Двое – лежат у костра. Расседланный мул бродит тихо по сочной лесной поляне. Нет! По горному кряжу в Кастилии… Нет!.. В Ламанче. В Ламанче… Только в Ламанче!
Ночь-ночь; хруп-хруп.
Спят белки, медведи… Тигры и все такое.
А люди не спят.
Отчего?
Вы думаете небось, они не спят потому, что готовятся к конкурсу: решают задачи, изучают классиков – Шолохова и др…
…Кира шла, не глядя по сторонам, и все говорила себе: «Я, кажется, что-то забыла, забыла… Но что же, что?..»
Ей накануне приснилось страшное межпланетное одиночество – великая чернота неба.
«Не нужно мне стратосфер. Я хочу умереть на земле, чтоб меня хоронили под кленом или каким-нибудь старым вязом».
И вот она умерла. И ее хоронят. «Как убивается бедная мать!» – говорит учительница английского.
Нежно-голубой (или розовый) гроб несут мальчики. Сева поддерживает отца. Нет! Лучше пусть отец поддерживает Севу. «Иван Иваныч, – говорит Сева, – я вашу дочь любил, но ни разу ей не сказал «люблю». – «Уж больно вы все учены! Ты что же думал, моя дочь какая-нибудь обыкновенная девочка? Нет. Она от этого умерла».
Кира идет по улице. Она размахивает голубой сумкой.
…Вот и метро. Подумав, Кира заходит в метро.
Спускается вниз. Поднимается вверх. И тот эскалатор, что бежит вниз, видит девушку в белом платье – правой рукой она опирается о перила, левой размахивает красивой голубой сумкой.
Воробьевы горы… Здесь где-то неподалеку дом ее друга – артистки Ржевской.
Ржевской пятьдесят лет. С Кирой они познакомились зимою этого года.
Девочка шла по улице и вдруг заметила женщину в шубке из светлой норки. Женщина задыхалась. Она оперлась рукой о дерево.
– Что с вами?
– Астма.
– А меня зовут Кира, – сказала Кира.
– Если хочешь, девочка, ты можешь меня проводить. Я – актриса… Меня зовут Валентиной Петровной.
Они подружились.
– Запомни, Кира, величайший женский успех – это один-единственный муж. Не два и не три… О д и н… Человек, который сделается твоим родственником; отношения, которые перерастут масштабы обычной влюбленности, – с ее болью и недолговечностью… Тяжко бремя любви – даже если его несет не один, а двое… Но, к сожалению, постоянная, глубокая, истинная привязанность достается женщинам необаятельным, для которых чужое внимание – дар. Брак – терпение-Счастье – когда много-много детей. Ни один, ни два… Недаром же Чарли Чаплин… Ты знаешь историю Чаплина?
– Знаю.
– Ты – молодец! Ты все знаешь… Дети, дети, много детей!.. Чтобы радовались с тобой, волновались во время твоей премьеры. Дети, Кира, – единственная возможная форма бессмертия. И молодости. (Ржевская была бездетна.) Я знаю, ты меня слушаешь и думаешь: мир – велик, я его обуздаю. Верно?
– Нет. Что вы? Где мне его обуздать!
– Кира, ты, должно быть, очень нравишься мальчишкам?
– Никому я не нравлюсь. С мальчиком я еще ни разу даже в кино не была…
– Ну знаешь ли, Кира… Это – немыслимо. Это – глупо.
Ржевская лежала на низкой тахте, почти совершенно раздетая – в лифчике и трусах.
Окна были завешаны шторами из соломы. На шестой этаж рвался дальний говорок улицы. За каждой шторой – Москва…
– Это ты, моя девочка? А я-то думала – ты уехала в лагерь.
– Да что вы! В этом году я окончила школу. Ой, если б вы знали, как я по вас соскучилась!..
…Вечером были гости: артист из Малого, актриса-танцовщица из театра оперы и балета.
Взрослые болтали, актер рассказывал анекдоты.
Скромно, неторопливо, опустив ресницы, отчего ей на щеки ложились тени, Кира сервировала стол, наливала чай.
– А нельзя ли чего-нибудь эдакого?.. Я, знаешь ли, давненько вышел из чайного возраста, – ворчливо сказал актер.
Кира принесла рюмки, достала из шкафа коньяк.
– Девочка, ты не заметила, нет ли в холодильнике чего-нибудь веселого на закуску! – поинтересовалась Ржевская.
– Есть. Сейчас принесу крабов.
Она на самом деле такая славная или это мне кажется от пристрастия? – спросила Ржевская, когда Кира вышла из комнаты. – Иногда я смотрю на нее и мне грустно… Что-то есть грустное в правильной красоте.
– Хороша! Ничего не скажешь, – выпив рюмку и крякнув, с готовностью подтвердил актер.
Включили магнитофон. В комнату ворвалась музыка из «Шербурских зонтиков». И вдруг к горлу девочки подступила тоска. Большая. Огромная. Полетели бумажки по мостовой. Пошел гулять ветер.
И эти двое – они продолжали жить? Нет! – кричало в Кире. Нет, нет!..
Два голоса утешали друг друга. Юные. Рвущие сердце.
«…Значит, я все же люблю его? Но кто же такое «я», которая его любит? Что такое «я»? Ответа не было.
«Пусть, если я люблю, если это значит «люблю», – загорится внизу костер! Сейчас же. Сию минуту!»
И вдруг с балкона напротив полетел фейерверк.
«Если… если он мне скажет «люблю», пусть мальчишка с того балкона зажжет еще одну бенгальскую свечку!»
Кира ждала… Но мальчишка больше не зажигал никаких свечей.
О веселье
Москва была охвачена пожаром экзаменов.
Время от времени у памятника Пушкина собирались подростки и сообщали друг другу темы по сочинению. Дома абитуриентов подкармливали кто как мог: сырыми желтками, сливками, апельсинами.
Родители со связями разворачивались. Некоторые матери (с высшим образованием), плача, рассказывали подругам об интригах и несправедливостях. С другого края земли прибыла свежая партия негров. У миловидных полек, поступавших в Московский университет, было торжественно-задумчивое выражение лиц. Такое лицо покорит любого профессора. Не правда ли? Особенно немолодого.
С Белого моря вернулся Кешка, он томился бездельем, приставал к Кире.
Однажды вечером Кешка вышел во двор и там – эдак, примерно, через полчасика – провалился в тартарары! – Отодвинул крышку от люка и свалился в подвал.
Пенсионеры рассказывали, что первые минуты после падения было тихо. Кешка, видимо, потерял сознание. Потом раздался истошный вопль. Преисподняя источала стоны.
Доктор из неотложки, вызванный Кирой, установил сохранность Кешкиных рук и ног. Кешке забинтовали колени. На этой почве он двое суток безвыходно просидел дома, всячески изводя Киру.
Когда он уснул, Кира в припадке задумчивости схватила ножницы и выстригла ему плешь.
Разразился скандал. Кира сообщила матери, что дня четыре тому назад столкнулась на Трубной площади с гадалкой, цыганкой, и та якобы ей предсказала вот что: если ты не выстрижешь волосы старшему своему брату – худо будет. Как бы не заболел.
Мать вытаращила на Киру глаза и сплюнула. Слушая Кирины враки, она беспомощно взмахивала руками. Кешка нудил: «Погоди-ка, ведьма!.. Ты у меня напла-чешься!»
Вокруг Киры образовалась непривычная пустота. Было весело. Весело и разнообразно…
От нечего делать в сквере, напротив, она познакомилась со студентами-чехами. Один из чехов, пожилой и дородный, принялся дежурить на улице против Кириных окон.
Мария Ивановна, увидев чеха, сказала дочери:
– Женат! По глазам вижу. Не спровадишь – дам телеграмму отцу. (Отец был в Киеве.)
Становилось все веселее и веселее.
…Ночью, перед тем как заснуть, оживала Кирина комната.
Через улицу, напротив их дома, было кино.
Неоновая зеленая надпись над этим кино то вспыхивала, то угасала. Ее отсвет врывался в комнату Киры. Комната превращалась в аквариум. Над аквариумом слышался шепот: «Кирилл!.. Кирюшка».
…Однажды (не вечером – утром) Кира заметила, что небо подернуто тучами. Комната потемнела.
Она выбежала на улицу и пошла в грозу.
Пригород. Ноги Киры тонут в какой-то прелой листве. Кира шла под темными сводами леса, склоняя от ветра голову.
Что-то в лесу стонало так тихо и одиноко: «Я сыч, но я совершенно в этом не виноват».
…У запахов есть язык. Запах свежих трав рассказывал Кире, что жили-были на свете два человека, которые ели когда-то на станции свежую булку.
Кира шла. А земля ей нашептывала про некоего сиамского близнеца с одним туловищем и двумя головами… Ну а может, лучше два туловища и одна голова? Ладно! Пусть будет общая голова.
Все вокруг говорило Кире об одиночестве, о высокой девочке – одной среди полей. О девочке в коричневых тапках и розовом платье. О девочке, чьи мокрые волосы растрепал ветер.
«Экая большущая тишина!»
Кира вскинула голову, поглядела в небо и тихо сказала:
«Ма-ама!»
«Кира! Вытри лицо и обдерни платье, – вздохнула мама, – тебе холодно. А я-то – жду, жду…»
Признание
«Глубокоуважаемая Анастасия Дмитриевна! Когда я ушла от Вас (это было две, три недели тому назад), около Вашего института стояла белая машина. Я ею залюбовалась, и шофер – Вы легко догадаетесь, что это был Георгий Васильевич, – он ехал развозить Вашу почту, – предложил захватить с собой и меня. От него я узнала, что Вы крупнейший специалист мира в области дефектологии и что Вы отказались от должности директора института ради той научной работы, которую считаете делом всей своей жизни.
– Она меня не берет к себе, Георгий Васильевич.
– А ты нажимай, нажимай… Она того… Она, надо сознаться, добрая…
И вот я «жму». Я пишу Вам ночью. Знаете, как это бывает – ночью решаешься думать и делать то, на что не решишься днем. Дела мои следующие:
Вскоре по окончании школы мама меня ударила. Я ее возненавидела, решила воспользоваться аттестатом зрелости, уйти из дома, работать и стать совершенно самостоятельной. Поэтому я и не готовилась в институт. Мне было не до экзаменов. Я ненавидела свою маму, свой дом. Когда я к Вам пришла, до конкурса оставалось всего пять дней. Я понимала, что как следует подготовиться не успею, а дерзнуть – не хотела. Я знаю, что излишне самолюбива, часто ложно самолюбива. Когда я была у Вас и с Вами поговорила, мое желание стало еще сильней. Эта работа захватила бы меня. Она мне по сердцу. Есть много хороших профессий. Но Ваше дело мне нравится! Должна признаться, что я нетерпеливый человек. А работа с такими ребятами, – я это знаю, – требует большого терпения. И вот я прочла в трудах об Ушинском, что он был тоже очень нетерпелив. Уроки вели его ученики. Он подслушивал и, когда кто-нибудь чего-нибудь не понимал, грыз ногти от нетерпения. Это меня успокоило… Хочу Вам сознаться еще в одной, очень тяжелой черте своего характера: это началось примерно с шестого класса. Я чувствовала себя взрослее других ребят, все говорили, что я умная (должно быть, неэтично об этом помнить, но что ж поделать!). Я и сама понимала разницу между собой и своими сверстниками и начала, как бы это выразить? – в общем, я начала «придуриваться» – у нас говорят: «придуряться».