Левитан — страница 58 из 68

Чтобы переключиться с этой неприятной истории, я спросил его, как он относится к сексуальности.

— Практически у меня этой проблемы нет, — ответил он, — нормальное самопроизвольное семяизвержение каждые несколько месяцев, ночная поллюция. Это вечное состояние нервного напряжения уничтожает сексуальность. И к тому же женщина для разведчика означает потенциальную опасность. Многих не могли сломить еще какие жестокие допросы — но женщина находила прореху в их системе защиты. Поэтому и разведслужбы довольно часто используют красивых женщин. Конечно, иногда это плохо, если разведчик не может заполучить женщину, но еще хуже, если она сможет заполучить его.

Потом он рассказал мне несколько случаев из собственного опыта. А в конце обратил мое внимание на нечто, способное меня очень заинтересовать: в последнее время вокруг меня началось какое-то брожение, повышенное внимание полиции к моей жизни, поступкам, разговорам и кругу общения в тюрьме, к моим заявлениям, к мыслям по поводу отдельных вопросов.

— Посмотрите, сейчас кто-то наблюдает за нами двумя и очень доволен, что я доверительно разговариваю с вами. Не сомневайтесь во мне; я думаю, что у вас довольно тонкий нюх на такие вещи после стольких лет тюрьмы. А если бы вы знали что-то о моих конфиденциальных сведениях, поверьте мне, я бы выкрутился, столько времени я уже настороже. Не то чтобы я вам не доверял — я не доверяю только добродушию, которое на вас иногда находит. Вы вообще не осознаете, сколькими людьми вы были обмануты за эти годы. Потому что не знаете правила о подробностях: если вас кто-нибудь спрашивает, любите ли вы красное или розовое вино, отвечайте всегда неправду. По какому праву какой-то там болван-сокамерник расспрашивает вас о ваших вкусах? У вас есть полное право дать ему ошибочные сведения, никто за это вам ничего не сделает. И если кто-то видит, что вы любите курить, и вас об этом спрашивает, скажите — курю так иногда, могу и бросить, сколько раз уже бывало, что я не курил месяцами. Наоборот утверждайте, что больше всего вам нравится одиночка, потому что сокамерники действуют вам на нервы, даже если вы очень любите компанию. Спустя годы такая тактика принесет вам хорошие дивиденды, и вы даже не заметите, когда это произойдет. Самая легкая добыча разведчика — страстные правдолюбы, не скрывающие своих симпатий и антипатий и привычек. И наивные люди, не знающие, что любая мелочь может быть жизненно значимой и даже судьбоносной. Скорее всего вас собьет с толку человек с подобными склонностями, что и у вас. Вы не почувствуете, что его информировали о том, какие склонности он должен демонстрировать. Пока это все.

Я спросил его, чем он объясняет такой интерес администрации ко мне.

— Это не администрация, а те, кто над ней, — объяснил он, — причина, конечно, интересна, но неизвестна, но еще интереснее для вас было бы узнать цель этого интереса. Может, все это ведет к улучшению, а может — к ухудшению вашего положения. Об этом я ничего не знаю. Но все гораздо горячее, чем вы можете себе представить. Если бы я верил своим ощущениям… — тут он на мгновение смолк, — я бы сказал, что для вас готовится новое следствие.

— А мы тут не все время под следствием?

— Да, под полицейским. Я же намекнул на судебное. Судя по направленности их интереса.

— И какой, к чертям, был бы для него повод?

— Никогда не спрашивайте так по-школьному логически. Повод всегда может быть, а если его нет, нет ничего легче, как его выдумать.

— Из ничего?

Он усмехнулся.

— Опять ошибаетесь. Не можете сжиться со своим положением, совершенно незавидным, — вы ведь не думаете, что те, кто попытался от вас избавиться, глупы и что они не знают, как виноваты перед вами. Для вас было бы гораздо лучше, если бы у них сверху был в руках какой-нибудь факт, за который легко ухватиться. Или ваш приговор состряпан из ничего? Нет. Впрочем, более точно я вам сказать не могу, но знаю, что вас сгубило признание, что вы любите белое вино больше, чем красное. Вы признались, что больше любите белое вино? Да. Ну, тогда не удивляйтесь — на этом признании можно выстроить преступление высотой до неба. Да-да, на все следует смотреть практично, а все прочее — это романтическое барахло.

Прошло немного времени, и я снова оказался в транспорте — и при этом я заметил особую большую заботу о том, чтобы я и не думал о побеге. Я вспоминал Богумила Драгича, которого — как он сам рассказывал — во время войны звали Хорст Бранденбург. Последний наш разговор он завершил так: «Я желаю вам всего доброго, господин Левитан. И к сожалению, у меня есть основание для прогноза: вскоре мы расстанемся».

Он не ошибся.

8

Я оказался снова в центральной тюрьме, в большой общей камере со значительным числом амбулаторных служащих и очень разнородными субъектами. Новому «дому» я долго не мог придумать названия — это ведь так бывает: имя или само приходит, или же не приходит — когда нет ничего особенного.

Здесь были собраны: юрист, осужденный на смерть и двадцать лет, политический «новый деликт», очень сдержанный человек, абсолютно штатского поведения, демократ и либерал; бывший немецкий Wachtmeister[71], двадцать лет, под арестом с первого послевоенного дня, состарившийся в тюрьме весельчак; длинный, худой черногорец Велько, в приговоре «всего понемногу», человек, каждый день говоривший, что в Черногории он никогда бы не попал в тюрьму; школьный заведующий, «старый деликт», очень независимый, решительный человек; студент, деликт которого невозможно было определить, строил из себя тайну как мог; спокойный, приветливый шофер, он сказал, что сидит, потому что возил одного из высших, которого арестовали и он бесследно сгинул; почти шестидесятилетний уголовник, полжизни проведший в тюрьмах и выработавший свой стиль арестантской жизни; молодой уголовник-любитель, постоянно таскавшийся за старым, шумный и без стиля, старый его ни во что не ставил. Иногда приходил кто-нибудь новый, а кто-нибудь из старых уходил, всё вместе длилось лишь несколько месяцев. То есть — повторение уже известных областей. Вахтмейстер, молодой уголовник и черногорец заботились о шуме, заведующий и старый уголовник их успокаивали, а мы, остальные, по большей части сидели по углам, иногда вместе по двое-трое, иногда каждый сам по себе.

Солнечно было почти каждый день. Время тянулось, как сказка про белого бычка.

Если у тебя болит зуб, тяжело не обращать внимания на боль. Я смотрел в будущее и чем дальше, тем яснее видел гибель своей телесной жизни — я пытался представлять себе возникновение новых, еще неизвестных жизней из останков Якоба Левитана.

Такое проникновение в боль под стать эгоцентричному человеку; кто же овладел техникой самообмана, может радоваться восставшему из останков.

Кто в комнате доносчик, сколько их — покажет время, тогда меня ничто больше не беспокоило, хотя после разговоров с Боголюбом я должен был бы очень серьезно относиться к этому вопросу. Единственное — одна игра, которой меня научил Бого, казалась мне интересной: теперь я буду всегда говорить, что больше люблю цвичек, чем штирийское вино, хотя цвичек из-за слишком высокой кислотности в желудке я не переношу.

Мне рассказали, что прямо перед моим приходом из камеры ушел один из тех, кто несколько лет назад был замурован в корпусе «Цэ три» около года, если не больше. Им замуровали двери и оставили только щель для еды и воды. Бородатые, волосатые и вонючие, они варились там внутри, болели, таяли, жили в смертельном психозе. Рассказывают, тот почти ничего не говорил, принципиально ни к кому не обращался, отвечал же одним-двумя словами. Молча он целый день ходил туда-сюда по камере, никогда не выходил из себя, по утрам делал физические упражнения, курил по одной трети сигареты; только во сне кричал, но что — было непонятно. Каждую неделю его водили куда-то, но, возвращаясь, он не говорил куда. Уголовник иронично заметил: он был министром нового правительства, учрежденного в тюрьме.

Уголовника и вахтмейстера обуяли воспоминания о времени арестов после войны — и диво дивное — они тосковали по золотым временам, когда, правда, у тебя были скованы ноги кандалами с железной гирей, но ты оставался во дворе иногда даже по четыре-пять часов, никто тебя не прогонял, если ты собирал траву и одуванчики для салата, и если тебя уже осудили, то не нужно было бояться ночных транспортов и ты хоть как-то жил; в мастерских тогда уже было весело: ты делал надзирателю пряжку на пояс, а он приносил тебе бутылочку вина; а с бабами был настоящий цирк, никогда не бывало скучно; и начальник тюрьмы приходил прямо к заключенным и произносил речь, впрочем, он был большой свиньей, но не скрывался так, как нынешний; он говорил: «При социализме у каждого будет автомобиль, у меня, например, он уже есть…» — и арестанты гоготали три дня; или же надзиратель как-то сказал: «Шлюхи чертовы, делайте что хотите, но чтобы все было в порядке, когда придет „старик“, — и потом предупредил их: — Смотрите, шлюхи чертовы, сегодня придет начальник!» И у них был настоящий гусарский лагерь в камере, особенно в воскресенье, когда на посещениях они получали какую-нибудь бутылочку и потом резались в «очко» на сигареты. Тогда они рассказывали такие анекдоты, что надзиратели у дверей просто катались от смеха. Черт подери, а теперь такая пустошь! Тебя били, как скотину, а потом ты получал от медбрата полстакана чистого спирта, попробуй его теперь получить! И тюремный врач, приходивший с воли, не был такой свиньей, как этот; то был старый коммунист и партизан, доктор Потрч его звали, и он был настоящей матерью для больных. Однажды он сказал при заключенных начальнику тюрьмы и надзирателю: «Для меня больной — это больной, и меня абсолютно не интересует, заключенный он или народный герой». Про себя я читал по «Lanx satura»[72]: Aurea prima sata est aetas[73]