Левитан — страница 61 из 68

«Liberté» написано: «Артиллерийская батарея стреляет прямо у нас над ухом; ваша свобода состоит в том, что вы можете ее слышать или вы не имеете права ее слышать?» Я уже держал этот словарь в руках, но этой фразы не помнил. Завязался разговор о демократии. Либерально настроенный юрист сказал: «На Западе правительство боится оппозиционной партии, а на Востоке — собственной. Во внешней политике Восток — это настоящая карикатура ошибок западной демократии: так, „хороший тон“ там используется только как грим, великие человеческие девизы — как камуфляж, своим неуклюжим проделкам они радуются, как геройству. Для Востока характерно снисходительно улыбаться людям, которые действительно верят в собственные принципы».

Ни левые, ни правые партии не могут, по его мнению, создать благополучия и терпимости в обществе. Я удивился: наибольшие его ожидания были связаны с регенерированным либерализмом. Я заметил, что у либеральных партий во всем мире все меньше и меньше сторонников. Он сказал: «Решает качество, а не количество» — и пустился в старые, как мир, мудрствования о человеческом праве на свободу. Вдвоем мы принялись обсуждать Вольтера и Бенедетто Кроче, которого я уважал, когда тот был действующим политиком, но уже в последнюю войну он не смог больше сказать нам ничего полезного. Наоборот: многие либералы ушли в четничество. И знаменитая «черная рука» еще была свежа в моей памяти. Он тоже осуждал четнический коллаборационизм, но считал, что у четничества после распри с партизанами было только две возможности: разойтись или схватиться с ними. Поэтому-то он сказал: регенерированный либерализм. За Бога, за Маркса, за Бенедетто: теперь у нас есть регенерированная римско-католическая церковь, регенерированный марксизм — и еще регенерированный либерализм. Я возражал юристу несколько зло — правда то, что говорит придворный советник Гёте в разговорах с Эккерманом: ни к чему человек не относится нетерпимее, чем к только что оставленным собственным заблуждениям. Я тоже вышел из либерализма.

Увлеченные разговором, мы не заметили, что рядом с нами у окна стоит старый уголовник, который очень мудро заметил: «Эх, что ж. Ты свободен, если можешь пойти в кино, к бабе, или куда хочешь». «Эх, что ж» означало: к чему столько болтовни, когда вещи и так совершенно понятны. Мы переглянулись с юристом и улыбнулись.

У меня заболели щеки — я понял, что уже давно не смеялся.

Возможно, этот успех сподвиг старого к тому, что вечером тот рассказывал истории. Например, о золотом старом тюремном бараке в больнице, куда тяжело было попасть, но если ты попадал туда, то не жалел: отличная еда и стакан приходского белого вина к обеду. Да еще капли для успокоения нервов, от которых ты был так приятно пьян. Оперированные получали инъекции долантина, который еще лучше, чем алкоголь. Иногда они шутили с сестрой, чтоб она давала им чуть побольше. Там мужская палата была отделена от женской всего лишь деревянной перегородкой — представляете себе такую шутку? Однажды он пошел в туалет, надо было пройти через женскую палату — и одна встала с кровати, взяла его за яйца с такой силой, что они у него еще три дня болели. А одна говорила через стенку только скабрезности, особенно забавно было тогда, когда в бараке находился один толстый священник. Она: «Член!» А он: «Ох, Господи помилуй!» Она: «Дырка!» А он: «Ох, Матерь Божья, помоги!» И у них выходили целые литании.

Следующий допрос был очень тяжелым, полным угроз.

Судя по тону, он был одним из тех, когда кто-то из начальства сидит в соседней комнате и слушает. Следовательно, необходимо в случае, если предположение верно, учитывать две вещи: не пытаться разрушать репутацию следователя в глазах его начальника — и по возможности этому начальнику сообщить что-то «из первых рук». После введения «давай туда — давай сюда» он упрекнул меня в безнадежном упрямстве и неискренности по отношению к власти. Я объяснил ему, что обоснованно недоверчив, в чем — в свете всего моего опыта — нет ничего противоестественного. Во время следствия много лет назад я признался, когда родился, и получил восемнадцать лет. А если совсем серьезно: у арестованного писателя не может быть совершенно никакой ответственности перед властью, которая его посадила за его мысли и притесняла. Он ответствен только перед своим творчеством. Кроме того, предположим чисто теоретически, что обвинение в побеге было бы обоснованным: у любого заключенного есть право думать о побеге, а у тюремщиков — обязанность воспрепятствовать его побегу. Нужно смотреть на вещи шире и с точки зрения международного права. За эти свои убеждения я готов, естественно, также и на жертвы. (Следователь все эти мои положения уже знал. Заявления были направлены по ту сторону стены. В моих мыслях была действительно полная ясность, с каждой фразой увеличивавшаяся, и я стал хладнокровно спокоен.)

Зачем мы, люди, делаем заявления: чтобы взять на себя обязательства, чтобы убедить самих себя, чтобы направить себя в нужном направлении, чтобы у нас больше не было возможности вернуться назад. Будто бы огромный гребень прошелся по мне от мозгов до пят и выбрал весь мусор сомнений из моих фибр. (И на боксерском ринге мы чувствуем дрожь перед выступлением, но когда бой начинается, мы успокаиваемся. Такая же дрожь должна быть и у солдат пред битвой, у актеров перед выступлением, чтобы они разогрелись. Слишком большая дрожь уничтожает, нехватка вредит — машина не прогрета.)

Последовали два упрека, произнеся которые, следователь в данной ситуации, собственно, проиграл (или он мне хотел помочь? Едва ли!) — то есть он стал поучать: прежде всего, он попытался мне «открыть глаза» на ошибочные идеи, приверженцем которых я являюсь, так что вообще не вижу вещей такими, какие они есть, наоборот, выдумываю, что они совершенно иные. Он рассказал мне, как точно им известно, сколько раз я выражал надежду на гибель режима, — ну и оказалось совсем наоборот, система стоит еще тверже, чем когда-либо прежде. А я из этого опыта совершенно ничему не научился. Ненависть ослепляет человека. Я возражал, что чувству ненависти я не поддавался, но не из-за внешних обстоятельств, а потому что был уверен, что такому человеку, как я, оно может навредить. Ни одно художественное произведение в мире, в истории не обрело успеха, если оно было написано из ненависти или если ненависть вообще присутствовала в какой бы то ни было мере. В разряд ошибочных идей попала также моя вера в какую-то собственную миссию. Где хоть какое-то основание для этого? Кому в мире интересно то, что происходит с каким-то Левитаном? Я необоснованно замахнулся на репутацию художников с великим именем, которым даже в подметки не гожусь. Одно высокомерие. Если… если я выйду из этих стен, пройдет, по крайней мере, десять лет, прежде чем я смогу что-то снова напечатать. Почему я не вижу вещей такими, какие они в действительности? Трезво, реально? Те, кто просил за меня, невольно мне только навредили, продолжал он. Они только доказали, что Левитан все еще не созрел до освобождения, что он еще несет в себе потенциальную угрозу, что может еще кого-нибудь сбить с толку своими бреднями. А так, наверно, я и не знаю, что думает обо мне подавляющее большинство людей. Если бы я узнал, что сказал тот, другой, третий — люди, занимающиеся культурой, мои коллеги, люди с именем, — то вообще не захотел бы выходить из тюрьмы. Я постарался все восстановить против себя — от общественного мнения до негодования знакомых и публичных деятелей. Из Общества словенских литераторов меня исключили единогласно. А крупнейший писатель из ныне живущих решительно отказался от любого ходатайства и к тому же публично и четко разъяснил почему. Иностранцы мною не интересуются, вообще не знают и не хотят знать про какого-то Якоба Левитана. Ну откуда такая уверенность в собственном величии? Душевное расстройство, ничего другого. И от него надо избавляться, лечиться.

После этого экскурса в мир ошибочных идей (во время которого он рассказал еще много чего, что действительно имело место — я еще не понимал насколько) мы вернулись к побегам. Он опять рассказал мне некоторые факты, которым я внешне удивлялся — но они были адски точны.

— Конечно, вы будете отрицать и это. — И он пересказал мне несколько анекдотов, которые я поведал Брезнику, например, о равенстве на Западе и на Востоке (на Западе царит неравенство, а на Востоке все равны, только одни больше, а другие меньше) или об эксплуатации человека человеком: на Западе человек эксплуатирует человека, а на Востоке совсем наоборот. — Дело в том, — сказал он, — что вы были осуждены в том числе и за политические анекдоты, и эти доказывают, что вы совершенно не изменились за все годы заключения. Кроме того, вы причинили ущерб государственному органу — вы представляете себе, что это за правонарушение? Брезник сознался также, что поддался вашей пропаганде по иной линии: вы внушали ему страх, что будет, когда этот режим падет и месть ударит в первую очередь по полиции. Следовательно, речь идет не только о побегах из тюрьмы. Посмотрите на все свои блеклые интрижки и придумайте для себя лучший способ оправдания. Ничто не повредит вам так, как упрямое утаивание фактов. Посмотрите на процессы против агентов вражеских сил: вымуштрованные агенты будут отвечать всегда одинаково — «не знаю», «мне неизвестно», «не помню». Смотрите, чтобы мы не задумались над вашим «лукавством», Левитан! Раньше или позже вам станет жаль, что вы вовремя не заговорили. Дело в том, что речь идет не столько о подробностях, ведь они нам известны, сколько о вас. Если все ваши изменения в тюрьме указывают на регресс — на что можно надеяться в будущем?

— Я уже сказал, что не надеюсь ни на что хорошее.

— Да-да, но вещи меняются, когда действительно настает их время, Левитан. Вы никогда не сможете быть готовым ко всему. Мы чересчур аккуратно работали с вами, и вы не поняли всех возможностей. Подумайте также, с кем вы дружили в эти годы заключения!

— С теми, кого вы отправляли ко мне в камеру, ведь заключенный не выбирает себе компании; а на воле я с этими людьми не был знаком.