К СИНЕМУ ЛОТОСУ (705–725)
Окольными путями
Тяжелый переход на земли предков семейство Ли завершило в уезде Чанлун округа Мяньчжоу, что в полумиле от современного города Цзянъю в Сычуани. Поселение, где они обосновались, именовалось Цинляньсян. Как понимать это название? Сян — деревня, посад. А вот первые два иероглифа в разных текстах записываются разными омонимами: либо «чистый, честный», либо «синий лотос».
Есть версия, что изначально это был Чистый посад, и в память о детстве Ли Бо захотел именовать себя «Отшельником из Чистого посада» (цинлянь цзюйши), однако подставил другие омонимичные иероглифы и в итоге превратился в «Отшельника Синего Лотоса» (Синий Лотос — образное обозначение глаз Будды, принятое в буддийских текстах). И уже задним числом, в память о великом земляке, поселение поменяло иероглифы в своем названии, став Посадом Синего Лотоса. Поэтому, например, позднее стихотворение Ли Бо «К Синему Лотосу в необозримую высь, / Город оставив, пойду одинокой тропой…»[18] можно воспринимать как сцену медитации в буддийском монастыре, но одновременно и как ностальгическое воспоминание об отчем крае, где он прожил больше двух десятилетий.
В этих местах давно существует народное «Поэтическое общество Синего Лотоса», которое ежегодно в осенний восьмой месяц по лунному календарю проводит «Встречи с Тайбо». Здешние жители не допускают и тени мысли, что Ли Бо родился где-то в иных краях, и местные легенды подтверждают их патриотическую гордость. Так, рассказывают, что мать будущего поэта ходила стирать к ближней речушке, и однажды из воды показался золотой карп, вошел в ее чрево, после чего она понесла. Тут возможна связь с высказанным еще в танское время предположением, что Боцинь, имя сына Ли Бо — эвфемизм слова «карп», которое произносится ли, так же как и родовой знак поэта, но записывается другим иероглифом (подробнее об этом см. в главе «Хмельное пустынничество»).
Примечательный результат дало традиционное испытание малыша на празднестве по случаю достижения им первого серьезного жизненного рубежа. Когда мальчику исполнился год, по обычаю, перед ним разложили разного рода предметы, чтобы определить его пристрастия. Ребенок отверг съестное, отвернулся от игрушек — и пополз к «Канону поэзии»[19].
Семья Ли имела кое-какие сбережения и не считалась бедной, но социальный статус ее был низок — пришлые люди с темным прошлым. То ли по этой причине, то ли вообще из-за нехватки школ в этой глуши, а возможно, из-за конфуцианских акцентов в школах, тогда как отец поэта по душевному настрою тяготел к отшельничеству даоского типа, но азы начального обучения Ли Бо получил дома под руководством отца.
Общепринятую конфуцианскую программу, которая была обязательна на служилой стезе, отец перемежал милыми сердцу даоскими текстами. Надо, однако, заметить, что как раз в танское время даоское учение вышло из тени конфуцианства и, пользуясь покровительством царского дома, ведшего свою генеалогию от Лао-цзы, распространилось по стране. Законы того времени предписывали оказывать особое почтение даоским монахам и даже освобождали их от наказания за не особо тяжкие преступления. Две сестры императора Сюаньцзуна, Цзиньсянь и Юйчжэнь, стали даоскими монахинями.
Ли Кэ знакомил сына с примечательностями Шу и Поднебесной, привязанными к старине. Конечно, не все четыре знаменитых сооружения танского времени (Юэцзянская башня, Башня Желтого журавля, Юэянская башня, Палаты князя Тэн), расположенные в разных местах страны, были доступны для малыша. Но и неподалеку от дома, в округе Мяньчжоу, находилась одна из исторических построек. Старательно обучавший талантливого сына отец не мог не показать ему местной реликвии. И чуть позже поэт отразил это в стихотворении «Поднимаюсь на башню», соединив свои впечатления с услышанным семейным преданием о «звезде Тайбо», пославшей луч матери поэта в канун родов: в стихотворении он, поднявшись на башню, дотронулся до звезды. В другом стихотворении Ли Бо вспоминал о горе Пурпурных облаков с огромными многоохватными деревьями, казалось, росшими из самой Древности. Даоский монастырь прислонился к крутым скалам глубокого красного цвета, словно на них застыли пурпурные облака. Отец, конечно, свозил сына и к знаменитому Чертогу меча — остро отточенным горным пикам на границе Шу, сжимающим узкий проход между ними, словно защищая отчий край от вражеских нашествий. Впоследствии эти воспоминания, возможно, воплотились в знаменитом стихотворении «Трудны дороги в Шу».
Сообразительный мальчик уже в пятилетием возрасте (на три года раньше среднего ребенка) постиг, как он сам позже обозначил, «шесть азов»: одни предполагают, что это начальные познания в зодиакальном летосчислении, солнечном и лунном календарях, счете времени; другие видят в этом даос-кие трактаты, возможно, адаптированные для начального обучения. Собственно, в те времена «маленьким» ребенок считался лишь до четырех лет (шестнадцать лет считались уже «средним возрастом», двадцать один — «призывным», а шестьдесят — «старым»). К семи годам малыш знал конфуцианские каноны — Пятикнижие, «Луньюй», к десяти — «Шицзин» и «Шуцзин», но самого его (отцовские гены?) больше тянуло к даоской мудрости — «Лао-цзы», «Чжуан-цзы», «Шань хай цзин». К десяти годам он познакомился со «ста школами», то есть получил представление об основных направлениях мысли, пришедшей из древних времен.
В десять лет, как позже вспоминал племянник поэта, живший в Аньлу, Ли Бо познакомился с «Одой о Цзысюе» Сыма Сянжу, которую прочитал ему отец. Таинственные «семь водоемов» разбудили восприимчивую психику мальчика, и, возможно, в какой-то мере это сублимировалось в его первом семейном поселении в Аньлу, где предание локализовало эти мифологические «водоемы». Вечерами он смотрел в небо, усыпанное мерцающими звездами, и в движении причудливых облаков ему угадывались знакомые по преданиям святые. Через почти полвека он, быть может, вспомнил то детское небо, когда описал свою одержимую устремленность в инобытие:
Искателей сурика, нас ожидает ночлег
На утлом челне среди лотоса листьев зеленых.
Распахнуто небо полночное, и человек
В сверкании звездных потоков стоит, ослепленный.
На столе в его комнате стояли «четыре драгоценности» — письменные принадлежности ученого и литератора: кисть, тушь, бумага и тушечница, но на стене висели боевой лук и меч. Эти атрибуты сопровождали Ли Бо в течение всей его жизни.
Азы «танца с мечом» — искусства владения боевым оружием — он начал постигать в пятнадцать лет. Рыцарство достаточно долго тянуло к себе юношу, романтически настроенного, способного четко отграничивать добро от зла и дерзкими и решительными поступками защищать слабое добро от грубого и агрессивного зла. Импульсивность и неуемность были его яркими чертами в такой мере, что увидевший его уже в зрелые годы юный поэт Вэй Вань, долго добивавшийся встречи с кумиром, ошарашенно описал свое первое впечатление: «С горящими глазами он походил на голодного тигра».
В юности рыцарство влекло его еще и своей эстетической стороной. В танский период оно ушло от наружного аскетизма, строгости, подчеркнутой рациональности древности, когда рыцари неузнанными растворялись в простонародной толпе. Танские рыцари (ся) были модниками, они жаждали быть замеченными, одевались ярко и броско, собирались группами, окруженные приятелями, и посещали кабачки и веселые дома или устраивали потешные поединки, а порой и настоящие кровавые побоища. Семья Ли Бо имела достаток, так что юный рыцарь, статный и красивый, внешним видом вполне вписывался в эту среду.
Но только внешне. Внутренне эта бездуховная прослойка молодых шалопаев не могла увлечь его, хотя на его участие в кровопролитных схватках сдержанно намекал уже Вэй Вань, а современные исследователи откровенно пишут, что, «проникаясь рыцарским духом древности, Ли Бо в юности убил немалое количество людей» [Сяо Гуйтянь-2002. С. 119]. Основным занятием танского рыцарства, в основном малограмотных отпрысков знатных семей, были пьяные развлечения с женщинами из веселых кварталов, азартные игры, петушиные бои и драки. Правда, иногда некоторые из них становились со временем доблестными полководцами. Так, жизнеописание танского военачальника Ли Цзи повествует: «В 12–13 лет он воровал, убивал прохожих; в 14–15 совершал тяжкие преступления… в 17–18 превратился в закоренелого преступника… а в 20 стал крупным генералом Поднебесной и возглавлял войска, которые убивали, спасая людей». Эта прослойка влекла к себе литераторов своим наружным романтическим флером, и они воспевали азарт, отвагу, мужество рыцарей.
Ли Бо так и не стал профессионалом, хотя его тренировали известные мастера боевых искусств, но в целом уровень боевой подготовки не поднялся у него до особо значительных высот, и в хрониках сохранились записи как его побед (защита вышивальщиц парчи в Чэнду, с которыми решили позабавиться молодые бездельники), так и неудачных поединков (пленение в стычке с надменными императорскими гвардейцами у северных ворот Чанъаня). Знаменитый в прошлом генерал Пэй Минь убедил Ли Бо «идти широкой дорогой, а не узкой тропкой… Небо даровало тебе талант громоподобной кисти, и нельзя отказываться от поэзии ради оружия».
Рыцарем он остался в своем жизненном кредо — бескомпромиссной борьбе за справедливость, — а также в своих стихах: нет в китайской поэзии другого поэта, столь обильно, красочно и многогранно изобразившего рыцарство как специфическую социальную страту. Собирательный образ рыцаря в произведениях Ли Бо — идеал, перед которым он преклонялся: неустрашимый защитник отечества и обездоленных.
Рыцарство можно рассматривать как вариант «тропы служения», на которую в течение всей жизни не раз пытался встать Ли Бо, и всякий раз не слишком удачно. Но оно могло оттолкнуть его тем, что истинный рыцарь, подчиненный лишь своим внутренним импульсам разграничения добра и зла, должен был оставаться фигурой независимой, не вписанной в государственную структуру с ее ненарушаемой иерархичностью. А Ли Бо всю жизнь в эту иерархию стремился, причем на самые верхние ступени, закрепиться на которых ему мешала, как говорят китайцы, «кость в спине», не позволявшая подобострастно кланяться.
Существует спорная версия, что перед тем, как уйти в горы для отшельнического самопознания, Ли Бо недолго послужил мелким чиновником в уезде (типа нынешнего курьера — за пределами танской табели о рангах, состоявшей из «30 ступеней девяти категорий»). Близ монастыря в Куанских горах в сунские времена (1068 год) была водружена стела с надписью: «Ученый академик Ли Бо по прозванию Тайбо недолго служил в уезде мелким чиновником, а затем пришел сюда, в горы, где десять лет учился». Сейчас стела хранится в мемориале Ли Бо в Цзянъю. В другом тексте должность разъяснена как «писарь по особым делам».
Это упоминание работы в уездном присутствии вызывает у исследователей большие сомнения. Во-первых, из-за возраста (четырнадцать лет); во-вторых, из-за имущественного состояния семьи (она не была настолько бедной, чтобы возникла необходимость посылать юного сына работать), но главное — из-за того, что по танскому законодательству человек, ранее работавший мелким чиновником на уездном и окружном уровнях, не имел права претендовать на участие в экзаменах на степень цзиньши, а уж тем более цзюйжэнь, а значит, и на занятие достаточно высокой должности.
К тому же в иерархичном танском обществе вряд ли важный сановник станет оказывать протекцию мелкому чиновнику. И уж, конечно, попавшего в тюрьму со страшным клеймом «государственного преступника» Ли Бо никто не стал бы вызволять, ставя под угрозу собственную карьеру. Так что вряд ли отец Ли Бо, столь фундаментально обучавший его дома, нашедший ему достойное место для продолжения учебы и известного учителя, мог допустить такую промашку.
Когда случилось наводнение и люди стали приходить в уездный ямэнь[20] за помощью, начальник уезда приказал разгонять собравшихся, дабы не причиняли беспокойства. А на следующий день в бурных волнах Ли Бо увидел труп женщины. Потеряв всю семью, накануне она рвалась в ямэнь, взывая о помощи, и, не встретив отклика у черствых чиновников, в отчаянии бросилась в реку. Вскипев в благородном гневе, Ли Бо написал и прочитал во всеуслышание стихотворение: «Черные волосы рассыпались по волнам, / Красное лицо исчезает в набегающей воде. / Что же такое встретилось ей в ямэне? / Конечно, злая, как осень, борода». — «Что за бред! — возопил уездный начальник. — Вон отсюда!» И на этом чиновная карьера слишком горячего и откровенного юноши завершилась.
Ли Бо был жаден до знаний. Как-то он прослышал, что в соседнем уезде есть дом с обширным собранием книг, и отправился туда, с раннего утра до позднего вечера поглощая книгу за книгой. Место было шумное, галдел народ, ржали кони, скрипели телеги, и как он ни старался «добыть тишину среди шума и гама», это плохо удавалось. И тогда, прихватив очередную пачку книг, он ранним утром ушел в горы, поднялся на высокий пик и погрузился в чтение. Это оказалось весьма плодотворным. Когда стали накрапывать дожди, Ли Бо нанял двух парней, соорудивших ему соломенную хижину, где он и перечитал всю местную библиотеку.
Через много лет сельчане назвали этот пик «скалой Тайбо» и построили у подножия «кабинет Тайбо», куда по праздникам приходят люди вспоминать великого земляка. А в Куанских горах есть пик, где пологий камень напоминает стол. Вечерами склоны зажигаются таинственным заревом, словно вспыхивает небесный светильник, и окрестные крестьяне до сих пор говорят, что это Ли Тайбо зажег лампу, чтобы всю ночь читать книги. Именно туда, утверждает предание, Ли Бо приходил заниматься. Ду Фу, во время мятежа Ань Лушаня скрывшийся в Шу от бурных событий в Поднебесной, утверждал: «Седой Ли Бо еще вернется в Куанские горы, где он учился». Местные жители соорудили там кумирню с фигурой поэта в халате чиновника и парными надписями по краям. К сожалению, в годы «культурной революции» реликвии были уничтожены, а еще раньше сильно прорежен прекрасный лес Куанских склонов — в 1950-е годы древесина потребовалась для «малых доменных печей».
На следующий год Ли Бо, крепкому, высокому, чуть не в семь чи ростом[21] парню, исполнилось пятнадцать лет, а в танское время этот возраст считался уже средним и позволял, оторвавшись от дома, уединяться в отшельничестве или отправляться в длительные путешествия, познавая мир. Этим он и воспользовался, на последующие десять лет погрузившись в монастырские обители в глухих горах, а затем и вовсе покинув отчий край Шу. Так же в свое время поступил и его будущий друг, поэт Ду Фу.
Суть отшельничества (китайское слово иньцзюй буквально означает «жизнь в уединении») — не в разрыве с человеческим миром. Уединение тут выступает лишь средством, облегчающим чистое познание «духа древности», «возврат к себе», обретение душой нетленных, не тронутых временем изначальных ценностей, «взращивание мудрости», как сам Ли Бо позже формулировал в «Ответном послании шаофу Мэну из Шоушань», — с тем чтобы внести их в мир, очистить мир, улучшить его.
В завершающем выводе этого ритмизованного «Послания» сформулировано цивилизационное кредо Ли Бо, обретенное как результат постижения изначального Дао, — поставить свой литературный талант и боевой напор на службу «просветления», то есть очищения человечества, ушедшего от истинной, природной, изначальной культуры «совершенномудрых», свободной от напластований приземленного «служения». Отшельничество рассматривалось как рубеж между слиянием либо с социумом, либо с вечностью, что выражалось в терминах «выйти из гор» или «вернуться в горы», и отнюдь не существовало как цельный и непрерываемый период земного бытия: на протяжении жизни человек мог не однажды уйти в горы на месяцы или годы, а затем вновь на какой-то срок «заплести власы», то есть пойти на государеву службу.
Ли Бо не раз уединялся в горах на более или менее длительные сроки — помимо юношеских Куанских гор наиболее известны Лушань и Цулай. Важно отметить, что даоское отшельничество проходило в глуши гармоничной природной изначальности, среди гор, этих чудных каналов, связующих Землю и Небо, с их тайными гротами, имевшими выход в занебесное пространство инобытия, вдали от цивилизационных наслоений, и именно это легло в фундамент поэтического мироощущения Ли Бо. Отшельничество было процессом естественным, как дыхание. Более того, между отшельническим углублением в Дао и общением с бессмертными святыми для него не существовало отчетливой границы.
В чистоте нетронутой природы Ли Бо познавал сокрытое в себе, сливался с природой, и природа принимала его как своего неотделимого сочлена. Живя какой-то период в горах, даос-отшельник не просто проводил время, даже не только «учился» (то есть погружался в трактаты), а духовно вписывался в природную ауру этих гор и через них — в небесное пространство, навеки впечатывался в космическую матрицу. «Горы не бывают большими или малыми, — писал Гэ Хун в „Баопуцзы“, — но в больших горах живут большие духи, в малых — малые». Ли Бо в одном из произведений почти дословно повторил его, хотя элемент различия он, вслед за Чжуан-цзы, все же поддерживал — не по высоте горы, а по ее массе.
В одном из преданий рассказывается, как начальник округа Мяньчжоу заехал в Куанские горы и увидел, что Ли Бо особым свистом созывает стаи птиц, которые смело летели к нему, признавая за своего. Начальник решил обратить этот природный дар во благо собственной карьере — он пригласил Ли Бо в Чанъань, дабы поразить императора. Наивный мальчик поехал, но птицы умысел распознали. Чудесная сказка, но она не вписывается в научное утверждение о том, что до 730-х годов поэт не приезжал в столицу.
Он был упорен и трудолюбив. Об этом ходят легенды. В одной из них рассказывается об уроке, преподанном будущему поэту женщиной, которую он как-то весной встретил в лесу около ручья. Она методично терла о большой камень металлический стержень. «Что вы тут делаете, матушка?» — поинтересовался Ли Бо. «Мне нужно выточить из этого стержня иглу, а то зимой ребятишки замерзнут, у них одежонка рваная». Зимой Ли Бо снова нашел эту женщину — она доточила стержень и зашила детскую одежду. Он запомнил этот урок на всю жизнь и уже знаменитым поэтом, отыскав женщину, почтительно обратился к ней, назвав «учителем». А ручей впоследствии назвали Мочжэньси (Точильный ручей).
С пятнадцати лет Ли Бо уже серьезно пристрастился к кисти литератора.
За год до этого, рассказывают, гнал он как-то буйвола мимо дома начальника уезда, и это весьма не понравилось капризной начальственной супруге, однако на ее гневные крики не по годам развитый и не слишком скованный традиционной ритуальностью и иерархичностью мальчик сымпровизировал весьма игривый ответ: «Чей это нежный лик, ко мне склоненный? / Чей голосок летит издалека?/ Уж не Ткачиха[22] ль слезла с небосклона, / Увидев буйвола и пастуха?»
Согласно официальным биографиям, начал он с ритмического эссе «В подражание „Оде о ненависти“» поэта V века Цзян Яня: «Взойду поутру на Тайшань, вдали увижу Гаоли[23], шумит могильная сосна, и груды сохлых трав лежат…» Это была искусная имитация произведений из ставшего к тому времени классическим литературного сборника «Вэнь сюань», уже по отзывам современников поэта не хуже стихов самого Сыма Сянжу. Всего за десять лет горного отшельничества в монастырях он написал около сотни поэтических и прозаических произведений, из которых сохранилась лишь малая часть. И отец понял, что пора самодеятельных занятий прошла, — талантливому сыну нужен настоящий учитель, а не простой монах.
Стоит заметить, что учение отнюдь не считалось в обществе самоцелью, а рассматривалось как подготовка к вхождению в разветвленную систему чиновничьего служения. Существовавшая до времен Конфуция система наследования чиновных должностей показалась враждующим между собой китайским царствам опасной и уже при династии Хань (рубеж нашей эры) была заменена на систему протектората. В IV–V веках чиновничью иерархию упорядочили в девять классификационных категорий, а в VI веке начала вводиться система кэцзюй («восхождение по категориям») — охватившая всю страну многоступенчатая система экзаменов, по результатам которых отбирались кандидаты на занятие чиновных должностей на всех уровнях; к танскому времени она превратилась в весьма развитую структуру.
Вариант экзаменов был сразу отвергнут гордым и самоуверенным юношей, ибо он предусматривал незначительное число победителей, выдвигавшихся из толпы претендентов-неудачников; к тому же, даже при благоприятном стечении обстоятельств, это было медленное, ступенчатое продвижение вверх от одного экзаменационного уровня к другому, причем успех определялся не только и даже не столько самими экзаменами, сколько побочными элементами — протекцией на разных уровнях чиновной номенклатуры. Кроме того, в этом варианте крылся опасный подводный камень. В танское время существовали три категории людей, которых не допускали к участию в императорских экзаменах системы кэцзюй: 1) те, кто когда-либо нарушал законы Танской империи; 2) дети рабочих и купцов; 3) уездные мелкие чиновники. Ссыльный предок поэта не был официально амнистирован, бежал из места ссылки в Тюркский каганат, и уже оттуда семья тайно перебралась в Шу. Все это могло открыться и грозило неприятностями. Наконец, познавая не только «путь Дао», но и «путь Будды», Ли Бо знал, что китайский буддизм утверждает возможность достижения «природы Будды» путем мгновенного прозрения (Ли Бо был современником Хуэйнэна, шестого патриарха буддийской школы Чань, сформулировавшего концепцию «внезапного просветления»).
Практиковался и другой вариант как отголосок практики предшествовавших веков. Сегодня это именуется «через заднюю дверь» (и аналогично в современном китайском языке), а в те времена называлось «через гору Чжуннань»: на склонах этой горы в окрестностях Чанъаня жило много даосов, среди которых были фигуры значительные, обладавшие большим весом в придворных кругах (например, ставшая даоской монахиней принцесса Юйчжэнь).
Это выражение родилось после истории с известным поэтом Чэнь Цзыаном (кстати, земляком Ли Бо). В детстве и ранней юности он не прочитал ни одного трактата, предпочитая им забавы и азартные игры, но в семнадцать лет случайно забрел в школу, после чего взялся за учебу, стал писать стихи в стиле Сыма Сянжу, однако на экзаменах его постигла неудача. Тогда он поселился в скиту на склоне Чжуннань, где получил весомые рекомендации и был призван ко двору. Впоследствии знаменитый даос Сыма Чэнчжэнь назвал эту гору «путем к службе».
Сам император Сюаньцзун любил отшельнические склоны гор близ Восточной и Западной столиц и какое-то время непременно проводил там. Их так и прозвали горами «продвижения отшельников». Важно заметить, что этот путь вовсе не был неким «обходным путем», а вливался в структуру ежегодных официальных императорских аудиенций для еще не обретших известности молодых талантов, которые специально подбирались высокими чиновниками по всей стране. Эта система также имела свое наименование — чжицзюй («восхождение методом отбора»).
Импульсивного Ли Бо этот вариант привлекал своей стремительностью, возможностью обойти томительную многоступенчатость экзаменационной системы и «впрыгнуть» сразу в столицу, стать не просто советником, а мудрым наставником императора — именно об этом он мечтал с юности. Не случайно одические произведения дворцовой тематики «Великая охота» и «Зал Просветления» оказались первыми в творчестве юного поэта. Куда бы ни попал в своих странствиях Ли Бо, он прежде всего искал связей для продвижения наверх, рекомендательных писем и в ритмизованных обращениях к начальствующим чиновникам безудержно льстил им, всегда цитировал благоприятные отзывы известных номенклатурных фигур о своих произведениях. Так, Ханю, помощнику губернатора Цзинчжоу, он писал, обращаясь к нему в почтительном третьем лице: «Толпа мне не нужна, а только лишь цзинчжоуский Хань… высоконравствен он, как Чжоу-гун[24], и в Поднебесной все блестящие мужи к нему стремятся, приблизишься к нему — как будто сквозь Драконовы врата пройдешь[25]». «С орлиной статью и тигриным взором» предстает в письме Пэй, помощник губернатора Аньчжоу. Это не звучало самоуничижением — такова была традиция просительных посланий, и Ли Бо не мог ее игнорировать. Он сам замечал: «Забудь о блеске, скрой свое сиянье пред властию могучей», хотя, правда, в другом месте бросал гордо: «Ни перед кем не склоняюсь».
В своих стихах Ли Бо нередко с восхищением поминал тех, кто взошел к вершинам служения именно таким способом, — например, Фан Гуань и Люй Сян, которые в период правления императрицы У Цзэтянь десять лет отшельничали на горе Чжуннань, на выходя из скита. Написанный ими даоский трактат «Фэнчаньшу» был представлен главному советнику императора Чжан Шо, известному покровителю непризнанных дарований, и тот рекомендовал упорных даосов на государеву службу.
Первый наставник
И уж такая юноше выпала счастливая случайность, что в это самое время объявился в тех местах незнакомец лет сорока, статный, высокий, с острым, пронзительным взглядом. Оказался незнакомец весьма известной в Шу личностью — мэтр Чжао Жуй по прозванию Тайбинь, то есть Высокий гость, владевший и литературным, и боевым искусствами[26]. Несколько лет назад он пришел сначала в Западную столицу (Чанъань), затем в Восточную (Лоян), но, не влекомый сладостью карьеры и славы, отказался от тягот службы (на протяжении почти трех десятилетий, с 713 по 741 год, Сюаньцзун неоднократно и безрезультатно приглашал его ко двору), предпочтя отшельническое уединение в пещере в скалистых горах Чанпин под городом Саньтай неподалеку от Мяньяна[27]. Погрузившись в книги, он написал три выдающихся сочинения, наиболее заметным из которых был этико-философский трактат «Канон достоинств и недостатков», провозглашавший интуитивистский путь постижения Дао и методы утопического умиротворения народа в спокойствии и благоденствии (создан около 716 года). Таких, как он, игнорировавших государев призыв и удалявшихся от блистательного столичного двора, почтительно прозывали чжэнцзюнь, что понималось как «благородный муж, призванный на государеву службу, но отказавшийся от нее».
Чжао Жуй был апологетом так называемой «горизонтально-вертикальной школы», возникшей в смутные времена Борющихся царств как учение о формах объединения разрозненных территорий. Оно было разработано вначале учеными сановниками, а затем опустилось в оппозиционные слои и во все времена имело достаточное количество адептов из среды китайских интеллектуалов, которые либо демонстративно удалялись от царствующих домов (Лу Лянь), либо даже пытались насильственно изменить ход истории, как Цзин Кэ, покушавшийся на императора Цинь Шихуана. Такие «оппозиционеры», недовольные современной им властью, в трактатах разрабатывали собственные методы государственного управления, отличные от господствующих[28].
Ли Бо не подпал полностью под влияние наставника, но протестные идеи, несомненно, пустили корни в его менталитет, что отметил уже танский биограф поэта Лю Цюаньбо в надписи на мемориальной стеле. Одним из уважаемых для поэта исторических личностей был Лу Лянь, частый персонаж его стихотворений с весьма высокой оценкой («Лу Лянь был всем известный книгочей, / В былое время живший в царстве Ци. / Так перл луны, восстав со дна морей, / На землю изливает свет в ночи. /… / Как он, я суете мирской не рад, / Отброшу прочь чиновничий наряд»). Лу Лянь упоминается в девятнадцати стихотворениях поэта. С пиететом относился он и к несостоявшемуся убийце Цинь Шихуана: «Когда Цзин Кэ покинул этот мир, / Мужей достойных в мире не осталось» («Другу»).
Учитель и ученик произвели друг на друга благоприятное впечатление. Чжао Жуй увидел стройного юношу с ликом осенней луны, звездным блеском в очах и духом несгибаемости, выплескивающимся из-под бровей. Глаза юноши загорелись, когда гость рассказывал отцу и сыну о недавнем посещении императорской столицы. Ночью Ли Бо долго не мог заснуть, зажег свечу и единым порывом выплеснул звучно-торжественное эссе «Великая охота»: «Огромный, словно лебедь, колокол запел небесным гудом, и государь в распахнутых одеждах из Фениксовых врат неудержимо вылетает…» «У Вас незаурядный сын», — сказал Чжао Жуй отцу, прочитав оду. А позже, «потанцевав с мечом» в саду и увидев, как юноша «слышит звук впереди, а наносит удар сзади, показывает выпад слева, а бьет справа», подытожил: «Это Дракон, Феникс, Тысячеверстый скакун, он могуч, как Великая Птица Пэн»[29]. Полный радости Ли Кэ трижды преклонил колена, совершил девять земных поклонов перед изображением Конфуция и вручил сына новому учителю.
Могучая фигура мыслителя Чжао Жуя не стала проходной на жизненном пути поэта. Именно его влияние оказалось определяющим в становлении мировоззрения Ли Бо на раннем этапе, когда он жадно впитывал поступающие из внешнего мира интеллектуальные и чувственные импульсы. Чжао Жуй стал не только наставником, но и другом Ли Бо. Когда в 726 году, уже покинув Шу, Ли Бо тяжело заболел в пути, именно Чжао Жую послал он свой поэтический монолог, раскрывающий растерянность молодого поэта перед огромным, враждебным и, как оказалось, чуждым ему миром:
Я занесен сюда попутным ветром,
Как тучка сирая, как гость чужой.
Успех на службе мне еще неведом,
А время бег не прерывает свой.
Благие помыслы мои увяли,
Недуг телесный сокращает дни.
Мой вещий цинь[30] в сундук, как рухлядь, свален,
Мой острый меч свисает со стены.
Как чуский узник, как Чжуан-вельможа[31],
Пою родные песни в трудный час.
Вернуться странник в дальний дом не может,
Крутые горы разделяют нас.
Проснусь — и вспоминаю Сянжу с цинем,
Засну — и вижу дом, где жил Цзыюнь.
Не тянет к странствиям меня отныне,
Настала осень, я уже не юн.
Покой сосновых рощ тревожит ветер,
Лакуны трав вдруг открывает он.
Давно я друга старого не видел,
Так кто теперь войдет в мой темный сон?
Лети с письмом на запад гусь[32] высоко —
Не беспокойтесь обо мне, далеком.
Главное, на что следует обратить внимание, — это соединение в Учителе даоской безмятежной отстраненности с конфуцианским настойчивым желанием усовершенствовать мир. Те классические деятельные героические фигуры древности, которые постоянно возникали в поэтическом пространстве Ли Бо (Цюй Юань, Лу Лянь, Чжугэ Лян, Се Ань и др.), перешли туда из «Канона» Чжао Жуя, который, при всех своих даоско-отшельнических настроениях, был ориентирован в первую очередь на государственнические идеи Конфуция, соединяя их с уходом к Изначальной Естественности Лао-цзы и корректируя оппозиционными течениями. Определяя «Путь Властителя» как основной путь развития общества, «Канон» утверждал, что нельзя следовать «принципам», не учитывая конкретного времени и ситуации, и от чуткости к знакам времени зависит «умиротворение» или «хаос» в стране. Действия политика должны меняться вслед за переменами времени. Эту гибкость ментальности, отсутствие жесткой ортодоксии воспринял у своего учителя Ли Бо.
Великое Просветление
Вместе с наставником Ли Бо по утопающей в лесной зелени тропе ушел на год к нему в Цзычжоу (современный город Саньтай), после чего вернулся в Куанские горы, где среди сосен, бамбуков и тунговых деревьев на склоне Дайтяньшань притаился монастырь Дамин (Великое Просветление), руины которого сохранились до наших дней.
Часть задней стенки, выложенная из кирпичей танского времени, настолько прочна, что я прогуливался по ней без страха, почтительной мыслью переносясь в восьмой век. Несколько ступеней лестницы у задней стены помнят легкий шаг юного поэта. А некоторые кирпичи и круглые обтесанные черные камни от основания колонн монастыря сегодняшние крестьяне приспособили рядом с Даминсы, обителью Вечности, для крохотного алтаря Желтому Владыке Хуан-ди, моля его о покровительстве. По соседству они строят сельский храм трех религий, где буддообразный Лао-цзы сидит в позе лотоса на черном буйволе, а Конфуций с черной бородкой интеллигента 1920-х годов сжимает в руках как опознавательный знак свое «Великое учение», не обращая внимания на поднесенную ему полуторалитровую бутылку пепси-колы.
Очертания горы напоминают корзину, откуда и возникло название Дакуан (Большая корзина), но монастырским интеллектуалам это показалось грубым, и они поставили омоним куан с иным значением — «исправляющий, преобразующий». В сунскую эпоху название гор вновь подкорректировали — в Даканшань (горы Великого процветания).
В спокойных Куаншаньских горах, чья тишина нарушалась лишь прилетающими из соседнего буддийского монастыря утренним и полдневным ударами пятисотлетнего гонга с надписями на санскрите или большой деревянной рыбины, висевшей под стропилами, да шелестом бамбуков в вечерних порывах ветра, было хорошо заниматься. Весной тунговые деревья покрывались желтыми цветами. Утро начинали с упражнений с мечом, что очень нравилось Ли Бо, и постепенно он начал проникаться «духом странствующего рыцаря». Днем изучал каноны, вечер посвящал литературным занятиям.
…Он сел у окна, и взгляд юноши, бродивший по ближнему склону, постепенно превращался во взгляд поэта, пронзивший Куанскую гору и улетевший далеко на восток. Опустились сумерки, выпали росы, загорелись огоньки светлячков. «Такие крохотные, — подумал юноша, — а неодолимые. И дождь их не погасит, и ветер не сдувает, наоборот, они светятся еще ярче. Может, взлети я в небо, стал бы звездочкой рядом с луной». Над вершиной Сяокуаншань (Малой Куанской горы) выдвинулся острый кончик светлого месяца. Поэт видит не глазами, а сердцем, и этот месяц не привязан для него к горе, а скорее к востоку — в той стороне, за горой, есть и крупные озера, и, самое главное, Восточное море, в котором мифология (для тогдашнего китайца — сугубая реальность) разместила пять «островов бессмертных», самым известным из которых была легендарная гора Пэнлай.
Именно там, над островом бессмертных, восходит «юный месяц» начинающего поэта: уже в первом своем стихотворении он поэтическим взором видит этот остров, где святые — его духовные собратья — с нетерпением ждут его (так он писал позже) после завершения земной миссии. Юный Ли Бо с первой же своей поэтической строки заглянул в вечность — «вечность» в положительном ключе, «вечность», в которой он сам существует в отличие от современного ее понимания как чего-то, что отделено от «Я», существует вне «Я», за пределами «Я».
Не названный прямо, но очевидный восток в первом стихотворении Ли Бо «Юный месяц» явно не случаен — в предпоследней строке он откровенно противопоставлен западу («Царский сад» в оригинале — «Западный сад», созданный древним императором для увеселений друзей-литераторов) как земной реалии, и этический контраст тут достаточно четок: святости небесного «востока» противостоит гибельность и разрушительность земного «запада».
Таким образом, уже в первом стихотворении намечена ведущая антитеза всего будущего творчества Ли Бо.
Но отчего его первый поэтический опыт начинается с вечернего пейзажа? Пусть даже это случайность, но запрограммированная. Возможны два объяснения. Во-первых, есть цивилизации, у которых начало дня приходится не на полночь, а на вечер; во-вторых, это стихотворение может быть лишь первой записью, но не внутренним началом, случившимся намного раньше, но не зафиксированным в привычной нам письменной форме. Кроме того, надо заметить, что через все поэтическое творчество Ли Бо проходит явное предпочтение ночи дню.
А воспринимал ли он вообще время как линейный физический процесс? Если для поэта в одном ряду стоят вечер с юным месяцем над далеким, не видным физическому взгляду, Восточным морем и скорбь по убитым в тот момент, когда в обозримом пространстве не шло никаких заметных войн, то соединены они не линейным временем, а явным отсутствием такового, замененного всеобщей чувствительностью к эмоциональной и этической логической связи.
У гениев в рамках их призвания случайностей не бывает — все они диктуются надличностной программой. И потому стихотворение, обозначенное как первое, несомненно должно быть программным и поставлено в символический ряд, пусть даже оно еще слабо, незрело и даже не всеми комментаторами вводится в основной корпус поэзии Ли Бо, отодвигаясь в сомнительные приложения:
Юный месяц встал над морем
В сумеречный час росы.
Когтем ветер тучи роет,
И блестит песок косы.
Ах, к чему тут струны эти,
Когда сын ушел в поход?
Царский сад покинем — ветер
К сыну пусть стихи несет.
Ретроспективно мы знаем роль образа луны в творчестве Ли Бо. Ночное светило прямо упоминается в 382 его стихотворениях (38 процентов всего сохранившегося наследия), а если добавить к этому еще и косвенные, метонимические упоминания, то наберется 499 — больше половины всего доставшегося нам поэтического богатства Ли Бо (Изучение-2002. С. 308). И это явно не только его частные поэтические пристрастия, не только конкретное воплощение его тяготения к небу, к небесному, но еще и семейная традиция — не случайно «луна» (юэ) уже присутствует в имени его младшей сестры Юэюань, которая и в предания вошла тоже в связи с луной — легенда поселила ее в лунном тереме среди облаков. Луна на протяжении всей жизни поэта была не только его другом, наперсницей, но и неким alter ego, самовоплощением — его называли земной «душой луны».
И вот свой поэтический ряд Ли Бо начинает с луны. Но не просто луны, а чу юэ — «начальной» (то есть молодой, юной; именно потому тут уместен перевод «месяц», тем более что в русском языке это слово мужского рода, и это особо подчеркивает, что поэт отождествляет самого себя с образом «юного месяца»). В первой строке оригинального текста стоит слово — да не испугает оно русского читателя — «жаба». Для перевода оно немыслимо, потому что семантическое наполнение его в двух языках совершенно противоположно: у нас это нечто отвратительно-зловещее; у китайцев — положительное, часто усиленное определением «яшмовая» (то есть прекрасная) и мифологической аурой, в которой «яшмовая жаба» обычно выступает однозначно как метоним луны, хотя в определенных ситуациях (затмение) — как ее антагонист (отгрызает кусочек за кусочком).
Но как луна может появляться над морем для поэта, находящегося в горах Шу, где нет ни моря как такового, ни крупного озера, которые древние китайцы нередко именовали «морями»? Конечно, это мог бы быть и трафарет. К тому времени Ли Бо был уже достаточно начитан и научен ведущему правилу китайского стихосложения — оставаться в рамках традиции, повторять заметные образцы прошлого. И этим выводом можно было бы удовлетвориться, если бы из этого мальчика не развился гениальный поэт. А суть гения — в нарушении традиций, в самовыражении даже при внешней иллюзии штампа, вопреки штампу, который в таком случае перестает быть штампом, превращаясь в индивидуализированный художественный прием.
Стихи Ли Бо — это его дневник. Если, став зрелым поэтом, он не столько живописал случившиеся с ним события, сколько воссоздавал размышления, вызванные этими событиями, то по юношеским стихам мы можем отчетливо реконструировать сами события. Так, в 718 году он отправился в соседний монастырь к другу-даосу. Чаща дерев была так густа, что приглушала удары полдневного монастырского колокола, почти не слышного в глубине. Небольшой, но стремительный ручеек бежал по склону, ниспадая с камней шумными водопадами, где-то лаяла собака, и с листьев падали на редких прохожих капли утренней росы. Но друга не оказалось на месте, и среди пустынных сосен не нашлось никого, кто мог бы сказать, где же он. Взгрустнувший поэт меланхолично изобразил всё это в стихотворении «Шел на гору Дайтянь к даосу, да не застал его», которое нацарапал углем на замкнутых дверях обители. Оно считается первым из стихов, совершенно точно принадлежащих кисти Ли Бо.
Настал час, когда Чжао Жуй понял, что ученик достоин познакомиться с его заветным «Каноном о достоинствах и недостатках» (он упоминается в «Новой книге [о династии] Тан», цзюань 59; вышел отдельным изданием в 1992 году в Шанхае). В нем Чжао Жуй оглядывался на прошлое и определял варианты исторического развития как «путь властителя» (в том числе и в даоском понимании изначального совершенномудрого властителя), «путь гегемона» и «власть сильного государства». Он порицал такой путь правителя, который ведет к «жажде славы» в ущерб мудрости, политическое правление, предавшее забвению Изначальность. Поднебесная, утверждал философ, «не есть Поднебесная одного человека, а есть обиталище добродетельных».
Через месяц Ли Бо задал учителю первый вопрос: «Отчего Учитель упоминает в книге о взлетах истории и смутах времени, но ничего не говорит о нашей великой Танской династии?» — «Познай древнее, — ответил Чжао Жуй, — и познаешь сегодняшнее, деяния в прошлом и настоящем разнятся, а принципы Дао одни и те же».
«Удивительной книгой» назвал Ли Бо «Канон о достоинствах и недостатках», и мысли учителя на долгие годы прочно легли в фундамент его мировоззрения. Он не отказался от идеи «служения», но искал «идеального правителя», руководящего «сильным государством», в котором народ благоденствует. Когда он покинул Шу и столкнулся с реальным миром за границами отшельнического скита, то, заболев в Янчжоу, он в минуту слабости в 726 году зарифмовал свою грусть по поводу недостижимости высоких честолюбивых мечтаний. Это стихотворение он послал именно Чжао Жую.
Финальные строки стихотворения напоминают те слова из трактата «Лунь юй» (гл. 7, § 5), где «стареющий» (то есть теряющий душевные силы) Конфуций сетует, что перестал видеть во сне Чжоу-гуна, одного из почитаемых совершенномудрых людей древности (слово гужэнь в строке Ли Бо имеет двойной смысл — и «друг», и «человек древности»), стоявшего у истоков канонизированного чжоуского ритуала, в том числе и музыки как прародителя всех искусств.
Оправившись и готовясь к поездке в Чанъань в надежде приблизиться к обожествляемому и идеализированному «Сыну Солнца», он в первом стихотворении из цикла «Трудны пути идущего» (731 год) писал уже иначе:
Вино отборное на тысячу монет,
Еда отменная на десять тысяч чохов —
Ничто меня уж сильно не манит,
Сжимаю меч, и на душе тревога.
Я мог бы переплыть стремительный поток,
На Тайханшань к снегам нетающим подняться,
И я бы у ручья с удой дождаться смог,
До солнца бы сумел, хоть и во сне, домчаться.
Трудны пути идущего, трудны!
Куда ведут обрывистые горы?
Но час придет, и я не убоюсь волны
И выведу свой челн в безбрежные просторы.
В монастыре Дамин Ли Бо провел в общей сложности десять лет (с перерывами на визиты в отчий дом и путешествия по Шу), периодически общаясь с Чжао Жуем, после чего Учитель вручил ученику свой меч, доставшийся ему от его наставника, и напомнил слова древних мудрецов: «Прочитай десять тысяч свитков книг, прошагай десять тысяч дорог. Ты проштудировал немало книг, наполненных словами, теперь тебе необходимы книги без слов. Посад Синего Лотоса и Куанские горы слишком тесны для тебя».
Покидая отчий край в 724 году, поэт ответил наставнику стихотворением «Прощайте, Куанские горы», комментируемым исследователями как первый публичный рыцарский обет Ли Бо:
Лазоревых вершин предутренний зигзаг,
Лиан обители качанье на ветру.
Я много тут бродил в сопутствии собак
И возвращался с дровосеком ввечеру…
Смотрю на тучку, слышу обезьянью речь,
Спугнувши журавля, монах к пруду идет.
В любви и чистоте познал я книгу, меч,
Сим обетую — просветленья час грядет!
Первые восхождения
Весной 720 года Ли Бо, очередной раз покинув обитель, направился в столицу края Шу — Чэнду (город и сегодня называется так же, это центр провинции Сычуань), древний Цзиньчэн, Парчовый град, где производили расшитую золотыми нитями ткань, которую промывали в Парчовой реке.
В окрестностях города находился охраняемый особым эдиктом императора Сюаньцзуна крупный даоский центр на поросшей гигантскими деревьями горе Цинчэн, считавшейся одной из четырех «знаменитых гор» Шу, с пятым выходом в занебесное инобытие (всего у даосов таких выходов было десять). Грот с этим выходом существует и сегодня и называется гротом Небесного учителя. По преданию, здесь бывал сам Желтый Владыка Хуан-ди, в глубокой древности жил святой Нин Фэнцзы, а позднее, во II веке, подвизались «восемь шуских святых», одним из которых был знаменитый Небесный учитель Чжан — Чжан Даолин, утвердивший даоское учение в Шу. В даоской ментальности тридцать шесть пиков этой горы воспроизводили небесную структуру тридцати шести небесных уровней, на каждом из которых в величественном дворце пребывал Властитель этого уровня, и эта аналогия усиливала мистическую ауру горы Цинчэн. По ее утопающим в зелени картинным склонам были разбросаны восемь больших и семьдесят два малых грота даоских отшельников, окруженные высокими соснами и кипарисами, уходящими в небо подальше от умирающих засохших собратьев, бессильно павших на землю. Чуткие лианы, еще недавно преданно обвивавшие могучие стволы, отделились от них, рухнувших, и переползли к юным цветущим красавцам, в чьих кронах, где-то в недостижимой высоте, шелестел ветерок, а меж корней извивался бурливый ручей.
Поднявшиеся сюда забывали оставленный ими вещный мир, опьяненные картиной великой Природы, естественной, как свод неба над головой. На какое-то время Ли Бо уединился на этой горе среди огромных, уходящих в небо могучих стволов наньму — в «бамбуковом кабинете», куда «вход был сокрыт облаками», как он писал в своем стихотворении. Незадолго до его появления на Цинчэн там же, в монастыре Высшей Чистоты на вершине горы, над струящимся ручьем Белых облаков, поселилась новая монахиня — молодая девушка немногим старше Ли Бо. Это была принцесса Юйчжэнь, восьмая дочь императора Жуйцзуна, правившего в 710–712 годах, и сестра Сюаньцзуна, принявшего трон от отца. Свидетельства отшельничества Юйчжэнь на этой горе существуют не только в хрониках, но и в материальных предметах: в годы Юнчжэн (1723–1735) раскопки на Цинчэн открыли предметы танского времени — железный треножник высотой 1,6 метра и весом 1 килограмм и другие предметы, украшенные драконами, символом императорской фамилии. Они однозначно принадлежали принцессе. Ли Бо предположительно уже тогда познакомился с ней. На протяжении жизни они не раз встречались, и поэт посвятил принцессе несколько стихотворений. Именно Юйчжэнь в 725 году рассказала о Ли Бо знаменитому даосу Сыма Чэнчжэню, и тот, встретившись с поэтом, предостерег его от сближения с мирской властью.
Ду Фу живописно изобразил Цзиньчэн (Чэнду), омытый струями дождя и расцвеченный весенними красками: «Добрый ливень знает свой сезон: / Чтобы снова расцвести весне, / Вместе с ветром ниспадает он, / Увлажняя почву в тишине. / Небо в тучах, на тропе ни зги, / Только с лодок огоньки горят. / А наутро — алые цветки / Полонили весь Парчовый град»[34].
Ли Бо, впервые после замедленного, бедного событиями пребывания в горах посетивший крупный город, ощутил притягательность кипевшей в нем жизни, оживленную торговлю в мелочных лавках вдоль широких улиц, на которых могли легко разминуться встречные экипажи, обилие разноплеменных лиц. Порой он даже слышал знакомые «варварские» наречия. Но прежде всего узрел не мелкую суетность, а величественное движение времени:
Парчовый город солнцем озарен.
По башне поднимается рассвет:
Злаченое окно, резной проем,
За пологом — луны крючкастый след.
Ступени к небу сквозь листву летят,
С тоской я распрощался в вышине,
Вечерний дождь давно ушел к Санься,
Кружатся два потока по весне.
Вот я пришел, на все это гляжу —
Как по Девятым небесам брожу.
Он сымпровизировал это стихотворение в рассветных сумерках на башне Саньхуа, построенной в честь буддийской Небесной девы за столетие до Ли Бо на берегу Парчовой реки. Сегодня не то что руин не сыщешь, но даже место, где стояла эта башня, точно не установлено. Но напротив городского парка Чэнду построили новенькую имитацию, дав ей то же название Саньхуа — «Башня разбрасывающей цветы».
На верхней обзорной площадке рядом с ним оказался молодой монашек, вслух выразивший восхищение благозвучной поэзой. «Хорошие стихи!» — услышал Ли Бо одобрительный возглас. Обернулся — молодой человек в одежде даоского монаха. «Осмелюсь ли узнать славное имя учителя? Вижу, вы тоже не чужды стихотворству». — «Что вы! — ответствовал молодой человек. — Меня прозывают Юань Даньцю, я всего лишь любитель поэзии. Встречал многих, пишущих стихи, но так, чтобы сразу из уст вышло такое, как у вас, совершенное произведение, нет, такого не видывал. Позвольте узнать славное имя высокомудрого брата». — «Вашего младшего брата зовут Ли Бо, — скромно ответил он. — Мои неловкие стихи могут вызвать только улыбку. Отчего бы нам не присесть? Я смогу чему-то научиться у старшего брата». Они нашли тихое местечко на башне, и Ли Бо велел слуге принести вина и закуски… Беседовали долго и не заметили, как кувшин опустел. Оба поняли, как близки их мысли и чувства.
Так зародилась дружба, прошедшая сквозь всю жизнь Ли Бо. Он посвятил другу четырнадцать стихотворений и еще во многих фоново упоминал его имя. Это немало, учитывая, что, по далеко не полной статистике, Ли Бо в течение жизни имел более или менее близкие контакты с более чем четырьмя сотнями людей.
В Парчовом граде Ли Бо окунулся в мир почитавшегося им поэта Сыма Сянжу, чьим одам пытался подражать. Он поднялся на «террасу циня», где когда-то древний поэт завораживал слушателей переборами «зеленоузорчатого», как он называл свой музыкальный инструмент; нашел место, где Сыма Сянжу и Чжо Вэньцзюнь, не получив благословения родителей и «несанкционированным» браком дерзко нарушив традицию «сыновнего почитания» и покорства, открыли питейное заведение. Впечатленный этой историей, Ли Бо написал «Плач о сединах», взяв сторону не традиции, а чувства, свободной души.
В Парчовом граде Ли Бо ходил по пыльным улицам, засаженным вязами, чьи листочки походили на связки монет, упрямо посещал одного за другим местных чиновников, но никто из них не откликнулся на зов сердца поэта, и он с горечью описал эту весну разочарований в большом городе, где за отсутствием цветов мотыльки садятся на шпильки, украшающие прически красоток.
Лишь однажды ему повезло. Крупный императорский вельможа Су Тин оказался истинным ценителем талантов. Ли Бо преподнес ему свои ритмизованные «дворцовые» эссе (фу[35]) «Зал Просветления» и «Большая охота» и впоследствии с гордостью пересказывал всем его высокую оценку. Вельможа вручил поэту рекомендательное письмо к Ли Юну — известному литератору и каллиграфу, сыну Ли Шаня, знаменитого комментатора поэтического сборника «Ши сюань». Некогда он был обласкан вниманием императрицы У Цзэтянь и высокими должностями, а в это время служил начальником области Юйчжоу. В начале зимы 720 года Ли Бо отправился в Юйчжоу (современный Чунцин), где с трудом добился приема у Ли Юна.
Сильных покровителей Ли Бо не чуждался, более того, активно искал их. Но по ментальности своей не был создан для такого вхождения во власть, мешала, как формулировали уже современники, «кость в спине», не дававшая согнуться в почтительном поклоне.
Юноша был настолько горд, что не передал Ли Юну рекомендательного письма, рассчитывая и без этой подпорки произвести должное впечатление, а необходимую ритуальную уничижительность продемонстрировал лишь в словах: «Ли Бо, человек с гор, принес поклон почтенному начальнику области», — но даже не согнул коленей при этом. Ответом прозвучала надменная фраза: «Не мечтай о недостижимом, ты же в холщовом платье (то есть простолюдин. — С. Т.)». Есть, правда, версия, что, похвалив начинающего поэта в лицо, Су Тин за спиной отозвался о его стихах несколько прохладнее — «незрелый стиль». Это не могло не дойти до ушей Ли Юна.
Не устрашенный высокой должностью, Ли Бо наутро с дерзкой уверенностью в своих силах ответил стихотворением «К Ли Юну», в котором позволил себе именем Конфуция несколько иронично осудить вельможу, не пожелавшего поддержать молодое дарование, с огромным самомнением считающее, что он соизмерим лишь с мифологической Великой Птицей Пэн. Образ птицы-исполина, взлетающей в надзвездные выси на ураганном ветре, был утвержден в китайской культуре даоским мыслителем Чжуан-цзы и у Ли Бо прошел через все его творчество. Эту мысль он примеряет к себе, отвергнутому властью, хотя Конфуций советовал не презирать последующие поколения (в стихотворении Ли Бо — чуть переставленная цитата из девятой главы «Луньюя»: «Рожденных после нас неплохо бы уважить. Как знать, не будут ли они не хуже нас»[36]).
Умный Ли Юн понял, что не распознал в дерзком юноше большой талант. Тем более что к стихотворению — задним числом, явно лишь для того, чтобы уязвить вельможу, показавшему свою слепоту, — Ли Бо приложил рекомендательное письмо Су Тина: «Сей муж таланта блестящего, его кисть не ведает устали, и пусть он еще незрел, но заметен в нем стержень особый. Подучится — и станет вровень с Сыма Сянжу». Когда в начале 740-х годов Ли Юн вновь встретил Ли Бо, он публично раскаялся в былом холодном приеме юного поэта. В 745 году Ли Бо открыто восславил Ли Юна, не побоявшегося оправдать вдову, отомстившую убийце своего мужа. А в начале 758 года, направляясь в ссылку, поэт, проплывая мимо монастыря Сюцзин в Цзянся, где одно время жил Ли Юн, в память о вельможе, к тому времени безвинно погибшем в тюрьме, написал посвященное ему стихотворение «Монастырь Сюцзин в Цзянся» с подзаголовком «в этом монастыре когда-то был дом Ли Бэйхая», то есть Ли Юна.
В Юйчжоу Ли Бо посетил еще одного заметного чиновника, который занимал пост помощника начальника уезда. Тот оценил возможности юного претендента на государственное служение и готов был бы ему помочь, но против воли своего начальства пойти не посмел и выразил свои чувства лишь подарком, достойным таланта поэта, на что Ли Бо ответил восторженным, но непритязательным шестистишием «С благодарностью смотрю на подаренный шаофу[37] Юй Вэнем футляр для свитков, сделанный из бамбука и персикового дерева», описав в стихотворении изящно выписанный на футляре пейзаж с луной, упавшей на речную поверхность из облаков, подсвеченных закатом.
Покинув неприветливые города, Ли Бо словно бы для контраста между суетным земным миром и чисто-безмятежным небесным пространством поднялся на Эмэй, Крутобровую гору, одну из четырех святых гор китайских буддистов. Ее главная вершина Десяти тысяч будд взметнулась на 3099 метров, и там всегда градусов на пятнадцать холоднее, чем внизу. Воздух настоен на густом аромате кедров, неброская красота окутана вуалью и наполнена нервно шуршащими, ниспадая вниз, листами. Не покидающая склонов туманная дымка, подобно кулисам, отделяет четкий первый план от силуэтов вершин в отдалении. Две вершины Эмэй выглядят вспорхнувшими бабочками. Поэтическое сравнение «брови-бабочки» — давнее, а иероглиф «бабочка» очень похож на иероглиф «крутой пик». Красива гора, как красивы глаза, опушенные бровями.
Веками к Эмэй совершали паломничество те, в чьих душах находило отзвук прекрасное и вечное. Отсчет идет от мифического Желтого Владыки Хуан-ди, который посетил поселившихся здесь старцев и побеседовал с ними о путях к вечности. Через много лет Ли Бо, вспоминая, быть может, как где-то тут, на берегу пруда у храма, он внимал струнам циня, на котором наигрывал ему здешний монах, написал стихотворение «Слушаю, как монах Цзюнь из Шу играет на цине». Восхождение оставило глубокий след в душе молодого поэта, и мировоззренчески, и романтически неравнодушного к горам как сакральным путям в таинственное Занебесье.
Вершин святых немало в крае Шу,
Но с Крутобровой им сравненья нет.
Возможно ли познать ее, спрошу,
Тем, кто приходит только лицезреть?
Распахнутость небес, зеленый мрак —
Цветист, как свиток живописный, он,
Душой купаюсь в заревых лучах,
Здесь таинством я одухотворен,
Озвучиваю облачный напев,
Коснусь волшебных струн эмэйских скал.
В магическом искусстве был несмел,
Но вот — свершилось то, что я искал.
Свет облака в себе уже ношу,
С души мирские узы спали вдруг,
И мнится мне — на агнце возношусь
К светилу белому в сплетенье рук.
Восторженный мистический романтизм вполне согласуется с целевой формулой жизни поэта, выведенной еще Фань Чуаньчжэном в «Надписи на могиле Ли Бо»: желание «быть услышанным Небом». Однако современный исследователь комментирует это с однозначным земным подтекстом: «Небесные путешествия — средство, служение — цель» [Ли Найлун-1994. С. 117]. А ведь сам поэт признавался, что «к святым горним старцам потянулся душой в пятнадцать лет».
В этом стихотворении, возможно, стоит обратить внимание на финальный образ Гэ Ю в сюжете «вознесения на агнце». Во-первых, предание указывает национальность этого мифологического персонажа — цян, то есть той же народности, к какой традиция причисляет мать Ли Бо; во-вторых, отсутствие у того какого-либо специального даоского тренинга для вознесения, и притом его земная специальность — резчик по дереву: это, конечно, не «узоры» (ни Небесные, ни Земные), но мастерство, близкое искусству. Не оно ли помогло резчику стать святым?
Прощай, отчий край
Разочарованный, Ли Бо вернулся в Мяньчжоу, но тихое очарование родных мест уже было для него подернуто флером отреченности. Это внутреннее противоречие четко отразилось в стихотворении 720 года «Зимним днем возвращаюсь к старым вершинам», где Куанские горы с монастырем Дамин предстали ему некой «уходящей натурой», милым, но по-зимнему пустым пространством:
Вернулся, не отряхивая пыли,
На эти ароматные луга
Тропой, которую лианы скрыли.
Здесь на горах — слепящие снега.
Земля остыла, оголились ветви,
В теснинах гор повисли облака,
Бамбуки юные растут, несметны,
А старые стволы несет река.
Тот самый белый пес помчался с лаем,
Зеленым мхом уж заросла стена,
По кухне сирый петушок гуляет,
И обезьяна воет у окна.
На павшем дереве гнездо повисло,
В заборе дыры — тропы для зверья,
С постели пыль стряхнув, сгоняю крысу,
А из шкафов — древесного червя.
Я здесь пытался, среди пятен туши,
Стать, как сосна, исполнен простоты.
Я снова здесь, и все же будет лучше
Уйти в три мира Высшей Чистоты.
Несмотря на неудачи в городской карьерной суете, Ли Бо твердо настроился на выход в мирскую жизнь, на преодоление «трудных дорог» государева служения, на высокое признание императорского двора. Именно так надо понимать последние две строки, где даоский термин «три Чистоты» употреблен поэтом не столько в своем прямом значении иерархической лестницы даоской номенклатуры, сколько как обозначение местопребывания небесного Верховного Владыки и в переносном смысле — земного императорского двора.
Кстати, в Куанских горах когда-то стояла железная плита, на которой было указано, что «старые горы» этого стихотворения — это именно Куанские горы с монастырем Великого Просветления и оглашающей воздух мерными ударами деревянной рыбиной (плита хранится в музее Ли Бо в Цзянъю). Но еще большим аргументом в дискуссии о датировке стихотворения послужило упоминание о заснеженных вершинах, ибо в местах его последующего проживания (Аньчжоу, Яньчжоу) не было гор со снежными шапками.
Еще четыре года он пробыл в Мяньчжоу, наведываясь и в монастырь Великого Просветления, но, как ни грустно было расставаться с отчим краем, Ли Бо был обуреваем идеей служения и жажда неведомого неудержимо влекла его. И вот весной 724 года, сопровождаемый верным Даньша, он купил лодку и направился в сторону Юйчжоу (современный Чунцин).
Утлый челн, подставив попутному ветру небольшой парус, плывет по Линцзяну, неторопливо приближаясь к Юйчжоу на Вечной реке (Янцзы), слуга Даньша еще раскладывает поклажу в небольшой каютке, а перед глазами молодого поэта еще стоят милые сердцу пейзажи отчего края Шу. Он как бы живет в трех измерениях: вчерашнее, бледнея, цепляется за сегодняшнее, но из глубин души уже вырывается волнующее Завтра, словно бы озаренное лучами восхода. Эти три пласта с самого начала осмысленного бытия и составляли структуру его души.
Юный поэт долго петлял по мелким речушкам отчего края, разрываемый жалостью прощания и решимостью броситься в неизведанное. Поэт рвался туда всем существом и в стихах, написанных в челне, гиперболизировал воображением и высоту корабельной мачты, и пройденное расстояние. Его путь шел по реке Миньцзян вдоль горы Минь, по ее притоку Циншуй, от которой змеился маленький ручеек Цинси, по Пинцяну. Опускалась ночь, и он все оглядывался на Крутобровую Эмэй, над склоном которой, отражаясь в реке, поднималась ущербная луна. Задумавшись, он даже не сразу сообразил: эта половинка — растущий месяц или луна уже на излете, но ему так не хотелось расставаться с ней, что даже вопреки грамматике он написал в стихотворении «луна над горой Эмэй, полколеса, осень», словно эти «полколеса» относятся к осени, разорванной на части его отъездом и слабо кровоточащей. А луна, ущербная, болезненно сморщенная, обессилев, легла на воду, испуганно подрагивая рябью мелких волн, у подножия горы, где, невидимая во тьме, притаилась почтовая станция у моста, уже в пяти ли от устья Пинцяна.
Невдалеке возвышалась над будничным миром огромная голова Лэшаньского Будды, высеченного в скале, — самого большого Будды в Китае, самого большого каменного Будды в мире. Голова — 14,7 метра, уши — 6,2, нос — 5,6, плечи — 28 метров. 71 метр высотой, но ведь это даже не рост его — он сидит, прислонившись спиной к Горе, Уносящейся к Облакам, как можно перевести название Линьюньшань, и обратив лицо к Трехречью — слиянию Миньцзяна, Дадухэ и Циньицзяна. Будда смотрел на пространство, лежащее перед ним, остановившимся взором, обращенным вовнутрь, в те мириады миров, которые он вмещал в себя, и, возможно, в этой-то Вечности он и заметил великого поэта, неспешно проплывшего мимо его каменной оболочки.
Впрочем, статую начали сооружать лишь за двенадцать лет до того, как Ли Бо в первый и последний раз проплыл мимо нее, и вполне возможно, что поэт не только не видел Большого Будду, но даже и не слышал о нем. И сердце его не дрогнуло, когда лодка проплывала мимо.
А уже на самой Вечной реке, ближе к Трехущелью (Санься) они заночевали у подножия легендарной Колдовской горы. Маленькая гостиничка была вся пропитана ее духом: облачко-фея над вершиной набухло дождем, взволнованно ожидающим мига, когда сладострастными струями он прольется на нетерпеливого князя, ширма у изголовья перечерчена Вечной рекой, уходящей к верхней кромке изображения, словно и она откликнулась на зов феи с небес. Сун Юй, знаменитый поэт и, как утверждают предания, младший брат великого Цюй Юаня, обессмертил эту гору своей одой о любострастных свиданиях феи горы с чуским князем Сяном. Приподнятый над вершиной камень издавна представлялся проплывавшим лодочникам феей-хранительницей, но они хотели видеть в ней чистый и романтичный образ. Действительно, согласился с ними Ли Бо, зачем это Сун Юй очернил прекрасную благородную даму, дочь Небесного Владыки?
Поэт поднялся на самый высокий из двенадцати пиков Колдовской горы, в который небесный Яшмовый Владыка превратил свою дочь Яоцзи, всмотрелся в облачко, которое, совсем как в оде Сун Юя, застыло на склоне горы, но увидел в нем не фею, не благородную даму, а отчий край, над которым это облачко проплывало час или два назад, и глаза мужественного рыцаря чуть заволоклись дымкой сентиментальных слез. И он тут же начал импровизировать стихотворение в защиту облачка-феи…
Прошел целый год прощальных метаний по отчему краю. Весенним утром 725 года, садясь в лодку, чтобы завершить последний отрезок пути по родным местам, он взглянул на Колдовскую гору и вновь вспомнил оду Сун Юя — уже с большим почтением к древнему собрату, сумевшему преодолеть силу людской молвы. И от этой ли мысли, от воспоминаний ли о покидаемом отчем крае, где он провел два десятилетия, глаза его вновь заволокло слезами.
«Рокот Вечной Реки откликнулся на зов Ли Бо: „О, тысячелетний поток! О, великая арена для внуков Желтого Владыки! Из седой древности ты течешь в далекое неизведанное, не обращая внимания на рождения и смерти, на взлеты и падения вокруг тебя! И вот я, Ли Бо из Шу, пришел к тебе, бурнокипящему, под эти величественные струи ветра, летящие от героических предков!.. Меня ждут вершины удач, широкий мир распахивающейся эпохи, гигантская рыба Кунь из Северной Бездны, Великая Птица Пэн, распахнувшая крыла во все Небо и устремленная вперед!“ Ли Бо швырнул меч на землю, и тот посеребрил золотистые волны потока, словно некто опустил небесный занавес. Затряслось-раскачалось солнце, и даже с запада выглянула, пошатываясь, луна… Захмелевший Ли Бо подошел к кромке берега и возопил: „Писать стихи! Пить вино! О, крутые вершины, разливанная Вечная Река, о, ветра и тучи во всех девяти округах страны, солнце и луна, звезды и созвездия! Я жажду неземных свершений, преобразующих мир… Эй, луна, ты пьяна, и солнце пьяно, и Вечная Река пьяна, и я, Ли Бо, тоже пьян…“»
Головокружительная круговерть Трехущелья была созвучна юному задору поэта. Челн кружил, обходя водовороты реки, а Ли Бо задумчиво смотрел в сторону северного берега, где, скрываясь за горным массивом ущелья Силинся, в Великой Древности угадывались родные места Цюй Юаня и одиннадцать могильных курганов, в одном из которых похоронен великий поэт, а остальные сооружены для того, чтобы преследовавшие его царские клевреты не смогли отыскать подлинный и осквернить его. Уже покинув Шу, он все еще видит отчий край внутренним взором, и у поэта рождается образ нескончаемо сопровождающей его Парчовой реки среди обрамленных розовыми персиками берегов:
В ущелье Лун влекомый, мой челнок
Летит, и взгляду не достичь предела,
Не прерывался персиков поток
От самой речки, что в парчу одета.
Вода светла — прозрачный изумруд,
Безмерностью сравнима с небесами.
Башань пройдем, а там уже плывут,
Качаясь, тучки чуские над нами.
Там гуси над песками — что снега,
Там иволги порхают по ущелью;
Лишь минем буйноцветные луга,
Нас яркая дерев встречает зелень.
Туманный берег покидает взгляд —
Ладья стремит к луне над океаном.
Из тьмы Цзянлина огоньки летят —
Дворец Чжугун, построенный Чэнь-ваном.
Но вернуться к родным очагам Ли Бо было уже не суждено. «Вечный гость» (известное речение Лермонтова — не о Ли Бо, конечно, но так точно к нему применимое) отправился в свое вечное странствие. Сначала по просторам Танской империи, затем в потоке времени и, наконец, за пределами времен — в сакральном Занебесье.