Левитан — страница 8 из 68

а прилежной, спокойной, послушной, заботливой — и разыгрывала очень страстную женщину. Она все делала так, чтобы создавалась видимость акта, все делала для меня, не могла расслабиться, не могла раскрыть то, что скрывала в глубине своей природы, постоянно контролировала себя, а я — видевший ее как на ладони — не посвятил ей больших усилий. Этот покрытый шерстью комок нервов в черепаховом панцире — это прекрасное тело и выразительно чувственное лицо — я воспринимал таким, каким он был. Я знал, что меня ждало тяжелейшее дело и огромная ответственность: я должен был бы переделать ее из мещанки в свободную женщину, сорвать с нее все ее семнадцать личин, бросить ее на дно и возвысить до радуги — и все, может быть, лишь ради мгновения настоящего чувства. Но и мне захотелось сыграть самому и оставить ее в уверенности, что она меня очаровала.

Наше с ней приключение позже (без какого-либо свидетельства, все мое обвинение не содержит ни одного имени свидетелей) было представлено суду как «подвешивал женщин и мучил их», об этом говорили даже в правительственных буфетах — все это срабатывало, как экразит[9]. Психологически же эта фраза во времена введения равноправия женщин была очень эффективна. Кроме того, на моем моральном облике появлялись уже большие черные пятна. В новогоднюю ночь в моей квартире перед всей компанией танцевала одна красавица (позже получившая три года принудительных работ, поскольку публично говорила — дескать, свинство, что меня арестовали) — танец лишь в прозрачной вуали, Schleiertanz[10]. А одна студентка плясала совсем обнаженной уже после того, как она закончила стриптиз (который тогда еще назывался «под музыку разделась догола») перед двумя мужчинами, сексуально ее использовавшими. Одной пьяной ночью она была бита художественной кистью по заду и пожаловалась, что у нее ничего не болело. Одной более пышной подруге мы нарисовали корабль с надутыми парусами на оголенной заднице. Едва повзрослевшей двадцатилетней девице мы показывали иллюстрации из «Sexuallexikon»-а, и потом я попытался ее употребить — и наверно сделал бы это, если бы она не уснула. Она едва спаслась — а в мое обвинение добавилась новая глава «попытка изнасилования» и две большие буквы, свидетеля ни одного.

Некоторые из женщин признавались, что получали его и в рот, и даже в попу. Оргии! Ненормальность и извращенность во время всеобщей чистоты и обновления. Мой следователь к концу разбора моих сексуальных прегрешений с отвращением воскликнул: мне кажется, что у меня самого грязные руки от всего этого свинства! Единственное, что читатель моего обвинения с трудом бы понял, так это: я был обвинен и в лесбиянстве. Такие вещи меня и вправду занимали с тех пор, как я прочел тысячи страниц доктора Магнуса Хиршфельда «Die Homosexualität des Mannes end des Weibes»[11]. Но поскольку настоящие лесбиянки на самом деле — скрытые мужчины, на допросе я ограничился дорогой с двусторонним движением, где особо привлекательным было то, что меня объединяло с ними обожание женских половых признаков. Как-то я взялся за знакомого, о котором шел слух, что он «с голубизной» и что трезвого его радуют женщины, а пьяного — мальчики. Однако он тут же занял «круговую оборону» против меня — слишком хорошо знал о моей преданности юбке. Оказалось, то, о чем поговаривали, — правда. А когда он понял, что все это было лишь проверкой, сконфузился. Сначала он рассказал мне, как его соблазнил учитель греческого в католической школе, который подлавливал юношей объяснениями греческого гомоэротизма и особенно чтением «Пира» Платона. Потом же люто меня возненавидел. А тот учитель — чья сексуальная направленность, а также и деятельность для общественности была тайной — после победы из столпа католичества превратился в партийного деятеля, и только бог знает, не женился ли? До Информбюро 1948 г. он был активный сталинист, а после — убежденный антисталинист.

Мой скудоумный знакомый позже кому-то хвастался, что, дескать, я его сексуально оприходовал сзади, что, конечно, было неправдой. Это было невозможно — парень был прилизанным мужланом. Но и это дошло до ушей моего следователя. Лейтенант, игравший в футбол и ходивший в вечернюю школу, был заметно разочарован. Мне его было почти жалко. И где-то глубоко во мне даже отозвался какой-то стыдливый мелкобуржуазный комплексик, сокрушивший меня.

Только на следующем пункте — попытка убийства — я вновь высоко поднял голову. О, мой лейтенант, сколько труда я тебе доставил и сколько разочарований ты пережил со мной! Иногда он говорил: «Ой, вы, Левитан, коварны!» А я не понимал, почему я коварен. Как-то, когда я принялся переформулировать какую-то фразу, он бросил связку ключей об стол и с искренней горечью в голосе воскликнул: «Я б еще понял, если бы вас поднимали на дыбу, если бы вам выкручивали члены, избивали… а вы так спокойненько сидите и курите сигарету — и только доставляете мне хлопоты!» После одного неудачного ночного перекрестного допроса под прожектором (в темноте одни стоят впереди, другие сзади и забрасывают вопросами), когда прочие ушли, когда включили нормальный свет и мы остались вдвоем, глубоко опечаленный, он сказал: «По вам, Левитан, видно, что вы не привыкли иметь дело с полицией!»

Не знаю, действительно ли он не знал или делал вид, что не знает, как меня частенько уводят на спецдопросы в подвал. Меня не били, но я узнал, что я за отребье и что меня ждет петля, поскольку на меня жаль патронов. Как обвинение мне читали отрывок из какой-то моей рукописи, спустя многие годы до последней запятой опубликованной в одной из моих книг на родине, как родной край называют ласточки. Они уверяли меня также, что я — «клерикал», поскольку натолкнулись где-то на соответствующее описание какого-то свободомыслящего священника. Это меня озаботило: они и вправду думают, что я — «клерикал», «церковно-приходской прихвостень», — тогда от их «психологии» мне действительно не стоит ожидать ничего хорошего! Значит, надо подготовиться к смерти. Через повешенье в каком-нибудь заброшенном помещении.

Очень важно, чтобы человека не застали врасплох. Ведь смерть — это такое значительное действо в жизни, что она должна быть красива. До последней мелочи я продумал несколько вариантов и вечером в радиопередаче пел новую песню «Под петлею стою…» Идею схватить кого-нибудь из присутствующих при повешенье за горло я отверг. Спасенья нет, и умный человек не заморачивается. Однако кое-что сказать следует. Любой человек — это только человек, у него есть нервы и воспоминания. Будут течь года, у палачей, как правило, сдают нервы перед смертью — и мое слово будет услышано.

Я ломал голову над тем, какие именно. Когда немцы посреди Белграда вешали партизана, он бросил им в лицо: «Смерть фашизму — свободу народу!», — и умер с рукой, сжатой в кулак. Я не принадлежу ни к одному известному течению, у меня нет никакого девиза, я ненавижу политику и к тому же — горжусь собственной оригинальностью.

И что хуже всего — богов, заваривших для меня всю эту кашу, я совершенно не способен ненавидеть. Проклятый поэт! Только две вещи помогают от печали и депрессии: вожделение и злость. Большинство пленников спасается злостью и мыслью о мести, а я — вожделением. Вожделение же настолько живо и пылко, что не выносит вражды рядом с собой. Но, стоя под виселицей, я все-таки не могу выкрикнуть что-нибудь порнографическое, тем самым напрямую поспособствовав палачам в преодолении этого момента. Такой изворотливый ум, как я, и настоящий мастер острого словца, на этом пункте я оказался просто растерян. Тысячи фраз были мною с презрением отвергнуты, не стану приводить их, одна была глупее другой: от «партизан убивает партизана» (тогда я еще не знал, сколько руководителей высшего звена, генералов, народных героев и партийных секретарей унесет время, дескать, «а хотели бы вы за каждым югославом видеть русского с револьвером?») до «вы узнаете, что клоп воняет только после смерти» (как сказал Лютер, когда ему предложили расправиться с Эразмом Роттердамским). В результате я внушил себе, что буду крайне спокоен и исполнен достоинства, а нужное слово придет мне в голову в нужное время. Потом я вспомнил одно замечание из «Sittengeschichte des Weltkrieges»[12]: один врач исследовал целый ряд — длинный ряд, не знаю сколько — повешенных чешских легионеров и у большинства из них обнаружил в штанах извергнутое семя. Также я вспомнил истории из «Sexuallexikon»-а: ученик пекаря в пекарне устроил такой подъемник, чтобы самому себя подвешивать, а потом веревка отпускалась, и он падал на пол. Однажды что-то заело — и его нашли повешенным.

Все это было мне утешением. Эротоман обманывает даже саму смерть! Тогда я уже знал кое-что об условных рефлексах. В результате я начал себя воспитывать. Вечером, когда я брал его в руки, я сжимал себе горло. Тот славный русский экспериментатор пятьдесят раз капал каплю лимонного сока псу на язык и одновременно звонил в звонок, конечно, у пса от лимона начинала течь слюна. На пятьдесят первый раз он без лимона позвонил в звонок — и у пса точно так же потекла слюна. Я упражнялся в сексуальных отношениях со смертью. Это было ново и возбуждающе.

Можно общаться с людьми, животными (позже я узнал: коза лучше всех — передние ноги в сапог, она даже мила, а японцы, говорят, больше ценят гусей — гусыне рубят голову, насадив ее, и потом в смертных судорогах ее внутренности совершают некие сообразные движения; чувствительный по отношению к животным, я бы ни за что на свете не проделал ничего подобного, и слабоумные женщины, которые в чем-то близки животным, никогда меня не веселили), можно общаться, как я уже сказал, с ангелами, чертями, богами, облаками и бельем на веревке — но попробуйте со смертью! Представьте ее себе абстрактно как фазу развития — и изнасилуйте ее! На глазах у представителей власти. Это был материал для того психиатра, который и поныне делает вид, что все знает о человеческой психике.