Левша — страница 30 из 38

– Принца одного я за вихор подрал.

– Как принца?

– То есть не настоящего-с, а театрашного: он из сенатских был, коллежский секретарь, но у нас принца представлял.

– За что же вы его прибили?

– Да стоило-с его ещё и не эдак. Насмешник злой был и выдумщик и всё над всеми шутки выдумывал.

– И над вами?

– И надо мною-с; много шуток строил: костюм мне портил; в грельне, где мы, бывало, над угольями грелися и чай пили, подкрадётся, бывало, и хвост мне к рогам прицепит или ещё что глупое сделает на смех, а я не осмотрюсь да так к публике выбегу, а хозяин сердится; но я за себя всё ему спускал, а он вдруг стал одну фею обижать. Молоденькая такая девочка, из бедных дворяночек, богиню Фортуну она у нас изображала и этого принца от моих рук спасать должна была. И роль её такая, что она вся в одной блестящей тюли выходит и с крыльями, а морозы большие, и у неё у бедной ручонки совсем посинели, зашлись, а он её допекает, лезет к ней, и когда мы втроём в апофезе в подпол проваливаемся, за тело её щипет. Мне её очень жаль стало: я его и оттрепал.

– И чем же это кончилось?

– Ничего; в провале свидетелей не было, кроме самой этой феи, а только наши сенатские все взбунтовались и не захотели меня в труппе иметь; а как они первые там представители, то хозяин для их удовольствия меня согнал.

– И куда же вы тогда делись?

– Совсем без крова и без пищи было остался, но эта благородная фея меня питала, но только мне совестно стало, что ей, бедной, самой так трудно достаётся, и я всё думал-думал, как этого положения избавиться? На фиту не захотел ворочаться, да и к тому на ней уже другой бедный человек сидел, мучился, так я взял и пошёл в монастырь.

– От этого только?

– Да ведь что же делать-с? деться было некуда. А тут хорошо.

– Полюбили вы монастырскую жизнь?

– Очень-с; очень полюбил, – здесь покойно, всё равно как в полку, много сходственного, всё тебе готовое: и одет, и обут, и накормлен, и начальство смотрит и повиновения спрашивает.

– А вас это повиновение иногда не тяготит?

– Для чего же-с? что больше повиноваться, то человеку спокойнее жить, а особенно в моём послушании и обижаться нечем: к службам я в церковь не хожу иначе, как разве сам пожелаю, а исправляю свою должность по-привычному, скажут: «запрягай, отец Измаил» (меня теперь Измаилом зовут), – я запрягу; а скажут: «отец Измаил, отпрягай», – я откладываю.

– Позвольте, – говорим, – так это что же такое, выходит, вы и в монастыре остались… при лошадях?

– Постоянно-с в кучерах. В монастыре этого моего звания офицерского не опасаются, потому что я хотя и в малом ещё постриге, а всё же монах и со всеми сравнён.

– А скоро же вы примете старший постриг?

– Я его не приму-с.

– Это почему?

– Так… достойным себя не почитаю.

– Это всё за старые грехи или заблуждения?

– Д-д-а-с. Да и вообще зачем? я своим послушанием очень доволен и живу в спокойствии.

– А вы рассказывали кому-нибудь прежде всю свою историю, которую теперь нам рассказали?

– Как же-с; не раз говорил; да что же, когда справок нет… не верят, так и в монастырь светскую ложь занёс, и здесь из благородных числюсь. Да уже всё равно доживать: стар становлюсь.

История очарованного странника, очевидно, приходила к концу, оставалось полюбопытствовать только об одном: как ему повелось в монастыре.

Глава двадцатая

Так как наш странник доплыл в своём рассказе до последней житейской пристани – до монастыря, к которому он, по глубокой вере его, был от рождения предназначен, и так как ему здесь, казалось, всё столь благоприятствовало, то приходилось думать, что тут Иван Северьянович более уже ни на какие напасти не натыкался; однако же вышло совсем иное. Один из наших сопутников вспомнил, что иноки, по всем о них сказаниям, постоянно очень много страдают от беса, и вопросил:

– А скажите, пожалуйста, бес вас в монастыре не искушал? ведь он, говорят, постоянно монахов искушает?

Иван Северьянович бросил из-под бровей спокойный взгляд на говорящего и отвечал:

– Как же не искушать? Разумеется, если сам Павел-апостол от него не ушёл и в послании пишет, что «ангел сатанин был дан ему в плоть», то мог ли я, грешный и слабый человек, не претерпеть его мучительства.

– Что же вы от него терпели?

– Многое-с.

– В каком же роде?

– Всё разные пакости, а сначала, пока я его не пересилил, были даже и соблазны.

– А вы и его, самого беса, тоже пересилили?

– А то как же иначе-с? Ведь это уже в монастыре такое призвание, но я бы этого, по совести скажу, сам не сумел, а меня тому один совершенный старец научил, потому что он был опытный и мог от всякого искушения пользовать. Как я ему открылся, что мне всё Груша столь живо является, что вот словно ею одною вокруг меня весь воздух дышит, то он сейчас кинул в уме и говорит:

«У Якова-апостола сказано: “Противустаньте дьяволу, и побежит от вас”, и ты, – говорит, – противустань». И тут наставил меня так делать, что ты, – говорит, – как если почувствуешь сердцеразжижение и её вспомнишь, то и разумей, что это, значит, к тебе приступает ангел сатанин, и ты тогда сейчас простирайся противу его на подвиг: перво-наперво стань на колени. Колени у человека, – говорит, – первый инструмент: как на них падёшь, душа сейчас так и порхнёт вверх, а ты тут, в сём возвышении, и бей поклонов земных елико мощно, до изнеможения, и изнуряй себя постом, чтобы заморить, и дьявол как увидит твоё протягновение на подвиг, ни за что этого не стерпит и сейчас отбежит, потому что он опасается, как бы такого человека своими кознями ещё прямее ко Христу не привести, и помыслит: «Лучше его оставить и не искушать, авось-де он скорее забудется». Я стал так делать, и действительно всё прошло.

– Долго же вы себя этак мучили, пока от вас ангел сатаны отступал?

– Долго-с; и всё одним измором его, врага этакого, брал, потому что он другого ничего не боится: вначале я и до тысячи поклонов ударял и дня по четыре ничего не вкушал и воды не пил, а потом он понял, что ему со мною спорить не ровно, и оробел, и слаб стал: чуть увидит, что я горшочек пищи своей за окно выброшу и берусь за чётки, чтобы поклоны считать, он уже понимает, что я не шучу и опять простираюсь на подвиг, и убежит. Ужасно ведь, как он боится, чтобы человека к отраде упования не привести.

– Однако же, положим… он-то… Это так: вы его преодолели, но ведь сколько же и сами вы от него перетерпели?

– Ничего-с; что же такое, я ведь угнетал гнетущего, а себе никакого стеснения не делал.

– И теперь вы уже совсем от него избавились?

– Совершенно-с.

– И он вам вовсе не является?

– В соблазнительном женском образе никогда-с больше не приходит, а если порою ещё иногда покажется где-нибудь в уголке в келье, но уже в самом жалостном виде: визжит, как будто поросёночек издыхает. Я его, негодяя, теперь даже и не мучу, а только раз перекрещу и положу поклон, он и перестанет хрюкать.

– Ну и слава богу, что вы со всем этим так справились.

– Да-с; я соблазны большого беса осилил, но, доложу вам, – хоть это против правила, – а мне мелких бесенят пакости больше этого надокучили.

– А бесенята разве к вам тоже приставали?

– Как же-с; положим, что хотя они по чину и самые ничтожные, но зато постоянно лезут…

– Что же такое они вам делают?

– Да ведь ребятишки, и притом их там, в аду, очень много, а дела им при готовых харчах никакого нет, вот они и просятся на землю поучиться смущать, и балуются, и чем человек хочет быть в своём звании солиднее, тем они ему больше досаждают.

– Что же такое они, например… чем могут досаждать?

– Подставят, например, вам что-нибудь такое или подсунут, а опрокинешь или расшибёшь и кого-нибудь тем смутишь и разгневаешь, а им это первое удовольствие, весело: в ладоши хлопают и бежат к своему старшо2му: дескать, и мы смутили, дай нам теперь за то грошик. Ведь вот из чего бьются… Дети.

– Чем же именно им, например, удавалось вас смутить?

– Да вот, например, у нас такой случай был, что один жид в лесу около монастыря удавился, и стали все послушники говорить, что это Иуда и что он по ночам по обители ходит и вздыхает, и многие были о том свидетели. А я об нём и не сокрушался, потому что думал: разве мало у нас, что ли, жидов осталось; но только раз ночью сплю в конюшне и вдруг слышу, кто-то подошёл и морду в дверь через поперечную перекладину всунул и вздыхает. Я сотворил молитву – нет, всё-таки стоит. Я перекрестил: всё стоит и опять вздохнул. «Ну что, мол, я тебе сделаю: молиться мне за тебя нельзя, потому что ты жид, да хоть бы и не жид, так я благодати не имею за самоубийц молить, а пошёл ты от меня прочь в лес или в пустыню». Положил на него этакое заклятие, он и отошёл, а я опять заснул, но на другую ночь он, мерзавец, опять приходит и опять вздыхает… мешает спать, да и всё тут. Как ни терпел, просто сил нет! Тьфу ты, невежа, думаю, мало ему в лесу или на паперти места, чтобы ещё непременно сюда в конюшню ко мне ломиться? Ну, нечего делать, видно, надо против тебя хорошее средство изобретать: взял и на другой день на двери чистым углём большой крест написал, и как пришла ночь, я и лёг спокойно, думаю себе: уж теперь не придёт, да только что с этим заснул, а он и вот он, опять стоит и опять вздыхает! Тьфу ты, каторжный, ничего с ним не поделаешь! Всю как есть эту ночь он меня этак пугал, а утром, чуть ударили в первый колокол к заутрене, я поскорее вскочил и бегу, чтоб пожаловаться настоятелю, а меня встречает звонарь, брат Диомид, и говорит:

«Чего ты такой пужаный?»

Я говорю:

«Так и так, такое мне во всю ночь было беспокойство, и я иду к настоятелю».

А брат Диомид отвечает:

«Брось, – говорит, – и не ходи, настоятель вчера себе в нос пиявку ставил и теперь пресердитый и ничего тебе в этом деле не поможет, а я тебе, если хочешь, гораздо лучше его могу помогать».

Я говорю: