– Эта легче, – и затем уже сам в графин стучу, и его потчую, и себе наливаю, да и пошёл пить. Он мне в этом не препятствует, но только ни одной рюмки так просто, не намаханной, не позволяет выпить, а чуть я возьмусь рукой, он сейчас её из моих рук выймет и говорит:
– Шу, силянс… атанде[48], – и прежде над нею руками помашет, а потом и говорит: – Теперь готово, можешь принимать, как сказано.
И лечился я таким образом с этим баринком тут в трактире до самого вечера, и всё был очень спокоен, потому что знаю, что я пью не для баловства, а для того, чтобы перестать. Попробую за пазухою деньги, и чувствую, что они все, как должно, на своём месте целы лежат, и продолжаю.
Барин мне тут, пивши со мною, про всё рассказывал, как он в свою жизнь кутил и гулял, и особенно про любовь, и впоследи всего стал ссориться, что я любви не понимаю.
Я говорю:
– Что же с тем делать, когда я к этим пустякам не привлечён? Будет с тебя того, что ты всё понимаешь и зато вон какой лонтрыгой[49] ходишь.
А он говорит:
– Шу, силянс! любовь – наша святыня!
– Пустяки, мол.
– Мужик, – говорит, – ты и подлец, если ты смеешь над священным сердца чувством смеяться и его пустяками называть.
– Да, пустяки, мол, оно и есть.
– Да ты понимаешь ли, – говорит, – что такое «краса природы совершенство»?
– Да, – говорю, – я в лошади красоту понимаю.
А он как вскочит и хотел меня в ухо ударить.
– Разве лошадь, – говорит, – краса природы совершенство?
Но как время было довольно поздно, то ничего этого он мне доказать не мог, а буфетчик видит, что мы оба пьяны, моргнул на нас молодцам, а те подскочили человек шесть и сами просят… «пожалуйте вон», а сами подхватили нас обоих под ручки и за порог выставили и дверь за нами наглухо на ночь заперли.
Вот тут и началось такое наваждение, что хотя этому делу уже много-много лет прошло, но я и по сие время не могу себе понять, что тут произошло за действие и какою силою оно надо мною творилось, но только таких искушений и происшествий, какие я тогда перенёс, мне кажется, даже ни в одном житии в Четминеях[50] нет.
Глава двенадцатая
Первым делом, как я за дверь вылетел, сейчас же руку за пазуху и удостоверился, здесь ли мой бумажник? Оказалось, что он при мне. «Теперь, – думаю, – вся забота, как бы их благополучно домой донести». А ночь была самая тёмная, какую только можете себе вообразить. В лете, знаете, у нас около Курска бывают такие тёмные ночи, но претеплейшие и премягкие: по небу звёзды как лампады навешаны, а понизу темнота такая густая, что словно в ней кто-то тебя шарит и трогает… А на ярмарке всякого дурного народа бездна бывает, и достаточно случаев, что иных грабят и убивают. Я же хоть силу в себе и ощущал, но думаю, во-первых, я пьян, а во-вторых, что если десять или более человек на меня нападут, то и с большою силою ничего с ними не сделаешь, и оберут, а я хоть и был в кураже, но помнил, что когда я, не раз вставая и опять садясь, расплачивался, то мой компаньон, баринок этот, видел, что у меня с собою денег тучная сила. И потому вдруг мне, знаете, впало в голову: нет ли с его стороны ко вреду моему какого-нибудь предательства? Где он взаправду? вместе нас вон выставили, а куда же он так спешно делся?
Стою я и потихоньку оглядываюсь и, имени его не зная, потихоньку зову так:
– Слышишь, ты? – говорю, – магнетизёр, где ты?
А он вдруг, словно бес какой, прямо у меня перед глазами вырастает и говорит:
– Я вот он.
А мне показалось, что будто это не тот голос, да и впотьмах даже и рожа не его представляется.
– Подойди-ка, – говорю, – ещё поближе. – И как он подошёл, я его взял за плечи, и начинаю рассматривать, и никак не могу узнать, кто он такой? как только его коснулся, вдруг ни с того ни с сего всю память отшибло. Слышу только что он что-то по-французски лопочет: «ди-ка-ти-ли-ка-ти-пе», а я в том ничего не понимаю.
– Что ты такое, – говорю, – лопочешь?
А он опять по-французски:
– Ди-ка-ти-ли-ка-типе.
– Да перестань, – говорю, – дура, отвечай мне по-русски, кто ты такой, потому что я тебя позабыл.
Отвечает:
– Ди-ка-ти-ли-ка-типе: я магнетизёр.
– Тьфу, мол, ты, пострел этакой! – и на минутку будто вспомню, что это он, но стану в него всматриваться, и вижу у него два носа!.. Два носа, да и только! А раздумаюсь об этом – позабуду, кто он такой…
«Ах ты, будь ты проклят, – думаю, – и откуда ты, шельма, на меня навязался?» – и опять его спрашиваю:
– Кто ты такой?
Он опять говорит:
– Магнетизёр.
– Провались же, – говорю, – ты от меня: может быть, ты чёрт?
– Не совсем, – говорит, – так, а около того.
Я его в лоб и стукнул, а он обиделся и говорит:
– За что же ты меня ударил? я тебе добродетельствую и от усердного пьянства тебя освобождаю, а ты меня бьёшь?
А я, хоть что хочешь, опять его не помню и говорю:
– Да кто же ты, мол, такой?
Он говорит:
– Я твой довечный друг.
– Ну, хорошо, мол, а если ты мой друг, так ты, может быть, мне повредить можешь?
– Нет, – говорит, – я тебе такое пти-ком-пё представлю, что ты себя иным человеком ощутишь.
– Ну, перестань, – говорю, – пожалуйста, врать.
– Истинно, – говорит, – истинно: такое пти-ком-пё…
– Да не болтай ты, – говорю, – чёрт, со мною по-французски: я не понимаю, что то за пти-ком-пё!
– Я, – отвечает, – тебе в жизни новое понятие дам.
– Ну, вот это, мол, так, но только какое же такое ты можешь мне дать новое понятие?
– А такое, – говорит, – что ты постигнешь красу природы совершенство.
– Отчего же я, мол, вдруг так её и постигну?
– А вот пойдём, – говорит, – сейчас увидишь.
– Хорошо, мол, пойдём.
И пошли. Идём оба, шатаемся, но всё идём, а я не знаю куда, и только вдруг вспомню, что кто же это такой со мною, и опять говорю:
– Стой! говори мне, кто ты? иначе я не пойду.
Он скажет, и я на минутку как будто вспомню, и спрашиваю:
– Отчего же это я позабываю, кто ты такой?
А он отвечает:
– Это, – говорит, – и есть действие от моего магнетизма; но только ты этого не пугайся, это сейчас пройдёт, только вот дай я в тебя сразу побольше магнетизму пущу.
И вдруг повернул меня к себе спиною и ну у меня в затылке, в волосах пальцами перебирать… Так чудно: копается там, точно хочет мне взлезть в голову.
Я говорю:
– Послушай ты… кто ты такой! что ты там роешься?
– Погоди, – отвечает, – стой: я в тебя свою силу магнетизм перепущаю.
– Хорошо, – говорю, – что ты силу перепущаешь, а может, ты меня обокрасть хочешь?
Он отпирается.
– Ну так постой, мол, я деньги попробую.
Попробовал – деньги целы.
– Ну, теперь, мол, верно, что ты не вор, – а кто он такой – опять позабыл, но только уже не помню, как про то и спросить, а занят тем, что чувствую, что уже он совсем в меня сквозь затылок точно внутрь влез и через мои глаза на свет смотрит, а мои глаза ему только словно как стёкла.
«Вот, – думаю, – штуку он со мной сделал! – а где же теперь, – спрашиваю, – моё зрение?»
– А твоего, – говорит, – теперь уже нет.
– Что, мол, это за вздор, что нет?
– Так, – отвечает, – своим зрением ты теперь только то увидишь, чего нету.
– Вот, мол, ещё притча! Ну-ка, давай-ка я понатужусь.
Вылупился, знаете, во всю мочь, и вижу, будто на меня из-за всех углов тёмных разные мерзкие рожи на ножках смотрят, и дорогу мне перебегают, и на перекрёстках стоят, ждут и говорят: «Убьём его и возьмём сокровище». А передо мною опять мой вихрястенький баринок, и рожа у него вся светом светится, а сзади себя слышу страшный шум и содом, голоса и бряцанье, и гик, и визг, и весёлый хохот. Осматриваюсь и понимаю, что стою, прислонясь спиною к какому-то дому, а в нём окна открыты и в середине светло, и оттуда те разные голоса, и шум, и гитара ноет, а передо мною опять мой баринок, и всё мне спереди по лицу ладонями машет, а потом по груди руками ведёт, против сердца останавливается, напирает, и за персты рук схватит, встряхнёт полегонечку, и опять машет, и так трудится, что даже, вижу, он сделался весь в поту.
Но только тут, как мне стал из окон дома свет светить и я почувствовал, что в сознание своё прихожу, то я его перестал опасаться и говорю:
– Ну, послушай ты, кто ты такой ни есть: чёрт, или дьявол, или мелкий бес, а только, сделай милость, или разбуди меня, или рассыпься.
А он мне на это отвечает:
– Погоди, – говорит, – ещё не время: ещё опасно, ты ещё не можешь перенести.
Я говорю:
– Чего, мол, такого я не могу перенести?
– А того, – говорит, – что в воздушных сферах теперь происходит.
– Что же я, мол, ничего особенного не слышу?
А он настаивает, что будто бы я не так слушаю, и говорит мне божественным языком:
– Ты, – говорит, – чтобы слышать, подражай примерне гуслеигрателю, како сей подклоняет низу главу и, слух прилагая к пению, подвизает бряцало рукою.
«Нет, – думаю, – да что же это такое? Это даже совсем на пьяного человека речи не похоже, как он стал разговаривать!»
А он на меня глядит и тихо по мне руками водит, а сам продолжает в том же намерении уговаривать.
– Так, – говорит, – купно струнам, художне соударяемым единым со другими, гусли песнь издают и гуслеигратель веселится, сладости ради медовныя.
То есть просто, вам я говорю, точно я не слова слышу, а вода живая мимо слуха струит, и я думаю: «Вот тебе и пьяничка! Гляди-ка, как он ещё хорошо может от божества говорить!» А мой баринок этим временем перестал егозиться и такую речь молвит:
– Ну, теперь довольно с тебя; теперь проснись, – говорит, – и подкрепись!
И с этим принагнулся, и всё что-то у себя в штанцах в кармашке долго искал, и, наконец, что-то оттуда достаёт. Гляжу, это вот такохонький махонький-махонький кусочек сахарцу, и весь в сору, видно оттого, что там долго валялся. Обобрал он с него коготками этот сор, пообдул и говорит: