невной свет через дыры в крыше. Полутораметровые опоры держали стропила. По полу ходить было небезопасно, поскольку то здесь то там не хватало доски, или они сгнили, к тому же несколько лет назад кровельщик провалился в зал и весь переломался. Техник пробирался в прорезиненных ботинках мимо толстых вертикальных брусьев.
«Эта огромная пустота и тишина, как в соборах, полумрак, к которому глаза потихоньку привыкают, а потом сноп света сверху, как на священных изображениях. Пространство движется во все стороны корпусов в виде руки с пятью раздвинутыми пальцами. Совсем мелкая пыль остается на ладонях от прикосновений к брусьям. Я прислонился к теплому дымоходу и наслаждался, меня охватило ощущение свободы. Потом я отправился дальше и — остановился как вкопанный, я прямо чувствовал, как у меня вылезают глаза, я испугался, засомневался в своем душевном здоровье: на прогалине между бревнами конусообразно падал сноп солнечного света на самую невероятную картину, что я видел в жизни — прекрасно одетая женщина с длинными золотыми волосами и в золотых туфельках, и с задранной юбкой, прислонилась к бревну, выставив розовую попку, а сзади ее буравил отвратительный арестант в серой робе с шапочкой на голове. Это продолжалось какое-то время, так что я смог сдвинуться с места и начал приближаться к парочке сбоку. Я подошел совсем близко, а они меня не слышали, не замечали. Наконец, у арестанта в судорогах подошло, и он опустил голову на спину девочке, дергаясь всеми членами, но наружу его не вытягивал. Но девочка повернула ко мне лицо — напудренные и накрашенные глаза увеличились от страха, бедрами она подалась назад и освободилась, и опустила длинную юбку, закрывшую ей ноги почти до пола. Арестант схватился за член — и, проследив за ее перепуганным взглядом, увидел меня, вероятно, тоже выглядевшего как приведение, потому что он разинул рот, будто желая закричать, а член, который он выпустил из рук, у него обвис на глазах. Я подошел ближе и по бледному арестантскому лицу тут же узнал одного из шефов культуры. Я получше рассмотрел принцессу с длинными пшеничными светло-русыми волосами, с блестящей брошью на кружевной блузке с широкими рукавами, собранными у запястья, приподнятой крепкими женскими грудями, и в длинной, чересчур украшенной широкой юбке с золотой каемкой, из-под которой выглядывали остроносые — тоже золотые — туфельки. Слишком накрашенные черные глаза, смачно нарисованные брови, под толстым слоем помады губы, нижняя — расползшаяся до подбородка, „под вишенку“, и толстый слой пудры по всему лицу. Только вблизи сказочный фантом обрел свой настоящий облик арестантского китча, и меня осенило: театральная костюмерная, парик, одна из наших „женщин“ из театральной группы! Не знаю, сколько времени мы стояли так — они двое в конусе света, я немного в тени — пока „шеф“ не выдохнул мое имя.
Девочка при этом хотела сбежать, будто произнесенное слово сняло с нее заклятие оцепенения, но я приказал „стой!“, и приказ приковал ее к месту — будто схватил ее железным крюком. Шеф быстрым движением убрал член, уже весь сморщившийся и раскаявшийся.
— Сообщишь? — спросил он хриплым голосом.
Так как я молчал и смотрел на „женщину“, прикрыв глаза, чтобы не видеть весь этот фарс, который арестантский театральный „вкус“ напялил на нее — у нее был еще золотой пояс и золотой браслет, и блузка была расшита золотыми блестками, в волосы вплетена золотая лента, — „шеф“ сказал:
— Хочешь… ты тоже?
Девочка не сводила с меня глаз. Я медленно подошел еще ближе и еще больше прикрыл глаза — я почувствовал запах фиалок. Шеф указующе, но нервно дал знак „золотой красавице“, которая медленно, предавшись своей судьбе, повернулась, одной рукой облокотилась о брус, а другой медленно — совершенно по-женски — начала поднимать длинную юбку. Со спины иллюзия была настолько полной, что я почувствовал, как у меня — к моему удивлению — поднимается проклятый клин, по спине побежали мурашки, штаны стали узки, а в ушах зашумело. Ноги у нее были действительно красивые и бедра округлые. Она встала так, что одна нога у нее была выпрямлена, а другая прижималась коленом к колену, а пятка немножко выдвинута наружу — абсолютно типичная женская поза. Я приказал „шефу“ — налево кругом! Он не задумываясь повернулся ко мне спиной. А я трясущейся рукой достал его из штанов и воткнул в готовую дыру. Я вообще не помню, как у меня подошло, все эти блестки на одежде блестели в ниспадающих лучах, дурманящая смесь запахов фиалок, пыли и старого тряпья — вдруг я осознал, что плоть по бокам, которые я держу в руках, как-то слишком жесткая. Я кончил, и эти двое абсолютно успокоились, теперь мы были соучастники. Они пошли куда-то в сторону и сгинули за опорами. А я стоял там и сам себе удивлялся. В голове пронеслось, что я не проверил пол „девочки“ — и еще не знаю точно, которая из женских ролей в театре это была. Костюм, без сомнения, был сшит для мольеровского „Мнимого больного“.
Когда я протрезвел, меня охватила еще и какая-то неописуемая гадливость, и снова волшебная легкость освобождения, и опять отвращение, но трезвый рассудок говорил: Бог знает, чем бы все закончилось, если бы ты не захотел участвовать в „прегрешении“? „Шеф“ был опасным осведомителем, на очень хорошем счету у администрации. Если бы ты развернулся и ушел, этот черт не мог бы успокоиться ни на минуту — а не расскажу ли я обо всем кому-нибудь. Вся тюрьма смеялась бы над ним, и могло дойти до администрации, особенно до референта по культуре, педагог старой закалки, необразованный, но сентиментально уверовавший в свою культурную миссию. И этот бес, которого я вспугнул, вскоре заварил бы такую кашу, которая могла бы стоить мне даже головы. А так я уже на следующий день получил разрешение на свободное передвижение по тюрьме. „Шеф“ мне заметил, что готовится большая амнистия и что я в списке на существенное снижение наказания». — Он закончил. Кому-то он должен был рассказать.
Он даже не предполагал, что рассказал как раз тому, кому надо. Парень много кому в КИДе поспособствовал в чем-нибудь важном: послал на лучшее место, в мастерские, в арестантскую канцелярию и культурные кружки. Теперь его влияние все время росло, потому что ему только стоило поговорить с «шефом», который никогда ему в просьбе не отказывал. Про него стали даже злословить, дескать, «подписал сотрудничество» и стал опасен. Я посмеивался и думал про свое. Как важен какой-то засранный зад для вереницы человеческих судеб, а может, даже жизней.
Конечно, я никогда не отрицал слухов о его потенциальной «опасности» — такие слухи были ему только в помощь против заговоров тюремных интриганов.
Тяжела не каторга, тяжелы каторжники, говорят. Жизнь — бешеная глиста, на воле тебя монотонно бьют доской по голове, а тут засовывают тебе в зад закрытые зонтики и, открыв, пытаются вытащить. Так сказал тот, что рисовал порнографию.
Теперь время описать состояние абсолютной блокады.
Один деревенский сказал мне: «Счастье и несчастье никогда не приходят в одиночку. Это как если корова цепь сожрет. Тянешь у нее цепь из зада — звенья держатся друг за друга». Это дьявольски верно. Первым звеном было то, что я нажил на свою голову нового начальника тюрьмы — какого-то бледного шалтая-болтая, которым надзиратели крутили, как хотели. (Прежний «испанский борец» был, по крайней мере, и для надзирателей страхом и трепетом.) Меня в очередной раз отправили на рапорт, поскольку я не хочу шапочкой приветствовать надзирателей. Моя версия про «Mützen ab!» в немецких концлагерях и о крепостных с графами его ужасно разозлила. Он обрушил на меня все возможные наказания по списку, кроме карцера (на это — как я позднее узнал — он не осмелился из-за болезни), и с бешеными глазами обещал мне, «что мы еще встретимся». Заорав на меня: марш! марш отсюда!
Вскоре за тем амбулаторную палату, где нас лежало восемь самых тяжелых больных (это было в то время, когда мой экссудат, вода в легких, стал мутным и угрожал загноиться, что обнаружил врач, делавший пункцию, а с эмпиемой редко кто выживает), посетила комиссия в составе инспектора из Белграда, спокойного, аккуратного человека средних лет, республиканского «шефа по приведению в исполнение наказаний», которого я уже описывал, еще какого-то человека, не проронившего ни слова, и начальника тюрьмы, который только сопроводил к нам комиссию и тут же ушел.
Есть ли у нас жалобы?
Я пожаловался, что мне как арестованному писателю не дают ни карандашного грифеля, ни обрывка бумаги, в то время как в последнем иллюстрированном журнале напечатаны репродукции рисунков, сделанных масляными красками одним нынешним союзным министром, понятно художником, на каторге до войны. Тут уж подскочил «шеф по приведению в исполнение наказаний». Он заорал: «Никаких сравнений вы делать не будете! Его арестовала такая же банда, как и вы! Банда!»
Тогда уже я вскочил с постели в трусах и майке: «Это я банда?» Вмешался инспектор из Белграда, спокойно удалил всех прочих из палаты и, закрыв за ними дверь, обернулся ко мне: «Теперь рассказывайте!» — и достал из кармана блокнот. Я говорил полчаса или три четверти часа, а он только записывал. Я рассказал ему все, что знал, от скудной пищи для тяжелых туберкулезных больных (у одного из которых были такие гнойные, постоянно открытые фистулы между ребер, что он дымился через дырки, когда затягивался сигаретой) вплоть до избиения заключенных в подземных карцерах.
Конечно, ничего не изменилось, но я «открыл вентили» и еще больше настропалил против себя администрацию. Я получил «строгую изоляцию», что означает «изоляция изоляции в изоляции», запертую одиночную палату, полный запрет на общение с заключенными и одиночные прогулки.
Это было особенно интересно. На эти десять минут «прогулки» меня водил все время один и тот же надзиратель, некий Кос, тоже бывший легендой, как Пшеница. Он рисовал мне на песке круг диаметром около пяти метров, из которого я не смел выходить. Он ходил по краю круга с английским бреном в руках. Там в стороне свободно прогуливались другие заключенные без надзора. Но если кто-нибудь случайно приближался к моему кругу ближе чем на десять метров, Кос начинал дико орать «отвали», и того как ветром сдувало. Я должен признаться, что садистски мучил Коса: ходил по краю круга, очерченного на песке, как канатоходец, ставя одно ногу перед другой. Но мне было запрещено «выходить из круга». А так я был в кругу — и не был. Кос кричал, а я ему спокойно объяснял, что придерживаюсь директивы. Он ничего не мог сделать. Убил бы меня, как вошь. Иногда я мучил его до изнеможения. Однажды я ему вежливо (а он был хорошо знаком с моей вежливостью) предрекал, что он «вляпается, как