ПТИЦА ПЭН РАСПРАВЛЯЕТ КРЫЛА (725–727)
Отвязанный челн
«Стремление в широкий мир» — традиционное ощущение взрослеющего и мужающего китайского юноши, жаждущего познания бескрайних просторов и реализации своих замыслов. Для китайского интеллектуала путешествие было не частным делом, а социальной функцией, способом получения информации о мире и передачи социуму информации о себе.
Почти два года (724–725) Ли Бо блуждал по отчему краю, трудно расставаясь с детством, с семьей, с горами и затаившимися в них даоскими и буддийскими монастырями. Внутренне он не порывал с ними, они впоследствии не раз всплывали в его стихах, а в памяти сердца явно пребывали постоянно, но Ли Бо был человеком, который не мог удовлетворяться частным, личным очищением и просветлением, — он жаждал принести чистоту и свет всему миру и в этом видел свою высочайшую миссию. Он «хотел по-птичьи всполошить мир людей и птицей взмыть в Небо» — так сформулировал жизненное целеположение поэта Фань Чуаньчжэн в «Надписи на могильной стеле».
Не случайно мифологический образ Великой Птицы Пэн, сформировавший устойчивую ментальность Ли Бо, оказался стержневым в его поэзии, выражая надмировой, космический характер поэта, презрение к пересудам «мелких птах под забором», высочайшую самооценку, осознание своего нестандартного предназначения, способного изменить направление движения заблудшего мира, упорное, почти маниакальное стремление к грандиозным целям, которые извне могли показаться безумными. Гипертрофированность была ведущей чертой и его характера, и его поэзии: плач у него «сотрясал Небо», смех «гремел в Небесах», песни были «оглушительными», воздыхания «нескончаемыми», тоска «бескрайна, точно осень», седина «в три тысячи чжанов» (в том же стиле он вошел в легенду великаном ростом в семь чи).
Ли Бо жаждал «безумства», которое ломает традиционные пути, нарушает каноны, спутывающие естественность неумирающей Древности, уводящие от Изначальности, и этой предвечной свободой Совершенномудрых он хотел одарить весь мир. Вот почему — а не только в силу заведенного правила — он рвался «к четырем сторонам», центром которых была блистательная имперская столица Чанъань с императором, Сыном Солнца, на священном троне, обращенном лицом к югу.
Здесь, похоже, у меня есть последняя возможность несколькими штрихами дорисовать внутренний образ Ли Бо, ибо дальше он с головой погрузится в текущую жизнь, увлекаемый своим бурнокипящим темпераментом, и нам будет уже не до штрихов и абрисов.
Хотя по меркам эпохи он считался уже вполне взрослым человеком, но определявший структуру его характера поэтический склад, выходивший за рамки обычного, несколько притормаживал стандартное социально-психологическое развитие. Правда, китайский исследователь в специальной работе, посвященной преимущественно анализу психологического облика Ли Бо, на первое место ставит «уверенность в себе», из «пяти моделей» которой («самостоятельное планирование собственной жизни», «осознание себя как части естества», «высокая самооценка», «трансцендентность своего Я», «самопиар»), по его мнению, и складывается личность Ли Бо [Кан Хуайюань-2004. С. 2–4], но я бы рискнул, не отрицая этих моделей в целом, возразить ему в частности, но имеющей принципиальное значение для понимания Ли Бо не просто как человека, не просто как поэта, но как поэта гениального, в котором творческий процесс был абсолютно определяющим в структуре личности.
Думается, что доминирующей чертой личности Ли Бо стоило бы считать не поставленную исследователем на первое место «уверенность», а стоящую у него на втором месте «наивность» [Кан Хуайюань-2004. С. 4–8]. Эта «наивность» не была ни наигранностью, ни инфантильностью, ни патологией. Это была жажда всё познать, всё увидеть, почувствовать, потрогать: любопытство, изначально присущее слитым с Природой бесхитростным существам — птицам, мелким зверушкам, человеческим младенцам. С врастанием во взрослый мир оно остается лишь у творческих натур с открытой, обнаженной нервной системой: доверие к людям, неумение и, главное, нежелание разбираться в тонкосплетениях интриг, трагически замутняющих чистоту души, то есть то, что было для Ли Бо свято. «Наивность младенца, с плачем пытающегося схватить луну» — так охарактеризовал нашего героя современный поэт Вэнь Идо. Иными словами, живущего в мире без искусственных границ, привнесенных извне, без категорической оппозиции «свой-чужой», «можно-нельзя» (а такое противопоставление — стержень классической китайской ментальности).
Эта «наивность» — преимущественно, не земного, а небесного свойства, наивность существа, не припорошенного мирской пылью, сверхъестественная открытость души, ее ранимость, беззащитное тяготение к соприродным существам, в кругу которых он мог ощущать себя как «самость», и отсюда — боязнь одиночества как разрыва связей с соприродными существами, коих в современном ему мире, как, повзрослев, он осознал, осталось не столь уж много. Его стремление к Древности было, конечно, связано и с мировоззренческими моментами, но — вторично, первичным же в этом чувстве было традиционное представление о Древности как о времени патриархально-идиллических взаимоотношений между людьми.
Ну как такому «младенцу» было возможно прижиться при дворе, живущем интригами и коварством?! Ведь он всю жизнь позиционировал себя «рыцарем», поднимающим меч в защиту справедливости. Неискоренимая детскость постоянно толкала его к озорству, шальным выходкам, не подобающим солидному взрослому мужу, к необузданности во всех сферах быта, наслаждения, служения, творчества. С этим «озорством» он не только вошел в общество, но и вторгся в китайскую поэзию, взорвав ее чинное почитание традиций и копирование образцов как главный творческий метод. Камертоном для него была собственная личность, которая произвольно брала из традиции лишь то, что было созвучно ее чистому и естественному дыханию.
Именно в плане свободы формы и самовыражения поэзия Ли Бо «безумна» — как безумен срывающийся с гор неудержимый поток, для которого не существует абсолютного русла, и он упрямо выходит из обозначенных традицией берегов (горы и водопады постоянно возникают в его стихах). Самохарактеристика поэта звучит как куан. Словарь дает перевод «безумный, сумасшедший». Но это отнюдь не медицинская патология (хотя с горькой самоиронией он как-то уронил: «Смеются надо мной, как над безумцем»), а неудержимое стремление преодолеть все сдерживающие начала, разрушить барьеры, быть свободным и вольным, как птица, могучим, как зверь, ведомый Изначальностью естества (иероглиф куан складывается из двух значащих частей «зверь + царь», но «царь», в котором еще заложено звериное, природное начало, «царь» младенческого, практически доцивилизационного периода человеческого обитания, «царь» как владелец окружающего природного пространства и уже вторично — живущих на нем людей). «Безумство», какое Ли Бо подмечал в себе, было сродни изначально-природному свойству, не имеющему привязки к месту и времени, противному устойчивой локализации человеческой цивилизации и самой этой цивилизации, явственно обозначало желание разрушить падшую цивилизацию. «Безумство» его поэзии — в ее «сверхчеловеческой» запредельности выражения любви и ненависти, радости и печали, желаний и отрешения от мира, и этот высочайший накал стиха передается и читателю, «раскрепощает человека», погруженного в стихи Ли Бо [Ли Чанчжи-1940. С. 4].
Ли Бо был в высшей степени активной, деятельной натурой. В этом плане его ментальность не нарушала традиций «самости», присущей методологии древних мыслителей Китая, утверждавших путь познания и обретения через себя, самостоятельно, то есть естественным путем, а не навязанным насильственно извне. Учитывая это, надо чрезвычайно осторожно оценивать стремление поэта найти себе высоких покровителей для должностного продвижения. Хотя устойчивое словосочетание «петь с мечом», обозначающее обращение просителя к сюзерену, встречается у него не только как историческая аллюзия[38], но и в применении к самому себе, знаменитая «кость гордости», мешавшая ему униженно склоняться перед сильным и властным, поднимала его с уровня покорного «просителя», жаждущего быть облагодетельствованным, до высоты равного, желающего получить то, чего он достоин. Иллюстрацией служит хотя бы упомянутый в предыдущей главе эпизод с Ли Юном.
Жизненную философию Ли Бо можно определить как безудержную жажду жизни, обостренное ощущение бытийности, его ценности, его стоимости, стремление охватить бытие во всей его невероятной огромности, не пропустить ничего, не связывать себя ничем. Он не жаждал «обладать», он жаждал «быть», существовать в каждое мгновение в максимально возможной (и невозможной) полноте, расцвеченной всеми цветами палитры.
Вино не столько позволяло ему забыться, не видеть грязи мира, сколько раскрепощало, снимало путы непременной ритуальности в общении, возвращало к самому себе, к Великой Природе, в слиянии с которой он познавал себя и через которую во всей полноте сущего выявлял себя, к бесконечному и неизмеримому Космосу, в яркой вольности которого он нашел для себя достойное место. В стихах он порой ставит жизнь выше искусства: «Под северным окном свои стихи слагаю, / Но десять тысяч слов — глотка воды не стоят» («Холодной ночью, одиноко грустя с чашей вина, отвечаю Вану-Двенадцатому»). «Вольным странником восточного типа», устремленным от «мира людей» к «бирюзовым горам», назвал нашего поэта современный аналитик [Кан Хуайюань-2004. С. 29].
Создается впечатление, что это противоречит постоянной нацеленности Ли Бо на социально-полезный успех. Думается, что это все же не столько метание между конфуцианской прагматичной идеей служения[39] и даоским отстранением от мирской пыли, сколько плод имманентной жизненной активности, неудовлетворенности социальной действительностью и желания вернуть мир на изначальные древние «круги своя».
Ли Бо не втискивается в рамки того или иного мировоззренческого учения, как бы некоторым исследователям ни хотелось жестко приписать его к какому-либо канону, он впитывает в себя всё и поднимается надо всем, оставаясь пришельцем из будущего, слишком поторопившимся «посетить сей мир в его минуты роковые». Его стремление к успеху выражает не желание занять место на иерархической лестнице, а максимальное расширение возможностей для деятельности космического масштаба. «Ли Бо своей душой открытой способен Небо потрясти» — так обозначил он себя в «Письме помощнику губернатора Аньчжоу Пэю». По точному замечанию Ван Шичжэня, в поэзии Ли Бо «религией выступает природа». И пустотность буддистов, и туманность даосов, и государственничество конфуцианцев — всё это, пропущенное через себя, он преобразует в образы. «Его слова — вне Неба и Земли, / А мысли — словно духи нашептали», — сказал поэт танского времени Пи Жисю.
Весной 724 года Ли Бо покинул родной Посад Синего Лотоса и, не отводя глаз от луны, словно бы томно блуждавшей по густым бровям священной горы Эмэй, медленно пустил свой челн в извилистые речушки в направлении Юйчжоу (современный Чунцин) на пересечение с Вечной рекой Янцзы, чтобы больше никогда уже не вернуться в отчий край. «Ох, сколь эти вершины круты и опасны! / Легче к небу подняться, чем в Шу по дорогам пройти», — сетовал он позже то ли на трудные дороги отчего края, то ли на скользкие тропы царева служения.
Жизнь поэта имеет две географии, отражающие перемещение тела и движение души. Человек по имени Ли Бо, или Ли Тайбо, вырос в границах современной провинции Сычуань, в крае Шу, и затем много перемещался по территории Китая, преимущественно Южного. Поэту Ли Бо было тесно и в этих рамках, он ощущал в себе космизм, и даже современники сочли его «Небожителем». Его земная оболочка жаждала служить земным властям, но была ими отвергнута. Его душа беседовала со звездами, на земной пейзаж взирала с Девятого неба, обиталища Верховного Владыки, свободно беседовала с ним, а после ушла в запредельную бесконечность.
Вечным странником Земли, вечным «гостем» (кэ), чужим месту и времени, несозвучным, неприкаянным «маргиналом» оказывался Ли Бо повсюду. «Все его „дома“ — в Аньлу, в Восточном Лу, в Лянъюань — были лишь пунктами его странствий» [Цяо Цзячжун-1976. С. 29]. «Я — отвязанный челн, потерявший причал», — писал он в 753 году в стихотворении «Посылаю историографу Цую», характеризуя свои безостановочные странствия по просторам страны в поисках идеала, так и оставшегося недостижимым, ибо если тот, возможно, и существовал, то не в пространстве, а во времени — или во «вневременьи». Какой же это интересный вопрос, еще ждущий ответа: кто отвязал челн вечного странника Ли Бо?
Это настойчивое, чуть ли не маниакально повторяющееся из стихотворения в стихотворение самоназвание «кэ» переходит границы художественного образа и становится психологической характеристикой той особой ментальности, что была присуща Ли Бо («охота к перемене мест» — так через тысячу лет в иной локализации, обладающей иными культурными и цивилизационными характеристиками, обозначил совсем другой поэт натуру такого же «кэ», всюду чужого, чуждого даже собственной цивилизационной оболочке). И еще один поэт, стоявший несколько ближе к безграничной космичности Ли Бо, словно вспомнил о далеком китайском предке: «Он был пустыни вечный гость…»
Конечно, на разных этапах жизненного пути это самоощущение, передаваемое определением кэ, имело разные акценты, неодинаковую сферу локализации, разной силы связь с философской мыслью и традицией. И разную концентрацию душевной горечи. На начальном этапе странствий это явно была лишь констатация факта: Ли Бо покидал отчий край и стоял у начала пути, представлявшегося ему столь же огромным, как невероятной высоты мифологическое древо Фусан, дотягивающееся вершиной до самого Солнца. Ли Бо был упоен слепящей целью и уверенностью в своих силах, могучих, как у Великой Птицы Пэн, о которой он прочитал у Чжуан-цзы. И, уплывая из привычного Шу, он к тому же знал, что в разных городах, больших и малых, обширной Танской империи укоренились близкие ему родичи из клана Ли, некоторые из которых поднялись уже до таких карьерных высот, что юноша вполне мог рассчитывать на достаточно весомую поддержку.
Так что не только «опора на собственные силы» диктовала Ли Бо уверенность в будущем, но и клановая разветвленность, позволявшая ему в трудный час рассчитывать на помощь близких людей. Из сохранившихся до наших дней девяти с лишним сотен стихотворений Ли Бо более четырех десятков посвящены родственникам, в том числе в тридцати стихотворениях даже указывается степень родства. В «Большом словаре Ли Бо» в разделе «Связи Ли Бо» на пяти страницах перечислены адресаты его стихотворений, носившие фамилию Ли. Не все из них идентифицированы, кто-то вовсе не принадлежит к родственникам поэта, но и оставшийся перечень достаточно внушителен. Многие из них занимали какие-то посты в чиновной иерархии разных городов страны, что формировало внушительный каркас необходимой опоры в жизни для Ли Бо.
Покидая Шу, он был исполнен жажды увидеть весь тот широкий и волнующий мир, о каком до тех пор читал и слышал. Более всего его привлекала прибрежная полоса на востоке материка — древнее царство Юэ с его мудрыми отшельниками и колдунами-мистиками. И он решил, что проплывет всю Янцзы, нигде не задерживаясь, прямиком к невиданным красотам Шаньчжуна. Но когда он миновал Большой проход, как в совокупности именовались мелкие речки Шу и Ба, ведущие к Вечной Реке (Янцзы), его первой волнующей душу целью стало Санься — три ущелья в верхнем течении Янцзы, живописная панорама нескончаемых гор, протянувшаяся от города Боди на западе до города Ичан на востоке на 192 километра. С особым трепетом, жадно вглядываясь в очертания левого берега, проплывал он ущелье Цуйтан, в древности называвшееся Силин — здесь родился великий поэт Цюй Юань. «Обе стены ущелья, — описывал эти места в XII веке поэт Лу Ю, — находятся друг против друга и вздымаются высоко в небо. Они гладкие, будто срезанные. Поднимаешь голову — и видишь небо, похожее на штуку белого шелка» [Лу Ю-1968. С. 84].
Рядом — группа стройных пиков Колдовской горы (Ушань). Именно здесь великий Юй, мифологический культурный герой, с помощью феи Колдовской горы, укрощал водную стихию, разрушительными наводнениями губившую плоды жизнедеятельности человека. В памяти поэта всплыла легенда о двенадцати прекрасных феях, дочерях богини запада Сиванму, которые ясным осенним днем на восьмой луне решили слетать вместе с зоревыми облачками к Восточному морю, а когда возвращались к ущельям, увидели могучего мужчину, раздвигавшего утесы, чтобы дать проход бурной воде, грозившей затопить мир. Это и был Великий Юй.
Яоцзи, самая очаровательная из этих прелестниц, не смогла пролететь мимо и спустилась помочь герою. Помочь-то помогла, но разгневала небесного Яшмового Владыку, и он превратил всех сестер в двенадцать пиков Колдовской горы, вон они высятся по левому борту, и самый высокий пик — это и есть Яоцзи. Сун Юй, младший брат Цюй Юаня, взял да связал ее интимными отношениями с чуским князем, а на самом-то деле ее благородное сердце вместило в себя весь род людской. «Царя Небесного Нефритовая дочь / Взлетает поутру цветистой легкой тучкой — / По сновидениям людским бродить всю ночь. / И что ей Сян, какой-то князь там чуский?!» — с сочувствием к ней написал Ли Бо («Чувства вздымаются»).
А завершалось Трехущелье у города Фэнцзе, где над потоком нависает глыба скругленного, как городская стена, утеса, на ней, рассказывали, сохранилась схема боевой дислокации войск Чжугэ Ляна — героя-полководца, весьма высоко почитавшегося Ли Бо. И он еще долго оглядывался на все уменьшающийся, уходя назад, утес, пытаясь обнаружить эту схему. В голове бродили стихи, но легкий челн так бросало в водоворотах Санься, что не то что кисть в руках удержать — самому бы в лодке удержаться.
Санься уже бурлила за спиной, когда впереди показались две горы по обеим сторонам реки — это были Врата Чу (Цзинмэнь), за которыми привычный горный мир Шу становился пологим, ровным, насыщенным озерами, которые поминал еще Сыма Сянжу. Начинались земли великого древнего царства Чу, сформировавшего особый слой романтической культуры, распространившийся на весь Южный Китай, с такими ее вершинами, как Лао-цзы и Чжуан-цзы, Цюй Юань и Сун Юй. Неискоренимая энергетика древности входила в душу вместе с чарующей красотой берегов, потихоньку вытесняя ностальгическую грусть по оставленным родным пенатам.
Не столь уж большое расстояние преодолел челн Ли Бо, но поэт в стихотворении написал «Издалека приплыл я к Чуским воротам»: не тело его приплыло к этому рубежу издалека, а душа прилетела из седой Древности, из того неуничтожимого царства Чу, что духовно взлелеяло поэта. Бурнокипящие между горами Врат, сжимающими поток реки, волны оборачивались водяными драконами, складываясь в мираж уже недалекой древней чуской столицы Ин, колышащийся в ветрах невообразимо протяженного времени. И лишь на мгновение, но отчетливо, пробежала мысль, что воды реки вокруг челна уже десять тысяч ли плывут вместе с ним из родного Шу — в далекие, неизведанные дали.
На правом берегу Янцзы раскинулся небольшой городок Цзыгуй, так до сих пор и сохранивший свое название — один из вариантов фонетической записи крика кукушки. Этих птиц в Шу было множество, и от их заунывного осеннего вопля сжималось сердце. «Бу-жу-гуй! Бу-жу-гуй! Вернись! Вернись!» — безостановочно кричали птицы, словно обращаясь к Ли Бо. И поэт не смог проплыть мимо, тем более что в городке сохранилась небольшая кумирня Цюй Юаня, дорогого его сердцу поэта.
Живописный бассейн Янцзы — это не только географический ареал. Как и вторая великая водная артерия Китая Хуанхэ (Желтая река), Янцзы в мировосприятии китайцев, в их мифологической прапамяти занимает совершенно особое место. Во второй половине прошлого века в верховьях Янцзы были найдены окаменелости обезьяночеловека — на миллион лет старше знаменитого синантропа из стоянки Чжоукоудянь под Пекином, что поколебало давнее представление о том, что колыбель китайской нации локализовалась в бассейне Хуанхэ, и теперь ее границы значительно расширили, считая, что китайская цивилизация зародилась на территории, очерченной с севера Желтой рекой, а с юга — Вечной. Янцзы, третья в мире после Амазонки и Нила водная артерия, столь протяженна и полноводна, что ее именуют Вечной рекой, Великой рекой, а часто с высшей почтительностью — просто Рекой, единственной и неповторимой.
В китайской культурологии существует особый термин «культура бассейна Янцзы» — даоская, прежде всего, культура со всеми присущими ей «темными» мистическими элементами. В ее основе лежал древний мифологический пласт культуры царства Чу, чье влияние простиралось от района современного города Чунцина в верхнем течении Янцзы на западе до прибрежных царств У и Юэ на востоке. Чу — родина Лао-цзы, великого автора трактата «Дао Дэ цзин» («Канон о Дао и Дэ»), легшего в основу философии даоизма. Наиболее ярко эта культура нашла свое выражение в философском притчевом трактате «Чжуан-цзы», в поэзии Цюй Юаня и Сун Юя, и именно эта часть наследия оказалась среди наиболее почитаемых Ли Бо.
Он сам назвал себя в одном стихотворении «Чуским Безумцем», вкладывая в это определение романтическое опьянение древней культурой, насыщенной мифологией, почитавшей доисторическое сотворение мира, акцентировавшей Изначальное как исток духовной Чистоты, утраченной последующим цивилизационным развитием. Южная чуская культура, до рубежа нашей эры не слишком активно контактировавшая с более северными регионами, не испытала сковывающего воздействия суровых древних чжоуских ритуалов, канонизированных Конфуцием и легших в основу культуры Центрального Китая, была вольнее и раскованнее.
Ли Бо не только изучил этот культурный слой — он был воспитан им, взращен им, тем более что мифы чуской культуры тесно взаимодействовали с мифологическим пластом области Шу, родного края Ли Бо, наложились на культуру царств У и Юэ, где глубокие корни пустили мифы о святых бессмертных с острова Пэнлай в Восточном море. Все это особенно влекло романтически настроенного молодого поэта. Классический памятник «Шань хай цзин» («Канон гор и морей»), романтическую философию Чжуан-цзы, величественные оды Цюй Юаня и Сун Юя, отражающие раннее мифологическое сознание нации, он проштудировал еще в детстве. Образы мифологических героинь этого ареала (фея Колдовской горы, верные жены Шуня и др.) не раз возвращались в поэтические строки Ли Бо.
Впереди, за узким проходом в Чуских вратах лежали земли древнего царства Чу, которое во времена своего расцвета занимало обширное пространство на территории современных провинций Хубэй, Хунань, Цзянси, Цзянсу, Чжэцзян и части земель южнее Янцзы. Они прославились не столько сластолюбивым князем Сяном, томившимся в ожидании феи-тучки, сколько великим именем поэта Цюй Юаня, который жаждал быть рядом с престолом, дабы мудростью своей способствовать управлению царством, но, отвергнутый корыстной и недальновидной властью и сосланный к дальним берегам рек Сяо и Сян, в отчаянии бросился в стремительный поток.
Все это еще не могло породить у юного Ли Бо никаких ассоциаций, осознаваемых нами, дальними потомками уже задним числом, но смутная тревога, возникшая в подсознании, усилила грусть по только что покинутому отчему краю. Он вздохнул, глядя на проплывающие мимо пегие склоны Цзинмэнь, отряхнул воспоминания и, подбадривая несколько приунывшего слугу Даньша, попытался решительно настроиться на близящиеся красоты Шаньчжуна, на романтичные места У и Юэ, на уходящую к небесам вершину Лушань, куда он давно стремился и ради этого готов был приглушить тоскливые воспоминания о родных краях с их надрывным воплем кукушек, призывающих странника вернуться, и с дразнящим ароматом домашней похлебки из свежевыловленных, только что трепыхавшихся рыбешек.
Переход на территорию Чу, где таинственно поблескивали руины древнего дворца, поэт воспринял как пересечение рубежа времени, как слияние времен в один Ком вечного бытия, соединил свое уходящее прошлое с надвигающимся будущим и поставил это на фон непрерывающейся Вечности. Не случайно у него в стихотворении луна висит над океаном, которого нет в тех местах, где плыл его челн, но к которому устремлен поток Янцзы, а этот «океан» в мифологии именуется Восточным морем и над ним вздымаются острова Бессмертных святых.
Уже на выходе из водоворотов Трех ущелий, в небольшом городке на берегу Вечной реки и произошла у него встреча, на всю оставшуюся земную жизнь определившая миро- и самоощущение молодого поэта. О ней стоит рассказать чуть подробнее, позволив себе слегка выйти за пределы сухих хроник.
Встреча Великих Птиц
Заночевали в Цзинчжоу, который в стародавние времена именовался Цзянлином и был, по преданию, построен Гуань Юем во времена Троецарствия. Для тех, кто духом был привязан к идеальной Древности, было привычнее называть город Цзянлином (теперь это Ичан провинции Хубэй). Он оставался культурным центром даже во времена политического упадка.
Фонарщики зажгли фонари, в их слабом мерцании заманчиво-таинственно колыхались на слабом ветру синие флажки питейных заведений, а из окон приветственно помахивали женщины трудноразличимого в полутьме возраста. Но не они, а неожиданно встреченный односельчанин У Чжинань увлек Ли Бо в гостиницу, в которой остановился. Название ее Ли Бо воспринял буднично, но сегодня в нем видится мистический подтекст — «Сянь кэ лай» («Заходи, святой странник»). Неужели все и в самом деле предопределено?!
Уже приближение к этому городу вызвало необъяснимое волнение. Видимо, сработало высокочувствительное предвидение, улавливающее плывущие из космоса энергетические колебания еще не наступивших событий. Ведь именно к сакральности, к Занебесью и был обращен философский и поэтический взгляд Ли Бо, а земные дела, хотя нередко и выходили у него на первый план, но тут же своей мелочной суетностью погружали душу в необъяснимую грусть.
В этих краях всё было пропитано Чуской Древностью. Ли Бо вошел на территорию уже не существующего наяву, но нетленного города Ин, столицы царства Чу у южного подножия горы Цзи (поэтому древний город называли также «Цзинаньчэн», «город к югу от Цзи»), увидел руины дворца Чжанхуа, полуразрушенный земляной вал и крепостные рвы чуской столицы (они дошли и до нас), надолго задержался в книгохранилище Вэй-гуна (III век до н. э.), где среди красноватых стен с полустертыми надписями отыскал нетленные оды Сун Юя.
Как раз в это время в паломническое странствие к святой горе Хэншань направлялся знаменитый даос Сыма Чэнчжэнь, отшельник со склонов Тяньтай по прозвищу Сыма Цзывэй; сам он называл себя Мудрецом с белого облака. Проездом в Юэчжоу (современный город Юэян провинции Хунань) он остановился в Цзянлине и жил в монастыре Пурпурного Предела (не примечательно ли, что в одноименном монастыре, только через десять лет и в другом городе близ горы Тайшань, Ли Бо прошел обряд «вхождения в Дао»?). Сыма Чэнчжэню было уже восемьдесят лет, его пытались призвать к себе и императрица У Цзэтянь, и ныне правивший Сюаньцзун, а предыдущий император Жуйцзун, пригласив во дворец, склонился перед ним как перед учителем, но Сыма Чэнчжэнь всякий раз возвращался в свой скит мудрости. Он, как говорили, знает всё на пять сотен лет назад и видит на пять сотен лет вперед.
Знаменитый даос вел замкнутый образ жизни и мало кого принимал, но накануне вечером, заметив, что звезда Чангэн (Тайбо) в восточной части небосклона обрела пурпурный оттенок, Сыма понял, что наутро к нему на поклон придет Ли Тайбо. Уже непосредственно в беседе с молодым поэтом мудрец пророчески сформулировал его суть: «Духом — горний сянь, твой стержень — Дао, ты ликом — словно Дух Святой, витающий в Восьми Пределах». И продолжил, как предположил профессор Гэ Цзинчунь, уже менее торжественно: «Да, на пути государевой службы ждут тебя ямы и рытвины. Ты — как могучая Птица Пэн, коей нужны просторы неба, а не тесные залы».
Образ могучей и неостановимой Птицы Пэн[40] нарисован еще Чжуан-цзы: «В Северном океане обитает рыба, зовут ее Кунь. Рыба эта так велика, что в длину достигает неведомо сколько ли. Она может обернуться птицей, и ту птицу зовут Пэн. А в длину птица Пэн достигает неведомо сколько тысяч ли. Поднатужившись, взмывает она ввысь, и ее огромные крылья застилают небосклон, словно грозовая туча. Раскачавшись на бурных волнах, птица летит в Южный океан…»[41]
Уже много лет, с тех пор как в раннем детстве он открыл книгу удивительных и мудрых притч древнего философа, этот образ будоражил душу Ли Бо. Поначалу это было какое-то смутное, неясное, неотчетливое ощущение, но постепенно контуры его обрисовывались все ярче и явственнее, и этот невообразимо могучий «птеродактиль» стал недвусмысленной самоидентификацией поэта. Уже в 720 году он ввел этот образ в свое творчество и потом создал еще два произведения, в которых он играет смысловую роль, и множество таких, где мифологическое создание присутствует фоново. Нельзя не обратить внимание на то, что это — именно птица, что по ступеням мифологических ассоциаций еще теснее сближает Ли Бо с культурой древнего царства Чу, обитатели которого считали себя «потомками птиц», в отличие от жителей северных регионов Китая, именовавших себя «потомками драконов».
В произведениях Ли Бо Великая Птица Пэн — не простое копирование образа древнего философа, а стремительное его развитие. У Чжуан-цзы Пэн опирается на силу попутного ветра, у Ли Бо — дерзновенно и вольно парит в сакральных Небесах над миром, не нуждаясь ни в ком и ни в чем, не зная никаких ограничений своей свободе. «Мой дух исполнен Небом, мой лик очерчен Дао, обуздывать себя мне нужды нет, ни в ком я не нуждаюсь, где появлюсь, там и живу, мне самого себя довольно» — так уже в 727 году в эссе «Письмом отвечаю шаофу Мэну из Шоушань» очертил поэт психологические характеристики своего пребывания в сем мире.
Лет семь назад он уже упомянул пернатого гиганта в колком стихотворении, посвященном надменному чиновнику:
Пэн-исполин в потоках вихревых
Взмывает в занебесные туманы,
А спустится, коль ветр могучий стих, —
Так вздыбится пучина океана.
И к концу земной жизни, уже ощущая начавшийся процесс перехода в вечность, Ли Бо напишет, последним усилием воли соединяя себя с именем Конфуция (Чжун-ни), коему только и было бы дано по достоинству оценить поэзию Ли Бо, как мудро оценивал тот стихи древних, составляя «Канон поэзии» (Шицзин):
О, Птица Пэн, раскрыв громады крыл,
Ты взмыла ввысь, да недостало сил,
Но вихрь не стихнет десять тысяч лет!
Ведь поднялась до дерева Фусан, и эту быль
Потомки станут вспоминать века…
Но где ж Чжун-ни, что над стихами слезы лил?
Встреча со старым и мудрым даосом всколыхнула поэта. «Да, он сравнил меня с птицей Пэн, но он сам — еще более редкостная птица Сию с вершины святой горы Куньлунь». Глубинно осмысляя этот образ, вечером он велел Даньша растереть тушь, зажечь светильник и написал «Оду на встречу Великой птицы Пэн с Волшебной птицей Сию» в возвышенном, с поэтически расставленными акцентами стиле «фу» (ритмическая проза, эссе, «стихотворение в прозе»; в отечественной традиции повелось условно называть этот жанр «одой»).
Мимо этого произведения не может пройти ни один исследователь. Но, к сожалению, нам остался не первый, спонтанный вариант, а более поздний, подредактированный уже зрелым поэтом, давшим ему и несколько другое название — «Ода Великой Птице Пэн». Тем не менее в собрания сочинений Ли Бо эту оду ставят если не в раздел «Дата написания не определена», то в период 725 года, условно считая позднюю редакцию и ранний вариант в основном идентичными.
Это не просто одно из произведений Ли Бо, но концептуальное, выражающее его мировоззренческие принципы как структурную конструкцию и его жизни, и его поэзии, и потому его стоит — при всех трудностях восприятия огромной массы мифологических образов, насыщенных пластами аллюзий, — привести хотя бы в отрывках[42].
…Из толщ земных взлетишь Ты к первозданной чистоте, пронзишь покровы туч, вонзишься в бездну моря и вызовешь волну невиданных высот — до тысяч ли. Затем опять взметнешься ввысь на девяносто тысяч ли, оставив за спиной вершин громады и крылья погрузивши в облака, взмахнешь крылом — придет на землю тьма, взмахнешь другим — опять вернется свет. Стремленью Твоему достигнуть Врат Небесных предела нет, в Тумане Изначальном Ты паришь, крылами сотрясая целый мир, сдвигая звезды в небе, покачивая горы на земле, в морях рождая бури. Кто способен преграды Тебе поставить? Кто способен сдержать порыв Твой? Эту мощь и не узреть, и не вообразить.
Небесный Мост[43] объяв за два конца, зеницами сверкнешь, подобно солнцу и луне. Мелькнешь мгновением, а рык громоподобный заставит тучи съежиться и снежный вихрь закрутит… Там, под тобою, три горы священных — они что комья малые земли, а пять озер великих — чаши с зельем. Душе святой созвучен твой полет… О, сколь ты величава, Птица Пэн, простертая от просини Небес до безоглядной пустоши Земли, с Небесною Рекой[44] одной сопоставима… То диво дивное — немыслимо, непредставимо, Великой Тварной силой Естества оно лишь и могло быть создано…
А Птица Велия Сию при встрече изрекла: «О, Велика ты, Птица Пэн, и в этом — твое блаженство. Когда я одесную западный предел крылом накрою, — ошу́ю восточной пустоши не видно. Что мне перемахнуть Земные жилы, Небесный стержень раскрутить?! В тумане непостижности гнездуюсь и пребываю там, где есть Ничто[45]. Давай взлетим вдвоем, крыла раскинем».
Так воззвала она к Великой Птице Пэн — за мною следуй в радости и естестве. И обе Птицы вознеслись в безбрежные миры, а мелкота невидная о том судачить стала под забором.
Эта тема в качестве откровенно программного заявления поэта настолько важна, что достойна самостоятельного исследования, но как первый и пунктирный шаг здесь можно наметить две основные координаты: во-первых, соотношение оды Ли Бо с притчей Чжуан-цзы, откуда поэт взял сюжет; во-вторых, место этой оды в ряду других произведений Ли Бо, в которых он обращается к образу мифологического гиганта. Заслуживает внимания и анализ причин возникновения именно этого образа как спонтанной реакции на оценку Ли Бо, данную ему знаменитым даосом.
Онтологически связь с текстом философа ясна — утвержденную им схематичную мифологическую идею поэт развил и мировоззренчески, и художественно. Обращают на себя внимание два важных, концептуальных отличия. У Чжуан-цзы генезис образа Пэн, в сущности, отсутствует, он не доведен до логического первоначала, Пэн в притче философа, проводящего мысль о становлении мира как процесса трансформации форм, есть лишь метаморфоза огромной рыбы из Северной Бездны, а «откуда есть пошла» эта фантастическая рыбина, не уточняется.
Ли Бо четко конституирует Пэн не как продукт сегодняшнего мира, сгустившегося в устойчивые формы, а как порождение первоэфира, находившегося в процессе «сгущения из хаоса», непосредственно вошедшее в сегодняшнюю реальность создание предвечной «Великой Тварной силы Естества», которое обычно соотносится с понятием «природы» и сводится к самому Дао.
Персонаж Чжуан-цзы — индивидуален, и хотя мир вокруг него обрисован легкими штрихами (реакция мелких птах на непонятный для их приземленной ограниченности космический порыв), но связи Пэн с миром нет, она сама по себе, она вольна и свободна, она не только не реагирует на ничтожные для нее выпады, а просто не замечает их в своем величии. Однако свобода Пэн у древнего философа не безгранична — могучим крылам Птицы необходима поддержка ветра, и ее «вечность» начинается лишь за пределами сущностного мира — в Занебесье, на высоте в «90 тысяч ли».
У поэта крылатый гигант, рожденный в мифологические времена, то есть в «доистории», на протяжении почти всего сюжета одинок и до финальной встречи с равновеликой Птицей Сию ни с кем не контактирует. Однако само его существование не является «бытием в себе», а становится «бытием для других», является «прозелитизмом Дао», в сферу которого вовлекаются созвучные ему «святые души». У Чжуан-цзы нет как генезиса Пэн, так и ее целеположения.
Ли Бо, хотя и не ставит в текст важную для его мировоззрения формулу «возвращения Древности», но весь художественный образ стихотворения столь демонстративно ведет к противопоставлению текущей «цивилизационной» суеты — не осложненному и не нагруженному никакой прагматикой «беззаботному» парению этого прасущества в космическом естестве, — что из подтекста невольно и недвусмысленно возникает идея «перестройки» зашедшей в тупик, погрязшей в мелочной сиюминутности цивилизации. И это возможно лишь с помощью изначальной Чистоты, сублимированной в существах, подобных Великим Птицам Пэн и Сию, для которых собственное «величие» (не столько размеров, сколько духа) как независимость и вольность адекватно «блаженству» как естественной форме бытия, но не личному, а всеобщему. Их парение в Занебесье есть акт божественного творения.
И это — та самая цель жизни самого Ли Бо, какую он поставил перед собой, стремясь к императору как к Солнцу. Крайне важно обратить на это внимание — ведь проходящая через всю жизнь поэта жажда очутиться при императоре в качестве его мудрого наставника часто интерпретируется как только узко-конфуцианская составляющая его мировоззренческого комплекса — необходимость «служения» и подъема по карьерной лестнице. Ли Бо, однако, не ставил последовательную политическую и административную карьеру целью своей жизни — это было лишь средством реализации идеалов для максимально полного претворения в жизнь его данных Небом талантов, раскрытия сильного, гордого, прямого характера.
Лишь дважды в своей жизни он был близок к свершению деяний государственно-политического уровня: когда в Чанъане, ожидая императорского указа о зачислении в академию Ханьлинь, присутствовал на высших аудиенциях и даже в чем-то соучаствовал (легендарное свидетельство о разрешении конфликта с туфаньскими послами); и когда уже во второй половине жизни ввергся в военно-политическую авантюру принца Юн-вана, полагая, что спасает трон от посягательств мятежника Ань Лушаня. Оба эти вторжения в политику высокого уровня завершились для Ли Бо провалом: императорский двор он покинул по собственному желанию, осознав свою нравственную несовместимость с теми, кто пролез к кормилу власти; принц же был официально признан изменником, и Ли Бо как соучастник его измены попал в тюрьму и ожидал казни, лишь усилиями друзей замененной ссылкой в отдаленный Елан.
Тем не менее после каждого поражения он пытался возродиться именно в политическом плане. «Ода Великой Птице Пэн» показывает, что поэт мечтал не о совершенствовании существующего мира, а о кардинальном изменении его, о возврате к первоначалу, об осуществлении нового «проекта» как бы с «нулевого цикла», что доступно лишь прасуществам, непосредственно пришедшим из доформенного «Ничто».
Стоит обратить внимание на то, что, в отличие от горького предсмертного стихотворения Ли Бо, в «Оде» не только не говорится о падении Птицы на землю, но даже ветер, способный, по Чжуан-цзы, поддержать полет, упоминается не как активная сила, а лишь как ответная реакция на могущество самой Птицы. Полет Птицы Пэн — это ничем не ограниченная свобода, это наслаждение, высшее, ни с чем не соизмеримое блаженство, и именно это прежде всего привлекло свободолюбивый дух Ли Бо к этому образу.
Мудрый даос уже в 725 году разглядел в Ли Бо «небесную породу». Современный тайваньский исследователь извлек из старых хроник не только то, что акцентировал в своем романтичном эссе Ли Бо, но еще и более сложную оценку его психологических характеристик. Сыма Чэнчжэнь понял мятущуюся натуру поэта: базисно он безусловный даос, отчужденный от современных ему государственных структур, но смирить присущую ему жажду действий, поступков, свершений не в силах, и потому, предрек ему Сыма, «лишь свершив великие деяния, ты придешь ко мне на Тяньтай» — в скит отшельника для полного и окончательного «погружения в Дао». Однако Ли Бо так и не пришел к мудрецу, с горечью осознав, что на трудном и извилистом пути земного бытия тех государственнических «великих деяний», о которых мечтал, он свершить не смог, и утопил свою трагедию в вине.
Признав в собеседнике соприродную вещую Птицу Сию со склонов священной Куньлунь, поэт почувствовал, что его собственный дух рожден не цивилизацией, а изначальной, еще доформенной и тем более догосударственной праматерией. Он витает в таких высотах, куда уже и ветра не достают, а на землю опускается исключительно по собственной воле — раз в шесть лун для краткого отдыха (а что если состоявший из шести десятков лет цикл пребывания Ли Бо на Земле — одна из таких остановок?). Его высшее назначение — не «улучшать», а строить заново по отброшенным, но не утраченным лекалам Небесного Дао. Напомню самохарактеристику Ли Бо: «Мой дух исполнен Небом, мои лик очерчен Дао, обуздывать себя мне нужды нет, ни в ком я не нуждаюсь, где появлюсь, там и живу, мне самого себя довольно» («Письмо шаофу Мэну из Шоушань»). Это было сформулировано в 727 году, когда характеристики мудрого даоса уже пустили прочные корни в самосознание поэта.
Драма земного бытия Ли Бо в том, что осознание именно такого своего предназначения так и не овладело им целиком и безоглядно и в течение жизни он не раз еще срывался к карьерным мотивам, хотя глубинно и осознавал, что «плодов жемчужных» Фениксу не дадут и на благородном Платане не останется для него места — всё захвачено суетливой мелкотой с «рыбьими глазами». Трагедия поэта — в том, что он был личностью, прихотью Провидения оказавшейся там и тогда, где и когда требовалась не личность, а конформная общность. Своей яркой индивидуальностью он выбивался из той номенклатурной среды, в которую рвался, аннигилируя с ней.
В том же 725 году Ли Бо еще раз обратился к образу мифического гиганта, которому ничто не в состоянии поставить преграды на пути к Небесному Дао, — в стихотворении «На Севере — Пучина-Океан», которым он начал свой знаменитый цикл «Дух старины», историософский и эстетический манифест, создававшийся поэтом всю жизнь как последовательное уточнение и прояснение мировоззренческих позиций (в итоговой последовательности цикла это стихотворение стоит под № 33).
Примечательно, что в этом случае перед нами аутентичный текст, одновременный утраченному начальному варианту «Оды Великой Птице Пэн». И хотя по глубине обрисовки произведения несопоставимы, но они достойны компаративистского изучения, которое сможет выявить развитие образа Пэн в творчестве Ли Бо.
К Золотому кургану
После встречи с Сыма Чэнчжэнем Ли Бо не продолжил путь на восток, а, оживив в душе «чуский» дух, повернул обратно на запад. Юэчжоу (современный Юэян) в округе Балин, один из знаменитейших в Китае центров виноделия, соседствовал с памятными местами Цюй Юаня, который был для молодого поэта гражданственным, нравственным и эстетическим ориентиром. И о трагической кончине отвергнутого властью великого поэта, чьи «оды унеслись до самых звезд», тогда как места увеселений его царственных противников обратились в руины, оплетенные лианами, Ли Бо, конечно, не раз задумывался. Озеро Дунтин, куда впадают, к западу от Юэяна, реки Сяо и Сян — район ссылки и гибели Цюй Юаня, — Ли Бо воспринимал с тоской какого-то несформулированного в словах прозрения. Он и рвался туда, мечтая прикоснуться к памяти великого предшественника, и бежал оттуда с туманным предчувствием собственной трагедии, и пытался внести какие-то коррективы в неумолимый ход истории.
Эта первая поездка к озеру Дунтин завершилась печально. Односельчанин У Чжинань, с которым они повстречались еще в Цзинчжоу и вместе продолжили путешествие, вдруг почувствовал себя плохо, и местный врач ничем не смог ему помочь. Смерть жесткой реальностью ворвалась в романтическую поездку поэта, и ему пришлось долго искать кусок земли, который можно было бы откупить у местных властей, чтобы похоронить спутника, как того требовала традиция.
Эта церемония привлекла к себе особое внимание тех исследователей, кто отстаивает принадлежность Ли Бо к ханьской нации. В Западном крае, откуда, считается, родом был поэт, существовало три типа захоронения: сжечь, утопить, отдать на съедение дикому зверью. Ли Бо не прибег ни к одному из этих «варварских» способов, а по-китайски захоронил тело односельчанина в земле и впоследствии не раз навещал могилу. А через несколько лет, когда в стране началась кампания уничтожения беспризорных захоронений, он перенес тело из временной прибрежной могилы на городское кладбище Эчэна (современный Учан). В сущности, по форме это был древний, в танский период уже нелегитимный, способ предания земле — сначала временное захоронение, затем постоянное.
Близилась осень, и пора было двигаться к давней мечте — восхождению на Лушань, что высится к югу от современного города Цзюцзян в провинции Цзянси. По преданию, в период древней династии Чжоу семеро братьев Куан ушли на эту гору в отшельничество, откуда и пошло название горы (лу — жилище отшельника) и нескольких ее вершин, в названия которых включено их имя (куан); позже на Лушань жил отшельник Дамин-гун (Господин Просветленный), прозывавшийся также Луцзюнь, которого навещал сам ханьский император У-ди. С этой знаменитой горой связаны имена и Цинь Шихуана, и даже первопредка Юя. Можно представить себе, что Ли Бо, совсем недавно покинувший родные Куанские горы, название которых записывалось тем же иероглифом куан, бродил по этим склонам, как по зарослям отчего края.
Лушань вызвала у впечатлительного поэта взрыв эмоций, и панорама горы дана яркими импрессионистскими мазками. Живописный фокус стихотворения — водопад, на который поэт смотрит с расстояния. Меж двух острых, как мечи, скал он стеной ниспадает, словно из заоблачных высей, неся Земле заложенную Небом энергию. В этот образ вложены сила природы, мощь и величие естественности. Опустив взгляд вниз, поэт оглядывает скалы, влажные от брызг, и напряжение в его душе, омытой чистотой небесного потока, спадает. Лушаньские скалы представлены неким идиллическим миром, далеким от треволнений будней, жизнь на этих склонах кажется той самой благостной «вечностью», которая выступает во многих стихах прямой альтернативой суетной погоне за карьерными успехами. Не случайно через три десятилетия, спасаясь от всколыхнувшего страну мятежа Ань Лушаня, Ли Бо увозит семью именно на склоны Лушань:
К закату поднимусь на пик Жаровни,
Взгляну на юг — там водопад вдали,
Обрушиваясь с высоты огромной,
Он расплескался на десятки ли.
Летит стремительно, как огнь небесный,
Слепит искреньем радужных цветов,
Вселяя ужас сей Рекою звездной,
Низвергнутой из самых облаков.
Окинешь взглядом — сколько в этом мощи!
Природные творенья — велики!
И шторм морской прервать его не сможет,
Луна в ночи тускнеет у реки.
Из тьмы небесной эти струи пали,
Окатывая стены черных круч,
На камнях капли-перлы засверкали,
Как зоревой передрассветный луч.
Люблю бродить по этим чудным скалам,
Они душе несут покоя дар,
Мирскую пыль стряхну с себя устало —
И словно выпью Яшмовый нектар.
Мне любо благолепие такое,
Где расстаюсь я с суетой мирскою.
Невдалеке высятся пять пиков горы Улао («Пять старцев»), каждый из которых под каким-то ракурсом напоминает кто поэта, напевающего свои стихи, кто старика-рыбаря, кто присевшего отдохнуть монаха. На вершине одного из пиков вырезана надпись «у солнца над облаками». В ущелье за горой таится небольшой храм Синего Лотоса, посвященный не столько Будде, сколько Ли Бо, — говорят, именно здесь стояла его хижина отшельника во второй половине 750-х годов, когда он скрывался от волн аньлушаневского мятежа.
А это стихотворение он написал здесь, в монастыре Дунлинь, что с 381 года стоял на склоне горы Лушань, и поэт преклонил колени перед Буддой, закрыл глаза и отрешился от этого бренного мира, уйдя мыслью в бесконечное пространство космоса:
К Синему Лотосу в необозримую высь,
Город оставив, пойду одинокой тропой.
Звон колокольный, как иней, прозрачен и чист,
Струи ручья — будто выбеленные луной.
Здесь неземным благовонием свечи чадят,
Здесь неземные мотивы не знают оков,
Я отрешаюсь от мира, в молчанье уйдя,
И принимаю в себя мириады миров.
Сердце, очистившись, времени путы прервет,
Чтобы забыть навсегда и паденье, и взлет.
Ли Бо был человеком природы как нетронутой естественности, духовной чистоты, и горы в структуре его мировоззрения занимали одно из наиважнейших мест. Они воспринимались как те скрепы, которые соединяют Землю с Небом, еще оставаясь на земле, но уже полнясь духом небесного инобытия. Он ведь вырос среди гор, наиболее почитаемыми из которых были, конечно, Крутобровая Эмэй, одна из четырех святых гор китайских буддистов и «выход в Небо для освобожденной души» даосов, и гора Цинчэн с пятым из десяти даоских выходов в пространство инобытия. «Знаменитые горы» страны были целями его путешествий и объектами его стихотворений: Тайшань, Хуашань, обе, южная и северная, горы Хэншань, Суншань, Хуаншань, Лушань, Тяньтайшань, Чжуннаньшань и др.
Но и малые, неприметные горы кисть поэта делала знаменитыми. Так произошло с Тяньму (горой Матери Небесной), возвышающейся всего на несколько сотен метров к северо-западу от Тяньтай. По легенде, на ее вершине можно услышать пение святой, прозванной «Небесной Матерью». Стихотворение Ли Бо, окутавшее эту малозаметную до того гору флером мистической таинственности, сделало ее известной. Гора Цзюхуа, которая сегодня считается одной из четырех святых гор буддистов, до Ли Бо даже не имела утвердившегося имени — это он увидел в ее девяти отрогах лотос с девятью лепестками, и название гора Девяти цветков закрепилось за ней. А место — дивное: «Необычайность этих гор и удивительная красота их очертаний переданы в словах [Ли Бо] „искусно и тонко выточены“» [Лу Ю-1968. С. 36].
В вечности оставил Ли Бо крохотную, едва не холм, горушку Цзинтин, до него известную лишь знатокам старинной поэзии, потому что на ее вершине поэт Се Тяо соорудил «Беседку почтительности», давшую имя горе. Ли Бо, преклонявшийся перед Се Тяо, часто бывал на склонах этой горы, много стихотворений посвятил ей, а в наиболее известном «Одиноко сижу на склоне Цзинтин» в такой степени аллегорически «очеловечил» ее, что в скупых четырех строках встает философия отвержения суетного человеческого мира и растворения в Природе: гора меня не столь тяготит, как люди, сказал поэт, и комментатор Юй Биюнь увидел в этом «созвучие неживой сущности».
Как-то в 727 году, повстречав мирянина, не слишком озабоченного взаимоотношениями Земли и Неба, Ли Бо разговорился с ним и неожиданно понял, сколь разнятся восприятия мира у человека, живущего тяжкими насущными заботами, и у человека духовного, который может не заметить камня на дороге, заглядевшись на заоблачную вершину. «Что вам в этих пустых склонах?» — спросил прохожий.
Ли Бо-человек ничего ему не ответил, только усмехнулся собственным мыслям. Что простому трудяге до мировоззренческих категорий? В суете бренного мира он не понимает, что склоны, заросшие персиковыми деревьями с розовыми цветами, пышно высыпающими весной, — это другой мир. Это как бы отгороженный от бренности «Персиковый источник», куда Тао Юаньмин послал своего рыбака. Но рыбак, покинув благословенные места, вторично уже не смог найти их — к мечте можно прикоснуться лишь однажды.
Ли Бо-поэт, вернувшись домой, взял кисть и сформулировал свой ответ простодушному мирянину, показав, что же влечет его на «Бирюзовый склон». Их краткий диалог, воспроизведенный в стихотворении, примечателен. Прежде всего, цветом горы. Он малореален, и трудно себе представить, чтобы какой-нибудь дровосек именно таким образом охарактеризовал склон горы, где они с Ли Бо повстречались. То есть Ли Бо, пересказывая заданный ему вопрос, вложил в него дополнительный оттенок, идущий уже не от мирянина, а от самого поэта: «бирюза» — даоский цвет, и если мирянин находится просто на горе как физическом объекте, то поэт — в ареале даоского мировосприятия, придающего горе свой мистический, сакральный окрас.
Лушань в такой степени переполнила душу поэта мощью своих каменных громад, нескончаемой высотой струй водопада, пеленой облаков, словно бы проходящих сквозь вершины, упругой аурой духовности, сжимавшейся по мере восхождения, что он задумался о коррекции маршрута. И стремительно продолжил движение на восток — через горы Врат Небесных и трудную переправу Хэнцзян. Впереди лежали территории двух древних царств У (район современного города Сучжоу) и Юэ (южнее Шанхая, вокруг известной горы Гуйцзи) — полоса вдоль моря, насыщенная не только историческим, но и мифологическим прошлым, места легендарных святых и отшельников, еще с юношеских лет притягивавшие Ли Бо как сакральный край очищения души. Посетив позднее этот юэский край, Ли Бо вдохновенно изобразил его:
Ты, говорят, собрался к склонам Гуй,
Твой дар Се Кэ их описать сумеет —
Десятки тысяч с круч летящих струй,
Ущелий, спрятанных в тени деревьев…
Перед вступлением в этот красочный и волнующий мир экзальтированная душа поэта требовала отдохновения. И Ли Бо повернул в сторону заложенного чуским правителем Вэй-ваном еще в Конфуциевы времена Золотого кургана (Цзиньлин, современный Нанкин), который Чжугэ Лян охарактеризовал как «жилище властителей». Поэт уже предвкушал, как зайдет в храм Фу-цзы, насладится побеленными матовой луной берегами реки Циньхуай с бликами красных фонарей на воде, пройдется по улицам, где из каждого окна несутся звуки циня и выглядывают веселые девы — «Как лепестки, они слетают с неба, / Готовые с тобою плыть на запад» (стихотворение «Цзиньлиночке»).
На подходе к городу их встретили три горы, рядком выстроившиеся на восточном берегу Янцзы. В древности их называли «сторожевыми» — считалось, что при приближении опасности горы начинают дрожать, предупреждая жителей.
Горы замерли, и даже Янцзы текла достаточно спокойно, хотя уже близился сезон зимних штормов. Но был взволнован город, по крайней мере, та часть его интеллектуальной элиты, которая уже успела познакомиться с «Одой Великой Птице Пэн», недавно привезенной попутными торговцами. Произведений такой художественной силы давно не создавалось, и в небольшой гостиничке, где остановился поэт, уже на следующий день собрались каллиграф Чжан Сюй, приехавший по делам из Аньчжоу помощник начальника уезда Мэн (Ли Бо в стихах упорно именовал его шаофу — почтительным эквивалентом официальной должности сюаньвэй) Цуй-Двенадцатый, о котором, к сожалению, ничего не известно, и другие не последние в городе люди, многие из которых стали друзьями Ли Бо и часто появлялись в посвященных им стихах поэта, чем и вошли в вечность.
Поэт импровизировал, Чжан Сюй быстрой кистью каллиграфически записывал, приглашенные музыканты напевали. Как говорится, на три дня растянулся малый пир, на пять дней — большой. Отправились к Белым воротам — району любовных свиданий в Цзянькане, как назывался Нанкин во времена Се Тяо, еще до того, как стал Цзиньлином. И Ли Бо тут же на мотив популярной песенки изобразил в стихотворении томление юной девы, приготовившей духовитое вино из Синьфэна и ожидающей возлюбленного, с которым их «дымки сольются», как в древних жаровнях, по форме напоминающих мифическую гору Бошань. Эта озорная песенка, поговаривали, возникла во времена Ци, одной из южных династий (V–VI века), когда во дворце появилась служанка по фамилии Ян с малолетним сынком, который постепенно превратился в такого бравого красавца, что стареющая императрица не устояла перед его чарами. По народу пошли озорные частушки об их тайных свиданиях, которые начинались со слов «Ян со старухой весело резвятся вместе», и это «Ян со старухой» из изначального «Янпоэр» превратилось в «Янпар» и стало названием любовной песенки о радостно вспыхнувших, как бошаньская курильница, птичках, прячущихся от нескромных взоров в густоте ивовых ветвей у Белых ворот. Ли Бо вытащил этих птичек из тени ветвей и превратил в юную пару, возгоревшуюся томлением не осложненной официальным браком страсти.
Прощались в знаменитом «Западном тереме» на горном склоне в окрестностях города, где за три века до них любил бывать поэт Сунь Чу, — его до сих пор именовали «трактир Сунь Чу». У их ног игриво колыхалась на поверхности реки зрелая луна. Поднимавшаяся от воды прохлада заставляла плотнее запахивать халаты и заматывать шею кисейным шарфом, чтобы через какое-то время сбросить с себя все это и подставить лицо, разгоряченное вином, освежающим порывам ветерка. Из тьмы ночи прилетали звуки робкой флейты, перемешиваясь со стихами, которые друзья вдохновенно напевали друг другу.
Через два десятилетия Ли Бо проведет в этом заведении одинокую ночь со жбаном вина и воспоминаниями о своем любимом поэте V века Се Тяо, а затем опишет ее, мешая тушь со слезами:
В дуновении зябком цзиньлинская ночь затихает,
Я один, а вокруг — земли У и Юэ, земли грез,
И плывут по реке облака и стена городская,
И с осенней луны ниспадают жемчужинки рос.
Я луне напеваю, не в силах прервать эту ночку.
Трудно встретить созвучную душу в минувших годах.
«Шелковиста вода»: стоит только напеть эту строчку —
И «во мраке мелькнувшего» Се не забыть никогда.
Щедрый, не знающий ограничений, обычно диктуемых рационалистическим разумом, поэт с размахом проводил пирушки для новых друзей. Это серьезно истощало его кошелек, и в дальнейший путь в Янчжоу на рубеже весны — лета 726 года он отправился уже на грани риска. Впрочем, его самого это не слишком заботило, и от напоминаний Даньша он легкомысленно отмахивался. В Цзиньлине он подцепил, как это часто бывало у путешествующих молодых людей, веселую девицу, взял ее с собой и игриво именовал Цзиньлиночкой. А впереди лежал город цветов, винных лавок, танцевальных помостов, яркого разгула — Янчжоу.
Триста тысяч золотых
Уровень благосостояния Ли Бо — не самый важный для историко-литературного анализа вопрос, но он весьма занимает исследователей. К сожалению, в не столь еще давнем прошлом некоторые выводы строились на весьма поверхностных и далеко не научных основаниях, диктуясь идеологическими трафаретами, что набрасывало определенную вульгарно-социологическую тень на восприятие поэзии и облика Ли Бо.
12 августа 1960 года пекинская газета «Гуанмин жибао» опубликовала статью, специально посвященную теме доходов Ли Бо. В статье утверждалось, что, поскольку в Мяньчжоу, где в Шу поселилась семья будущего поэта, существовала промышленная разработка солевых и железных промыслов, то «отец Ли Бо вполне мог заняться торговлей железом» и «нелегальным его вывозом» за пределы края, а сам Ли Бо, подолгу живя в Цюпу (Осенний плес), богатом серебром и медью, «вполне мог заняться сбытом их в Южном Китае». Под нейтральным «вполне мог» четко подразумевалось — «занимался, и тем виновен».
В «Истории развития китайской литературы» Лю Дацзе, вышедшей в 1963 году, утверждается: поскольку в своих путешествиях Ли Бо перемещался между торгово значимыми городами, не исключено, что, будучи мелкопоместным помещиком, занимался он там сбыто-посредническими операциями. И при том еще «якшался с иноплеменными шлюхами и шлялся по кабакам», что-де резко отличало его пьянство от благородного винолюбия Ван Вэя и Ду Фу. Процитировавший все это современный исследователь не находит для оценки другого слова, кроме как «бред» [Цяо Цзячжун-1976. С. 30]. Тем не менее и сегодня продолжает разрабатываться тема источников существования семьи Ли, уже лишенная, к счастью, социологизаторского пыла. Исследователи замечают, что отец Ли Бо, его старший брат, живший в городе Цзюцзян, и младший, живший в Санься, замыкали весьма удобный для транспортировки грузов по Янцзы треугольник, и возможность именно такого занятия для них была весьма вероятной. Ведь нужны были доходы, чтобы содержать разветвленную семью и помогать талантливому сыну, отправившемуся завоевывать мир.
В танские времена странствия интеллектуалов были весьма распространенным занятием, и эту бродившую по свету особую социальную прослойку именовали юсюэ. Этот термин указывал прежде всего на конфуцианцев, ищущих служивого местечка, рыцарей, в дальних уголках страны оберегающих социальную справедливость, и литераторов, охочих до впечатлений. По многим записям того времени видно, что, даже пристроившись на должность, «странники» не задерживались на ней надолго. Видимо, это были люди особого менталитета, встревоженные «охотой к перемене мест», в которой процесс был важнее результата.
Обратим внимание на второй иероглиф в этом термине — сюэ основным значением имеет «учиться», «постигать знания», но также и «перенимать», «воспроизводить». То есть это не просто передвижение с места на место, а путешествие познавательное, расширяющее кругозор, дающее определенные навыки и умения, позволяющее, взглянув на новые места, несколько иначе воспроизводить окружающий мир.
Из людей круга Ли Бо, книжников, литераторов, таким же был Ду Фу, дважды недолго послуживший на чиновном посту, а остальное время странствовавший по свету и умерший в лодке в Хунани. Гао Ши сумел подняться на высокую ступень чиновной иерархии, но до того полжизни провел в скитаниях; Хэ Чжичжан оставил престижный пост воспитателя наследника престола, скрывшись на горе Четырех просветлений (Сымин). «Я отвязанный челн, потерявший причал», — писал о себе Ли Бо. В этом наряду с оттенком горечи сквозит и неизбежность. Это были люди, для которых даже столь высокая и «социально-значимая» «должность», как у мифологического Небесного Петуха, ежеутренне возвещавшего зарю, означала утрату свободы и независимости.
Суть даже не в том, что государственных вакансий в стране было в сотни раз меньше, чем желающих занять их[46]. В этих людях боролись две стихии — государственнические традиции, звавшие их к «усовершенствованию» державы, и вольный стиль жизни в «ветрах и потоках», ориентированный на даоско-буддийские мотивы природной естественности, противопоставленные жестко структурированному государственному администрированию. Об одном из таких вольнолюбивых поэтов Ли Бо с восхищением и преклонением писал:
Мне люб Учитель Мэн. Он смог войти
В потоки бытия совсем легко
И предпочел служивому пути
Забвенье в соснах среди облаков,
Был опьянен божественной луной,
Беспечными цветами покорен.
Склоняюсь пред душевной чистотой,
Высоким пиком видится мне он.
Так на что же могли рассчитывать странники, бродившие по городам и весям? В начале пути — на помощь семьи, дальше — на клановые связи, дружескую взаимовыручку, монастырское гостеприимство. Крайне важно отметить, что местные власти с большей или меньшей охотой, но шли на то, чтобы субсидировать обратившихся к ним за помощью литераторов. Видимо, в традиционно существовавшей в Китае атмосфере всеобщего почтения к Слову чиновничий менталитет, структурированный системой государственных экзаменов, включавших в себя и изящную словесность, диктовал чиновнику если и не искренний, то как минимум карьерный интерес к поощрению литераторов, подчеркивавший его заботу о «воспитании народа».
Не исключено и получение гонораров, во всяком случае, Бо Цзюйи, живший, правда, позже, в переписке с Юань Чжэнем упоминает о получении платы за стихи. Особенно ценились славословия живущим и умершим вельможам, но Ли Бо этим жанром не увлекался. Гонорары передавались либо деньгами, либо натурой, и последнее существовало задолго до Ли Бо, например, легендарный инцидент со знаменитым каллиграфом IV века Ван Сичжи, получившим гуся за переписанный даос-кий трактат, что упоминается в одном из стихотворений Ли Бо.
На рубеже 720–730-х годов, видимо, поиздержавшись на бракосочетание и уже намереваясь вскорости направиться в столицу, Ли Бо обратился к некоему Пэю, занимавшему в Аньчжоу высокую должность чжанши (помощник губернатора), с просьбой о помощи, ибо «совершенно обнищал». При этом он указал уровень своих потребностей: врученные ему перед отъездом из Шу отцом «300 тысяч золотых» (фактически это было не золото, а мелкая ходячая медная монета с дыркой посередине, выпуск которой начался в 621 году), немалая, конечно, сумма (достаточная для закупки 300 тысяч даней[47] риса), а обладание состоянием уже в 100 тысяч даней считалось богатством; помощник губернатора, к которому Ли Бо обращался за помощью, получал в год раз в пять меньше. Возможно, это была часть наследства, которую отец поделил между сыновьями, но братья поэта вложили этот капитал в дело, а Ли Бо — в процесс познания мира, самосовершенствование.
Скорее всего, цифра просителем была намеренно преувеличена, тем более что при весе одной монеты в 4,229 грамма общая сумма, названная поэтом, тянула на 1200 с лишним килограммов, что для путешественника было несколько накладно. Надо, однако, все же заметить, что у путешествующих интеллектуалов расходы были немалые: деньги тратились не только на пирушки, но и на такие недешевые вещи, как лодка с лодочником, кони или, что более вероятно, выносливые ослы (для себя и слуги), весьма распространенные среди путешествовавшего люда в Танской империи, на приличествующую статусу одежду и гостиницу. Хорошая тушь и тонкая бумага (особенно если это была сюаньчжи, бумага из города Сюаньчэн, тонкая до прозрачности и такая гладкая, что кисть, особенно сюаньчэнская же с едва видимыми нежными волосками, скользила по ней, не встречая сопротивления), которые поэтом расходовались в невообразимых размерах, изрядно истончали кошелек.
А он еще поплыл в Янчжоу мимо рыбачьих огоньков, ночными светлячками рассыпавшихся по стремнине, мимо склонов, расцвеченных ярко-красными, как щечки у красоток, цветами, послушал в веселом заведении песни этих нарумяненных девиц, и долго ему не хотелось оттуда возвращаться на юг — даже в заветный край Юэ.
В преддверии осенних холодов Ли Бо нанял небольшую лодку с полукруглой, покрытой влагонепроницаемым черным лаком крышей, под которой можно было укрыться от непогоды и провести ночь на бамбуковых лежаках, пока старик-лодочник, что-то тихонько напевая, толкал и толкал длинным шестом лодку мимо Сучжоу, где Ли Бо вспомнил красавицу Сиши на террасе Гусу, к его времени уже полуразрушенной. Там сластолюбивый правитель древнего царства У закатывал пиры в честь своей возлюбленной наложницы.
При этом он написал довольно странное стихотворение, для которого Сиши оказалась лишь поводом, невольным орудием коварных планов печально известного в китайской истории Гоуцзяня, замыслившего переключить внимание Фу-ча, властителя царства У, с государственных дел на прелести девы, что он и осуществил, в конце этого многоходового стратегического замысла прибавив к своему царству Юэ земли соседнего У:
Она росла в Юэ от юных лет
Там, где с Чжуло ручей струился, чист.
Таких красавиц не припомнит свет,
Смущенно лотос прятался под лист,
Когда она, склонясь к лазури вод,
Стирала пряжи шелковый моток.
Зря зубки-перлы и не разомкнет,
Лишь в небеса уйдет глубокий вздох.
Коварный Гоуцзянь приметил перл —
И к У-царю наш мотылек летит,
А тот дворец для Куколки возвел
Подальше от столичной суеты.
Да вскоре рухнула страна Фу-ча…
Как ей дойти до прежнего ручья?!
Ли Бо плыл мимо Ханчжоу с чарующими красотами озера Сиху, которые он в стихах сравнивал опять-таки с неповторимой прелестью Сиши, мимо Юэчжоу, все ближе и ближе к горе Гуйцзи, где, стоя на террасе Юэтай, жадно всматривался в едва заметные ближе к берегу моря руины стен времен «Весен и Осеней» Конфуция, к горе Тяньму (Небесной Матери) — в общем, туда, куда он посылал друзей, всякий раз предвкушая наслаждение этими красотами:
Увидишь океан с Цинван-скалы,
Курган Силин с террасы Юэтая,
Озера там, как зеркала, светлы,
И волны-горы в пене пробегают.
Там краски осени — Мэй Чэна кисть,
Бокал Чжан Ханя — край юэский этот.
И на Тяньтай, конечно, поднимись —
Там вдохновенье сходит на поэта.
Поэт жаждал охватить всё, но холодный ветер осени простудил его, сил и денег достало добраться только до монастыря Силин к северо-западу от Янчжоу. Монахи заботливо отпоили, откормили страдальца, и когда он немного пришел в себя, то услышал шуршание пожелтевших листьев, спадающих с замерших в неподвижной ночи веток. На полнеба выкатилось колесо луны! Оказывается, время уже подобралось к празднику Середины осени, когда по всему Китаю на всех склонах расстилались циновки, откупоривались жбаны и желтые лепестки хризантем сыпались в пахучие вина, добавляя им аромата. Ну, как же в этот миг не вспомнить далеких друзей, милую сердцу Крутобровую гору отчего края, над которой взошла та же самая луна, какую он видит сейчас в здешнем небе.
Не спалось, и он вышел во двор, слегка пошатываясь от слабости, добрался до деревянного ложа вокруг колодца и присел на краешек. Ах, опять он один, бедный странник, покинувший отчий край, заблудившийся в этой тьме, объявшей землю. А что это? Земля побелела, неужто холодный иней уже прихватил траву? Ах нет, раздвинув облака, улыбнулась ему старая подруга-луна. На земле у ног распласталось светлое, как иней, пятно, и чем дольше он вглядывался в него помутневшими от слез глазами, тем отчетливее виделся ему засыпанный листьями монастырский двор, но не здесь, а в отчем краю — тот монастырь в горах Куан, где мальчиком он учился, назывался так же, как и этот. Внутренним взором поэт видел усадьбу Лунси у горы Тяньбао в Мяньчжоу и маленький прудик, в котором они с сестрой Юэюань мыли черные от туши кисти после занятий. Поникшая было голова вздернулась вверх, и уже не только Куанские горы увидел он, а и красавицу Крутобровую, очарованную и чарующую гору Эмэй его родных краев. Вот он, его мир, безграничное Занебесное пространство, а не только Земля, крохотная, жалкая, заблудшая дочь Вселенского Космоса.
Пятно луны светло легло у ложа —
Иль это иней осени, быть может?
Наверх взгляну — там ясная луна,
А вниз — и мнится край, где юность прожил.
Ли Бо пробыл в монастыре довольно долго. Он любил эти тихие горные монастыри, вписанные в окружающую нетронутость, они давали внутреннюю подпитку, отвечали на многие мучающие вопросы, и, как далеко не всегда нужно было задавать эти вопросы вслух, так и ответы чаще сами возникали спонтанно в расслабляющемся сознании — вне пределов произнесенных слов.
Ранними утрами он, обойдя позолоченный шест посреди двора, именуемый Яшмовым древом, поднимался на украшенную яшмовыми блестками девятиэтажную пагоду Силин — вплоть до самой верхушки, до квадратного деревянного навершия с метелочками из красных шелковых шнуров, которые словно витали в прозрачном воздухе. Мистически этот подъем воспринимался как восхождение от вещного мира к миру, отбросившему сковывающие внешние формы. Платаны и катальпы внизу замерли, обволокнутые сединой росы, а мелкие мандаринчики и огромные шары помпельмусов, что тут зовут юцзы, обтягивала пленка прозрачного инея, как будто напоминая, что пора из зеленых становиться желтыми и оранжевыми.
Душа словно впитывала изначальные частицы, Первоэфир, у подножия гор замутненный человеческой суетой, и прояснялась, очищалась. Ему казалось, что он поднимается последовательно на каждый из трех слоев буддийского Неба, отбрасывая желания, страсти и обретая глубинную невозмутимость, внутреннее зрение настолько обостряется, что он может различить каждый волосок в белом пучке, растущем между бровями Будды, а через него распахивается весь мир, дотоле спрятанный в тумане полузнания.
Вонзившись в неотмеренную синь,
С высот мне открывая даль за далью,
Первоэфир заоблачный пронзив,
За туч она скрывается вуалью,
Весь мир предметный растворен в Ничто,
И нет страстей за балкой расписною.
Тень на воду отброшена шестом,
Слепят каменья, откликаясь зною,
Птиц под шатром зашевелился ряд,
И капитель зарею золотится.
Из дальних странствий возвратился взгляд
Душа теперь за парусом стремится.
Катальпы — в белых капельках росы,
Желтеют юцзы в утреннем тумане…
Ах, разглядеть бы Яшмовы власы,
Рассея мрак блужданий и исканий!
Новые, обретенные уже в поездке друзья вспоминали о Ли Бо. Шаофу Мэн из Аньчжоу, услышав в праздник Середины осени, что поэт приехал в Янчжоу, обегал все гостинички, расспрашивая и разыскивая, пока ему не указали на монастырский приют в пяти ли от города. С вином и закусками они славно попировали в тени монастырских стен.
Мэн возвращался в Аньчжоу (современный город Аньлу в провинции Хубэй), что в округе Аньлу, и позвал с собой Ли Бо — посмотреть знаменитые семь озер Облачных грез, где в царстве Чу была знатная охота, о ней еще Сыма Сянжу писал в «Оде о Цзысюе». В написанном позже письме помощнику губернатора Цую Ли Бо так и формулирует причину своего приезда в Аньчжоу: «Мой земляк (Сыма Сянжу. — С. Т.) так нахваливал Облачные грезы и семь озер, что я приехал взглянуть на них». А деньги? Что деньги! Они всегда отыщутся. Тем более что в тех краях у Ли Бо жили родственники — как минимум любимый дядя Ли Янбин, племянник Ли Дуань в Сюаньчэне, который и оставил воспоминания, как они с Ли Бо декламировали «Оду о Цзы-сюе».
И не успела еще осень окончательно перейти в зиму, впрочем, отнюдь не морозную, а скорее умиротворяющую, хотя порой и слякотную, как Ли Бо вместе с Мэном, сопровождаемые верным Даньша, отправились в Аньчжоу — место, которому суждено было стать одной из весьма важных точек на карте земных странствий великого поэта.