Для книг я иногда открывал совершенно новый канал. Поскольку писателей, вероятно, будут арестовывать (по крайней мере, в отдельные периоды) вплоть до таких изменений в человеческой природе, которых пока не возможно предположить, я весьма неохотно раскрываю, как я переправил из ареста одновременно две книги, толщиной где-то от 12 до 15 миллиметров, высотой около 12 сантиметров и шириной 8–10 см, обе в отличном переплете из материи от рваных арестантских рубашек, одной темно-красной, винного цвета, другой — темно-синей. В обеих было стихов больше, чем у всего Гомера, так мелко были написаны те мудрые мысли, которые позже в результате какого-то предательства конфисковали, но потом мне их вернули, когда выпустили, и теперь они отдыхают среди других на полке над моей постелью. Когда раз в год я беру их в руки и пытаюсь читать, то вскоре закрываю и откладываю в сторону. Будто бы их писал совершенно чужой мне человек! При всей лени (по сравнению с тем временем) и преданности достижениям цивилизации (по сравнению с богатством того периода) мною овладевает легкая тоска по тому человеку, который когда-то в застенках был уверен, что держит на ладони серебряного дельфина из вселенной, и этот дельфин, запряженный в колесницу его снов, доставит его ко всем целям. Не доставит! Еще и этот рассказ будет квалифицирован как порнография. Мир не созрел для правды. Наслаждаться все не прочь, а учиться — лишь закомплексованные таланты.