Утро, о котором я намереваюсь рассказать, было серым. Народ то и дело переходил на пошлости. Всю ночь из-за исповедальных речей мы не спали. Воздух был тяжелым.
Ох уж эта череда рассказов и рассказиков, начинающихся с «я». Это были люди, уверенные, что могут до бесчувствия закармливать свое окружение разговорами о себе. События из прошлого переплетаются с описаниями родственников и знакомых, коллег и начальства на работе. Свои размышления обо всем на свете они отдают по дешевке, иллюстрируя их портретами своих предков, своих любовниц и своих врагов. Невозможно передать всё, что я узнал, сколько чужих дорог я прошел, проехал, сколько услышал давно отзвучавших диалогов, постиг когда-то угасшие чувства любви, геройства без конца и края. Я узнал много вымышленных историй, плохо выраженного хвастовства, а также самоуничижения, фикций и тайн. Иногда мне становилось жаль самого себя, особенно когда я должен был слушать всю ночь о том, что с утра день не задался. Мечты, отягощенные грузом мелочности, но с крыльями, однако крылья эти — драконьи, желания коровьего окраса, пресмыкающаяся фантазия. Наука и искусство — какое-то дорогое, ненужное самоудовлетворение. Политика — одно свинство. Медицина — обман. А женщина — шлюха. И все-таки, несмотря на уровень образованности, везде есть умные люди. В атмосфере большого напряжения расслабляюще действуют описания путешествий и чужих стран.
Сибирь нам описал один старик, бывший там в Первую мировую войну пленным (как австрийский солдат) и переживший революцию, он был в руках и «белых», и «красных», у первых кормили лучше, но у вторых он мог свободнее ходить вокруг. «Они убивали друг друга, но им это было нипочем, потому что их столько; и те и другие любят лошадей». Старик тоже любит лошадей и бесконечно причитает, как автомобиль уничтожит самое лучшее и самое красивое животное.
Приморец воевал в Абиссинии за Муссолини и тоже был пленен, а свои яйца спас, потому что был простым солдатом. «Такие красивые парни, офицеры, плакали, как дети, когда расставались с мужским достоинством». Им перевязали яйца струной из овечьих кишок, а потом все это само отваливается.
С пилотом мы летали в Парагвай.
С французским легионером мы были в Африке и Индокитае.
С американским переселенцем — на Тихом океане, а также и в американской тюрьме за сокрытие украденных вещей (как он сказал).
С моряками мы обошли вокруг света.
А с отвратительно смеющимся конопатым мужиком мы в запое перебили всю соседскую семью — жену, мужа и двух детей (двадцатилетняя вражда; убийца остался в живых только потому, что сосед сотрудничал с «этими белыми» во время войны).
Поджигатель хвастался тем, сколько Домов колхозника он поджег, потому что был против того, «что делается с крестьянином». По его красочным описаниям мучений на допросах можно было решить, что он заслуживает звания «мученика за веру и мужицкую правду». Ну, позже — как вы увидите, если захотите читать дальше — все оказалось не так. Он удивлялся, почему мы не хвалим его; и его подмывало продолжать — мы сжигали объекты коллективизации, водили полицию за нос, приходили гасить здания, которые как раз только что подожгли, попались милиции в руки, нас били электрическим током и оттягивали нам яйца, но мы знали, что страдаем за святое дело, мы получили пятнадцать лет заключения, заболели смертельной болезнью и отправились в больницу на операцию почечных камней, там нас почти отравили сестры-партийки, нас полуживых отвезли обратно в тюрьму. Новый Матия Губец[53].
Я просто отдыхал, когда мы с Сильво вдвоем пошли мыться в довольно чистую амбулаторную душевую, когда дежурил надзиратель, облегчавший себе службу тем, что большую часть своих обязанностей перекладывал на чистильщиков. Приятная теплая душевая, ногти на ногах и руках приведены в порядок, меня ждало свежее белье, сквозь зарешеченное окно сияло солнце. Я чувствовал легкое, сладкое головокружение от стакана чистого спирта с кофе (растворимым). Пахнет приятно. Очень кстати теплый душ. Свежие полотняные полотенца. Настоящая Флорида, Майами-Бич. Сильво придал мне соответствующее положение для стрижки волос на заднице. Я облокотился на окно и подставил лицо солнцу. Исчезла сибирская тайга со своими грозными всадниками. Растаяли страсти поджигателя. Поблекли картины окопов, рукопашных атак, оскопления молодых итальянских офицеров, блуждания по Сахаре и индонезийским джунглям, полным змей и комаров, убийство соседских детей… солнце прогнало ночные кошмары, на экране закрытых глаз в ярких красках вставали холщовые покровы пляжных шатров на каком-то приятном берегу, на который накатываются длинные, теплые волны…
И тут произошло: я почувствовал дрожащее нажатие у анального отверстия и какая-то рука чутко, совсем по-женски, прикоснулась к яйцам.
Я вскочил и отстранился. Я соображал тяжело — парень лизал мне задницу.
Сильво был сконфужен и напуган, но тут же заставил себя засмеяться.
— Тебе не понравилось? — спросил он и тут же заговорил о других вещах.
Я ничего не сказал от изумления. В тот и следующий дни я говорил только самое необходимое. Много раз я встречал вопрошающий, озабоченный взгляд Сильво. Он старался быть как можно более «прилежным», но с другими раздражался и огрызался. Я думал: значит, со своим «воспитанием» я блестяще провалился.
Я не заметил самых элементарных вещей, привязывая парнишку к себе. Где есть любовь, есть и ревность. Теперь мне пришло в голову, сколько примет ревности по отношению к сокамерникам я мог бы заметить уже раньше, если бы не уверовал так в свои таланты! Самодовольство — предвестник падения, — это данность. Я проклинал свою глупость, из-за которой испортил всю ясность отношений с напарником. Теперь он может возненавидеть меня, как преданная любовница, поскольку я его отверг. Но если бы я его принял, то дал бы ему возможность шантажировать меня. Возможно ли достичь середины? Нужно попытаться устранить преграду, которую между нами выстроила недосказанная тайна.
В тот период, когда я в форме внутреннего монолога ругал себя за ошибки, которые совершил, обвинял себя в ограниченности и говорил себе, что я провалился на важном экзамене, мое окружение больше не казалось мне таким пустым и низким. В каждом сокамернике я начинал замечать некую мудрость, но прежде всего — судорожную борьбу за сохранение собственной личности. Успех и умному человеку туманит взор, провал открывает глаза. Вниз и вверх скачет кривая ощущения собственной ценности, ни на мгновение не успокаиваясь в горизонтальном течении, осознаем мы это или нет. Я заново оценил это исключительное душевное состояние, в котором мы существуем (не живем).
Я размышлял о душевном состоянии больных в госпиталях, их страхе перед операциями, их тоске по нормальности и ощущении ненужности. Я велел себе описать ощущения в сумасшедшем доме (там после попытки самоубийства находился довольно интеллигентный бухгалтер, арестованный за растрату), то чувство отверженности пациента, уверенного, что он не сумасшедший — сумасшедшие находятся на уровне животного, — отношение охранников к отверженным, электрошок, лечение инсулиновыми обмороками.
Страх и подавленность я узнал во время войны.
О бешенстве бегунов амока я прочел замечательное исследование.
В прошлом ямы для прокаженных, ныне — колонии этих отчаявшихся.
Дантов ад вечно отверженных.
Золотая лихорадка старателей с чередованием надежды и отчаяния в раскаленных пустынях Австралии и при минус 35 градусах на Аляске.
Психоз охотников за орхидеями в долинах смерти.
Еще я спускался в белый ужас и черное безличье кладбищенских подземелий.
Но нигде все это не собрано вместе, только в этом аквариуме утопленников, говорящих с холодным пламенем, всё здесь сплетено в бич, медленно и равномерно ударяющий по мозгам, всё: ненужность, отверженность, страх, подавленность, бешенство, надежда и отчаянье, заброшенность, психоз смерти, сожжение и оледенение, ужас и безличье, страсть и окаменение. Утро начинается с ножа в кишках, когда сознание пронизывает понимание того, где ты, день бьет по голове медленно и равномерно деревянной колотушкой, вечер посылает электрические разряды тоски, ночь убивает ужасными и предательскими золотыми снами.
Ночью я видел тысячи взглядов каторжников всех времен, уставившихся на меня с немой просьбой: пусть хоть кто-нибудь поймет то, что нам не понять.
До изобретения тюрьмы дошли, вероятно, по практическим причинам: зачем убивать пленного, если его можно поработить и превратить в бесплатную рабочую силу? И ныне «благонадежных» заключенных используют для работ на автомагистралях, при строительстве и на тяжелых работах, и к тому же для неудобных режиму лиц у нас придумали ОПТ, «общественно-полезный труд», без всякого приговора, без следствия, зачастую на основе секретной информации. Когда же история пришла к «лишению свободы» как наказанию? Наверно, во время какой-нибудь «гуманизации»? В некоторых областях Аравии и сегодня ворам скорее отсекут руки. Во время гонений инквизиции Джордано Бруно (комиссар тюрьмы однажды поинтересовался, почему я в каждой камере на стене пишу имя Джордано Бруно) сожгли на костре, Галилео Галилея сломили в тюрьме и ограничили ему личную свободу вплоть до смерти, а Торквато Тассо бросили в яму с сумасшедшими, которых в то время считали «одержимыми бесами» и соответствующим образом с ними поступали — били, морили голодом и обливали холодной водой.
Официально у нас не было тюрем и лагерей, были КИП — карательно-исправительные дома, где нас исправляли из последних сил. Больше нигде в мире простые люди не любили читать Достоевского. Здесь же запрещенный перевод «Записок из Мертвого дома» переходил из рук в руки (Достоевский тогда еще был у социалистических властей в «черных» списках, в первую очередь из-за «Бесов»). Простой человек, маляр по профессии, осужденный во время погромов разбогатевших ремесленников, рассказывал мне, что в записках с каторги потрясло его больше всего: умирающий каторжник, которому тяжелы не оковы, а деревянный крестик на груди, и как каторжники наблюдают за орлом, выпущенным на свободу… Не попав в такую