Левитан — страница 34 из 68

Учителя с этими анекдотами я по арестантскому кодексу отпустил в свободное плаванье — как он знал и умел. Однако при прямых нападениях на его убеждения я вмешивался (доходило до таких заявлений: какое наслаждение видеть такого типа в нашей тюряге, или: езжай в Москву, нечего жрать наш хлеб; убийца ему однажды сказал: «Еще раз разинешь пасть на меня, я на тебя обрушу такую кучу деликтов, что тебя повесят»). Приходского священника и иеговиста я никогда не защищал, когда от их идеологии не оставляли камня на камне, — они вели себя слишком по-дурацки. Хотя я (со своей группировкой) защитил мусульманского брата и иезуита, поскольку у них было собственное достоинство. И они к тому же были готовы чем-то жертвовать за свои убеждения, какими бы они ни были. Ни мусульманин, ни иезуит никогда никого не насиловали своими «правильно». Хотя мусульманин был бесчисленное количество раз голоден, поскольку подозревал, что в еде свиной жир, а иезуит, несмотря на все изоляции и наказания, никогда не жаловался, потому что «его государство не от мира сего». Это проявлялось и в его отношении к еде, которую он с умом (не то что левая рука не знает, что делает правая) разделял нуждающимся — а не тем, кто ему нравился. Мусульманин получил от него больше, чем набожный сапожник, судимый, потому что порицал нападение на епископа (которого где-то облили бензином и подожгли, он отделался только ожогами); сапожник ширил «вражескую пропаганду» — будто того пытались сжечь агенты полиции; это был пугливый человек, плакавший, рассказывая, как его «отлупили, как лошака».

Тяжело было писать в то время и в том окружении. Я закрывался одеялом с головой и портил себе глаза. Столько вещей — казалось мне тогда — я еще должен выяснить. Non perdere diem, мне нельзя терять ни дня!

К тому же я должен был наладить новую линию для контактов с внешним миром, частично для спасения рукописей, а частично для поднятия собственного духа. Я сконцентрировался на одном надзирателе, показавшемся мне после изучения его реакций самым подходящим. Впрочем, это очень большой риск, поскольку «чужая душа — потемки». К тому же дело требует много времени — и за малейшую ошибку можно жестоко поплатиться.

Продвигаться следует незаметно для окружения, вникающего в любую мелочь и в неволе приобретающего особенно острый нюх на необычное. О шпионаже я знал до тюрьмы только то, что он существует (Le monde est empésté d’éspions — «мир заражен шпионами» — прочел я где-то), только внутри я изучил эту область человеческой деятельности и о способах «вербовки агентов». Говорят, что самый частый способ — подкуп, на втором месте — апелляция к каким-нибудь политическим убеждениям (такие агенты — самые лучшие, поскольку бескорыстно жертвуют собой на этом несчастном поле деятельности), и сразу же на третьем — вынуждение при помощи какой-нибудь жизненной тайны («если не сделаете того-то и того-то, расскажем вашей жене о любовнице»; «обнародуем, что вы — гомосексуал»; «заявим на вас из-за военного деликта»; «раскроем ваши денежные растраты» — и подобные вещи — за этим следует совсем легкое и не особо опасное задание, например: «вы принесете нам планы нового городского водопровода… или протокол заседания…» жертва поддается давлению, думая, что все это не так страшно — но это только начало; вскоре приходит другой агент, у которого в распоряжении материалы от первой проработки плюс уже совершенный акт шпионажа — и жертва постепенно увязает в болоте, из которого нет спасения).

Все вместе для обычного человека весьма скользкое дело, ведь оно связано с ложью и обманом, тайной и предательством — и к тому же неблагодарное, многие международные службы бросают своих пойманных агентов на произвол судьбы. Самая дурацкая, но очень распространенная — форма вынуждения страхом (тот же самый подкуп наоборот), такие агенты работают под давлением против собственных убеждений, и позже или раньше в их внутреннем мире происходит шизофренический раскол. Сколько таких в неволе пытались подобным путем спасти свою голову или получить снижение наказания! Такой агент себя плохо чувствует в собственном окружении, которое предает, к тому же и наниматель его презирает и не доверяет ему. Однако он полезен и необходим администрации, поэтому зачастую выходит на волю позже, чем его жертва.

Я знал совершенно простого человека, сломленного в оккупационных тюрьмах и работавшего на оккупационную полицию, и после войны он опять сломался в наших тюрьмах и покончил с собой. Вместе с тем профессиональные полицаи с легкостью переходят из рук в руки, и между представителями самих враждебных полиций мира в тюрьмах появляется некая солидарность, когда худшее бывает позади. Полицейский — это профессия, шпион только скрывается за маской какой-нибудь профессии.

Почему я пускаюсь в этой части своего рассказа в такие аналитические разборы? Потому что для арестанта это очень полезные знания.

Первое, чего я достиг с тем надзирателем, было то, что он принес чистую открытку и отнес новогодние поздравления. Он тоже думал, что это все. Как-то, уже позже, раскрыли другого надзирателя (его выдал гестаповец, который умер в тюрьме, но ему пообещали, что умирать он будет дома, если все чистосердечно расскажет), и меня упрекали в том, что я их гипнотизирую. Может, было немного и этого. Но администрация не знала о возможностях человеческих контактов между людьми, противопоставленных друг другу: одни — на этой стороне решеток в тюремных полосатых робах, другие — на той стороне в полицейской униформе. Администрация также не знала, что заключенным-интеллектуалам обеспечивает интенсивное обучение в арестантском университете, охватывающем все знания человечества.

Для меня лично было опасным при такой деятельности то, что я не могу искоренить чувства, исключить симпатии — я последовательно начинал любить каждого, кто бескорыстно жертвовал собой ради того, чтобы я легче побеждал смерть. Такая симпатия может погубить контакт — ее чувствует окружение, будто ее обнаруживает невидимый радар. Другая опасность — это когда человек такого контакта не может установить без соучастника. Хотя он выбирает и выбирает, иногда на более длинных дистанциях выбирает ошибочно. Сотоварищ должен быть прежде всего малозаметным, на вид глуповатым, действовать по плану, сообщать о результатах и получать новые задания. Его нужно расположить к себе так, чтобы он больше не думал о правильности или неправильности плана, доверяемого ему частями. Непременно нужно добиться того, чтобы он сам сблизился со своим будущим «шефом», а не был бы окружен и пойман, — потом за это можно поплатиться. Необходимо возыметь на него влияние.

Например, чтобы он отказался от споров с надзирателями. Однако потом взять его с собой в дело — скажем, на определенном этапе снова спор с администрацией. (Много раз я вспоминал отрывок из одного советского фильма, отрывок, который довоенная советская цензура запретила: какой-то отряд Красной армии отступает перед противником, главный герой мчится с отрядом, кричит «бежим!», до тех пор, пока не получает лидерство, потом взывает «останавливаемся!» — и разворачивает солдат, и ведет их в победоносную атаку. Но перед войной в академии Фрунзе нельзя было изучать тактику отступления — поскольку Красная армия никогда не убегает. В первой фазе войны за незнание тактики отступления Красная армия чудовищно поплатилась.)

Контакт из описанной камеры без сотоварища начал работать через каких-то пару месяцев работы. Если подумать, что речь шла о контрабанде вот таких стихов: «Тихие, тонкие сновиденья / средь мощных и мрачных стен, / звонкое, золотое волненье / безмолвье и лед взяли в плен, / ровное, отрешенное постиженье — / как башня в горах, без перемен. / Вечер на шкуры кошачьи ложится. / Дождь из цветов над башней кружится», — или же о письмеце без какого-либо опасного содержания, кто бы подумал: зачем тогда столько труда и исследований, и планирования, и опасности! Но письмо, которое приходит нелегально, то есть свободно, как ответ на такое же свободное письмо, приносит с собой исключительной силы инъекцию поднятия духа. Заключенного охватывает необыкновенное чувство, будто запереть можно только его тело, но дух его летает свободно, где хочет. Жизненный импульс возрастает, и только он способен уничтожить внутренних киллеров, этих гангстеров и пособников смерти, которых человек носит в себе.

Если бы какое-нибудь полицейское главное управление завалили всеми листочками, которые нелегально отправляются из тюрем мира и приходят в них за одну неделю, — полицейские бы задохнулись под этой кучей. Если бы из этой горы писем и записочек выбрали бы только те, которые действительно интересуют полицию, может быть, их набралось бы с один рюкзак, или даже меньше. Это были бы письма по организации на воле помощи при побеге из тюрьмы, с указанием места, где сокрыто украденное добро, или людей, разыскиваемых полицией, проясняющие обстоятельства совершенного деликта, организовывающие контрабанду в тюрьму (например, оружия для восстания или орудий для побега) и — скажем еще — передают соучастникам инструкции в случае, если их поймают. Все прочее — это «шелуха».

Возьмем, например, письмо, которое мой еще не раскрытый коллега писал мне «домой» (дома больше не было, там уже жил один из следователей, который едва дождался, чтобы меня осудили и он мог вселиться) после моего неожиданного переселения — когда я снова на бог знает сколько времени потерял связи: «Уважаемые! Долг меня обязывает исполнить желание нашего и вашего дорогого Левитана. Вместе с тем знайте, что мне сейчас так же нехорошо, как будет вам при чтении этих печальных строк. Левитана мы потеряли. Как? В камеру ворвались (тот, тот и тот) и забрали Левитана и еще двоих на транспорт. Он как раз готовил ряд вещей, чтобы сообщить их вам, что, однако, больше не оказалось возможным, и в спешке передал мне, кому и что написать. Он передал мне, что в тех стихах, что послал вам в последний раз, слово HARIB по-арабски означает Любимый, и это его друг Любо, с которым они вместе провели много времени в тюрьме. Как удивительно инстинктивно он торопился с этим своим трудом! Всю ночь с 9-го на 10-е он не спал, потому что работал. Не спал ни минуты и сегодня был рад, что сделал это, и что все находится в ваших руках. По всему