Если бы кто-нибудь меня спросил, что гибельно для арестанта и что нет, я должен был бы сказать: все может быть гибельным, даже освобождение из тюрьмы.
Я дал себе задание — быть как можно более серьезным, позабыть о прошлом, к будущему готовиться учебой, не терять времени без толку. От чистильщика я получил учебник по математике (у него было легкое наказание, и он готовился к экзаменам в средней технической школе) и решал задачи. Хоть за это мне не придется расплачиваться. Думаете? Вы еще увидите, как ошиблись.
— Ну, вы подумали, Левитан?
— Не понимаю, о чем бы мне думать?
— Хорошо, тогда начнем иначе.
— Я готов ко всему плохому — удивить меня в этих стенах могло бы только что-то приятное, никакие трудности не могут больше застать меня врасплох.
Он спросил меня, правда ли я думаю оставить кости в этих стенах?
— Правда.
— Нет-нет, вы так не думаете. Вы изучаете математику там в камере?
— Да.
— Ну, и почему? Потому что вы уверены, что выйдете на свободу — и математика пригодится в поисках работы.
— Нет. Я смирился со своей судьбой. Совершенно больше не думаю об освобождении. Впрочем, вам тяжело будет выпустить меня, учитывая всё, что я видел. Ведь вы знаете, что я не стал бы молчать.
Так мне повредила и математика. К тому же во время разговора я ощутил тот таинственный флюид, который появлялся во мне всегда, когда я в своей жизни оказывался в безнадежном положении. С возрастанием инстинкта социальности этот флюид во мне явно усилился. Моя жертва показалась мне очень важной, я ощутил истинную миссию. Многие и многие пронесенные на свободу книги ясно заговорят вместо меня — когда я сдохну в застенках.
Любая надежда — это лишь репетиция последнего представления, когда человек засыпает навечно. Раньше ли, позже ли случится этот отрывок мгновения — не важно.
Или лучше сгинуть где-нибудь безымянным, ужравшись, — или повесить свои говорящие кости этим чертям на шею, чтобы они запутались в них, но не смогли бы сбросить с себя. (Необходимое полезное ощущение для арестанта, когда ему что-то угрожает, но в реальном потребительском мире — это всего лишь мыльный пузырь; горе, если бы я знал об этом тогда!)
Между нами завязалась битва: он вываливал аргументы, под тяжестью которых люди обычно склоняются, я — контраргументы, для нормального человека абсолютно надуманные. Он был логичен по-своему, я — по-своему, но у обеих логик не было совершенно ничего общего. Он клевал мне печень, как та хищная птица Прометею, но моя печень снова отрастала: и оба мы не видели выхода.
Самое плохое — или самое хорошее — в этом то, что мы совершенно не испытывали друг к другу антипатии, он в этом деле чувствовал себя как хирург, который меня оперирует, а я — как пациент, привязанный к операционному столу. Однако оба мы знали (он тоже был неглуп), что операция абсолютно бессмысленна.
Он показал мне достаточно толстую пачку листов:
— Посмотрите, сколько у нас признаний Брезника; или вы хотите, чтоб мы начали их вам зачитывать? Чтоб вы знали, Левитан, как хорошо нам известно все дело, я расскажу вам анекдот, который, охраняя вас, вам рассказал Брезник, этот проклятый лицемер. На одной стороне леса собрание у фашистов, с другой — у коммунистов, и те и другие выкрикивают свои лозунги. Одни: «За фашизм стоять до победы!» Другие: «За коммунизм стоять до победы!» А из леса доносится эхо: «…беды… беды…» Вы вспомнили, Левитан!
— Бог знает, что вы вытворяли с этим человеком, что у него крыша поехала? — заметил я.
А следователь указал на дверь:
— Как вспомню, что этот притворщик стоял там, у двери, когда приходил докладывать о вас, ведь он был лично ответствен именно за вас, — и заходил будто какой-то святоша… меня по-настоящему охватывает злоба. Мы сказали ему: «Если Левитан найдет хотя бы такую щелку, сбежит, и мы никогда его больше не увидим!» А он, оказывается, был с вами заодно. Такую вот щелочку мы ему показали… — он показал большим и указательным пальцами узкую продолговатую щель.
Он действительно было очень расстроен порочностью Брезника. Потом он спросил меня, правда ли, что я гипнотизирую.
— Иногда, но в тюрьме не получается.
— Почему нет?
— Человек здесь ослабевает.
— Нет-нет, — усмехнулся он, — только не вы, Левитан.
Мы смотрели друг другу в глаза. Я почувствовал, что он — тоже гипнотик и что хорошо это знает и напряженно борется с самим собой; я быстро отвел взгляд. Было бы чертовски опасно, если бы хоть на мгновение я подчинил его себе, — он бы, очнувшись, осознал, что произошло, и насмерть меня возненавидел. А если и нет, то его могли бы заменить, и я получил бы другого следователя, но я знал на личном опыте и по рассказам, что многие из них гораздо хуже него.
— Вы уходили из-под ареста и возвращались назад, Левитан. Такого еще не случалось до Владивостока. И вы не покинете этих стен, пока не объясните — как?
Следовательно, они знают не всё, промелькнуло во мне. До сих пор он упоминал только Брезника. Этот бедолага, разумеется, рассказал все, что знал, подписал себе приговор и теперь ожидает где-нибудь в подземном карцере своей судьбы. Вот только как они об этом узнали? Он сошел с ума, или же кто-то проговорился?.. Подождать надо, помедлить, потянуть.
— Скажем, если бы было правдой то, в чем вы меня обвиняете — будто я бы ходил на волю и обратно, хотя это абсолютная выдумка, которую невозможно воспринимать, ну, если теоретически взглянуть на это дело, — логично, что заключенный сбегает из тюрьмы, чтобы потом опять вернуться? Таких заключенных просто нет.
— Есть, — спокойно ответил он, — может, правда, очень редко — но есть. Здесь факты, которые нельзя ни изменить, ни опровергнуть (он положил руку на папку), дело только в мотивах. А об этом знаете только вы, Левитан, — и вскоре их узнаем и мы, даже если придется подождать еще несколько лет… Посмотрите на себя — впалые глаза и скулы, зеленое лицо, — Левитан, стены сожрут вас. Любой согнется, даже более сильный, чем вы, — один раньше, другой позже, и вы склонитесь. Ведь сейчас мы еще просто замечательно разговариваем, или нет?
— Намекаете на физические средства воздействия?
— Нет. Они нам не нужны. Стены работают на нас, Левитан. Ну, идите, даем вам еще одну возможность подумать.
Я вернулся в камеру, вахтмейстер спросил меня, что случилось со мной, почему я такой бледный, белее мела. Я сказал, что меня неожиданно посетили родственники и что один из моих тяжело болен. Только не рассказать, что я больше люблю далматинское красное.
Где же образовалась эта проклятая дыра столько времени спустя? Нет, Брезник не сошел с ума, это здоровый парень. Сам ни с того ни с сего он бы не заговорил. Они в ярости из-за него. Значит, чирикнул кто-то другой — дело ясное, вот только причина чириканья?
Логично следующее: если Брезник заговорил, то под давлением предательства. И о том, кто предал, он должен был что-то рассказать. А если о нем, то и о третьем, четвертом… следователь не называет, это тоже имеет значение. Я вычислил — и без алгебры, — кто это был. Теперь мысленно сосредоточиться только на том, что знал тот «старый деликт», и на том, что знал Брезник, — всё остальное в сторону! Никто, кроме меня, не знал, куда я хожу и зачем, все просто — сказать по-домашнему — наградили бы меня пинком под зад, если бы узнали, на что Левитан тратит свою свободу. Что он легкомысленно ее проматывает. Что всё вместе взятое выеденного яйца не стоит. А они думали, что содействуют великому подвигу.
А Левитан в одиннадцать ночи пошел на «рандеву», выяснил, что женщина — все еще женщина, и, наболтавшись и насмеявшись, в полпервого был уже «дома». Правда и то, что множество рукописей было переправлено в надежное место, что пришли столь нужные материалы в твердом и жидком состоянии (карандаш, маленькие записные книжки, бутылка вина), что заключенный испробовал свою жизненную силу, что узнал об успехе тайных вечеров с чтением своих произведений, дал указания, которые нельзя писать на бумаге, и наполнился новыми моральными силами при всей аморальности в области секса. Правда и то, что он вновь позаботился о том, что должно свершиться в случае, если он сгинет в застенках.
И кому до всего этого есть дело? Среди прочего был один незабываемый вечер, когда Левитан залез на крышу — таким был выход, — спустился в другом месте в здание и вышел из него, пошел в парк, сел на берегу пруда и бросал в него камешки. Слушал настоящий плеск воды, над ним были настоящие ветви настоящего дерева, и там наверху мерцали те же самые звезды, которые были видны через тюремное окно, — и все-таки они были другими. Когда он вернулся, его глаза были прочищены. Женские округлости все еще существуют в мире, они совершенно реальны, и что гладко — действительно гладко, а что космато — действительно космато.
И еще кое-что: тюрьма, куда возвращаешься добровольно, больше не настоящая, она становится легендой или даже достопримечательностью. Так, это происходило немного позже, один подающий большие надежды корреспондент отправился на несколько дней под арест в юношескую исправительную колонию, чтобы — по договоренности с полицией и судом — потом написать об этом. По его запискам было видно, что его арест был не настоящим арестом, а хобби, его сознание не было запертым.
Мы узнали, что в комнате для посещений вмонтировали подслушивающие устройства американского производства. Дело в том, что руководство по эксплуатации переводил с английского политзаключенный. Следует учитывать, что такие устройства есть и в комнатах для допросов, а в соседней комнате диалог следователей слушает его начальство. Я вспомнил, как первый допрос о моих побегах прошел в более резком тоне, чем второй. Не может ли это быть связано с подобным устройством? В первый раз кто-то слушал, о чем следователь знал, а во второй — нет, — следует следить за интонацией.
Юрист обратил мое внимание на данное Вольтером определение «свободы», которое знал на память. В философском словаре под