Ли Бо: Земная судьба Небожителя — страница 4 из 15

ХМЕЛЬНОЕ ПУСТЫННИЧЕСТВО (727–742)

Охота на озере Облачных грез

Весной 727 года Ли Бо добрался до Аньчжоу, где остановился на склоне невысокой возвышенности — безымянной, но в быту именовавшейся Малой горой Долголетия, где погрузился в размышления даоского толка, подкрепляемые неизменным жбанчиком вина, и в частые путешествия по ближним и дальним окрестностям, полным природных красот и мифоисторических глубин. Весна насыщала яркими красками зеленые склоны трех гор массива, рассеченные черными ущельями, по одному из которых змеился дивной прелести ручей, а на гребне другого бирюзовой волной вздымалась из сосен крыша древнего храма.

В это целительное место приходило немало старцев, переваливших через столетний рубеж, но все еще бодро вышагивавших по склонам, поэтому гору и прозвали Долголетней: «Целый город гротов в скале, где старцы готовились в Небожители-сяни» [Фань Чжэньвэй-2002. С. 258]. В сени дерев среди зеленых трав, еще не выцвеченных набирающим силы солнцем, поэт, как благодушно описывал он сам, «возлежал, как на облачке бирюзовом» — в этой многослойной строке скрываются и пейзаж, и психологический настрой, и погружение в даоское отшельническое отстранение от суетного мира. Край был расцвечен целительными фиолетовыми цветками аира, а их двух-трех сантиметровые узловатые корни (до девяти сочленений на одном корешке) составляли непременный компонент даоского «эликсира бессмертия». Аура горного массива насыщалась какой-то космической энергетикой, психологически подпитывая душу и формируя «систему ожидания» чудесного обновления.

Через какое-то время поэт с помощью местных сельчан сложил себе из подножных камней неприхотливое жилище в глуши лесного склона гор Байчжао в 60 ли к северу от города. В нем он ощущал себя отделенным от грубого бренного мира или, лучше сказать, — в некоем ином мире, словно тот рыбак из поэмы Тао Юаньмина, которому посчастливилось набрести на идиллически нетронутый уголок, названный в поэме «Персиковым источником». Свое убежище Ли Бо, внутренне апеллируя к Тао Юаньмину, назвал Пиком персиковых цветов.

Это был один из наиболее насыщенных яркими впечатлениями и глубокими размышлениями период жизни поэта, но в либоведении за ним закрепился одномерный и, мне кажется, не совсем адекватный термин «хмельное пустынничество в Аньлу», извлеченный из эссе самого Ли Бо. Десятилетие в Аньлу настолько извилисто по своим жизненным поворотам и насыщено событиями не проходного, а системообразующего свойства, что, определяя его как четко очерченный период, его бы следовало охарактеризовать иначе. Скажем, «надежд и первых разочарований».

Сегодня в этом месте можно увидеть застывшего в гипсе поэта, а о реконструкции его пустыннической обители сообщали еще семь лет назад [Чжу Чуаньчжун-2003. С. 4].

Много троп проложил Ли Бо в ближних и дальних окрестностях Аньлу, забредал в глухие места, подальше от хоженых дорожек, и, оставаясь один на один с природой, ощущал себя не наблюдателем, а частью ее, вечной и обновляющейся. Это и была та Духовная Чистота, к которой он стремился душой, мировоззрением, образом жизни.

Мне дорого закатное светило

И сей родник холодной чистоты,

Закат дрожит в течении воды.

Так трепетной душе всё это мило!

Пою восходу облачной луны…

Замолк — и слышу: вечен глас сосны.

(«Бреду вдоль наньянского родника Цинлэн»)

Вариация на тему

Он выходил из дому так рано, что тропы были еще пусты. В верховьях Белой речки на восточной окраине округа Наньян обнаружил прелестный островок посреди стремнины и, вымокнув в холодном горном потоке, забрался на пригорок. Так долго сидел, обсыхая, что рыбки приняли его за часть ландшафта и принялись весело выпрыгивать из воды. Поэту показалось, что он и впрямь не чужак здесь, а слился с природой и душа его плещется в стае рыбешек. Все замерло, лишь ленивые облачка уходили в сторону закатного солнца, пока все не скрылись в наступивших сумерках. Но выглянула луна, весело подмигнула ожидающему ее, расслабленно допивая последние капли из второго… третьего… кувшина, приятелю-поэту и предложила проводить домой. Куда-то в неизвестность отлетели все мечты о столице, о мудрых советах императору. Вот здесь бы и остаться, закинуть уду, как Бессмертный Доу Цзымин, и выловить свою Вечность…

Что мрак ночной, когда вино со мной!

Когда я весь — в опавших лепестках!

Я по луне в ручье бреду, хмельной…

Ни в небе птиц, ни путников в горах.

(«Разгоняю грусть»)


Ли Бо частенько наведывался в недалекий город Сяньян на южном берегу реки Хань к знаменитому поэту Мэн Хаожаню, который был старше его на двенадцать лет (на тот же астральный срок Ду Фу был младше Ли Бо). Петляющая между двумя горами — Тунбошань и Дахуншань, первая из которых, как видно из этих названий, заросла кипарисами и тунговыми деревьями, а вторая производила впечатление огромного массива, — дорога от Аньлу до Сяньяна шла мимо городов Цзаоян и Суйчжоу и потому, обыгрывая названия обоих поселений, именовалась Суйцзао цзоулан, что, опуская тонкости разговорных формулировок, означало попросту Финиковую аллею.

Дом Мэн Хаожаня, тоже «осеннего человека», любившего хризантемы и постоянно возившегося в саду, сажая их, обрабатывая, поливая — и любуясь, отдыхая под старым платаном, повязав голову платком и наигрывая на цине, стоял у подножия Оленьих врат в Цзяньнаньюань (Сад к югу от ручья), пригороде Сяньяна. Когда Ли Бо находил дом пустым, он отправлялся искать хозяина в горы — на склонах тот погружался в вольные «ветры и потоки» естества, стряхивая с себя пыль городской суеты, и Ли Бо охотно присоединялся к нему, задерживаясь в горах по нескольку дней. Шорох сосен волнами струился над ними, и Ли Бо, с волнением глядя на почтенного седовласого Мэна, представлял его себе заоблачным деревом, прямым, зеленым, шелестящим листвой, приветствуя розовые тучки, проплывающие мимо него, не задерживаясь ни на миг.

Жизнь в «ветрах и потоках» разрывала статику каждодневной рутины, была противна «достижению», «обретению», акцентируя спонтанность, движение, непостоянство, перемены. В этих категориях Ли Бо тоже был «запредельным». Показательно сделанное цинским ученым Ван Ци сопоставление ракурса взгляда Ли Бо и Ду Фу в двух однотипных пейзажных стихотворениях, рисующих речную панораму, увиденную с лодки: Ду Фу тщательно рассматривает открывшийся вид с неподвижно стоящего судна; Ли Бо набрасывает стремительные мазки с лодки, несущейся в потоке.

«Жизненный идеал даоизма со времен Чжуан-цзы называли „беззаботным странствием“. Иначе и нельзя было определить состояние сознания, ежемгновенно устремляющегося за свои собственные пределы» [Малявин-1997. С. 99].

Вариация на тему

Попивая духовитое зелье, поэты рассыпались во взаимных искренних любезностях: «Давно слышал Ваше громкое имя, Вы — наш сегодняшний Тао Юаньмин, Ваши стихи — в стиле Вэй и Цзинь, особенно вот это — „От лотосов исходит аромат, / Капель бамбуков звонкая чиста“». Или: «В весенней дреме проглядел рассвет, / А птицы уж давно распелись…» — «Долго искал Вас, но Вы скрылись в потайной пещере». — «Вы, Тайбо, словно мой мудрый младший брат, мы близки, как братья».

Небольшие бронзовые чарки в древнем стиле с вытянутым, как клюв попугая, носиком стояли на трех опорах, воспроизводя форму древнего ритуального котла на треножнике. Поэты подливали друг другу искристый янтарный напиток, и вскоре мир вокруг преображался, деревья утрачивали четкость и устойчивость, а волны реки у их ног начинали казаться густым виноградным суслом, из которого выбраживается хмельное вино. Они вспоминали здешнего посадского начальника Шань Цзяня, отчаянного кутилу, который, захмелев, сворачивался, точно глиняный комок, и засыпал в кустах — ха-ха! — в совершенно непристойном виде — без шапки! «А Чжэн Сюань? Триста чаш в день!» — «За сто лет — триста шестьдесят тысяч!» — «О, могучая сила вина! Что перед ней каменная черепашка памятника? В ней, утверждают, вечность, а она уже почти скрылась под зеленым мхом и покрылась трещинами, вот-вот расколется». — «Нет, лишь чарка-желтый попугай из Юйчжана никогда меня не покинет!»


Через два года Ли Бо проводил Мэн Хаожаня, уезжавшего в сакральность восточной прибрежной полосы У-Юэ, до башни Желтого Журавля и долго следил за клинышком белого паруса, исчезающего на стыке бескрайней реки с еще более просторным небом, а по возвращении в свою тихую хижину, противопоставив бесконечной неизменности Вечной Реки бренность человеческого времени, ускользающего в череде сезонов, легкими штрихами намеков выразил в четырех строках собственную грусть одиночества, которая возникала у него не от отсутствия общения, а больше от редкости такого общения, в котором формируется духовное единство:

Простившись с башней Журавлиной, к Гуанлину

Уходит старый друг сквозь дымку лепестков,

В лазури сирый парус тает белым клином,

И лишь Река стремит за кромку облаков.

(«У башни Желтого Журавля провожаю Мэн Хаожаня в Гуанлин»)

Вряд ли на бескрайней реке больше не было судов, но автор весь сконцентрировался на разлуке с другом и не замечал иных парусов — лишь один белый клинышек, который постепенно становился все меньше и меньше, пока даль не поглотила его, оставив поэта один на один с неостановимым потоком.

Башню Желтого Журавля близ Змеиной горы над Вечной рекой Янцзы (к западу от современного города Ухань) возвели в 223 году на месте, откуда, по преданиям, священные птицы унесли в Занебесное инобытие Ван-цзы Аня и других святых. Здесь можно было насладиться знаменитым вином от Сина и увидеть танец журавлей. Окутанная легендами башня стояла над обрывом, отражаясь в Вечной реке. Несколько ее этажей, обрамленные балконами по всему периметру, завершались глазурованной крышей с загнутыми вверх углами. Это было место прощаний — и радостных, как с легендарными святыми, вознесшимися в Небо, и грустных, как в этом знаменитом стихотворении Ли Бо, пронизанном элегичностью уходящей весны. Вечность, персонифицированная в Вечной реке, проглядывает сквозь вуаль осыпающихся лепестков, напоминающих о бренности земного бытия. Клинышек паруса лодки, уплывающей далеко, в окутанный вуалью древних таинств край У, становится все меньше, а чувство одиночества растет. И остаешься наедине с отмелью Попугаев, где уже и попугаев не осталось, лишь воспоминания о роскошных пирах ханьских времен.

Поэт еще не знал, что одна из его любимейших башен ненадолго переживет его. К XII веку, когда в эти места приехал поэт Лу Ю, ее уже не было: «Говорят, что в Поднебесной она была самой красивой… У Тайбо особенно много удивительных строк, родившихся в этом краю. Ныне башни уже нет… Сохранились только камни с резьбой от колонн башни» [Лу Ю-1968. С. 60]. Восстановили башню только в 80-е годы XX века.

Что ощутим мы, поднявшись на резной балкон новехонького сооружения? Прикоснется ли к нам дух великого поэта? Увидим ли парус уплывающего Мэн Хаожаня? Впрочем, сам Ли Бо, еще не зная научного слова «реставрация», испытывал необъяснимое волнение, всходя на Северную башню Се Тяо в Сюаньчэне, хотя это уже не был оригинал, о чем Ли Бо было прекрасно известно.

На восток от башни притаилось небольшое Восточное озеро, заросшее лотосами. На крошечном островке посреди водоема поставили теремок Син-инь; здесь, говорят, Цюй Юань даровал свободу запутавшемуся в силках орлу — он любил этих сильных и вольных птиц высокого поднебесья. Потомки в память о древнем поэте соорудили небольшую насыпь, назвав ее «Террасой освобождения орла».

Быть может, именно здесь Ли Бо написал стихотворение, в котором столь любимая им яркая красота природы притемнена грустью, контрастирующей с привычным молодому возрасту задором.

Чиста струя, и день осенний ясен,

Срывает дева белые цветки.

А лотос что-то молвит… Он прекрасен

И тем лишь прибавляет ей тоски.

(«Мелодия прозрачной воды»)

Сегодня с башни уже не открывается бесконечная даль, перегороженная новостройками. И она, реконструированная, сверкает радостной сиюминутностью, во внешнем своем виде утратив печальную патину старины. Но тогда на стене еще проступали приведшие Ли Бо в восторг безымянные поэтичные строки о башне, оставшейся на опустевшей земле, о журавле, который уже не вернется, об облаках, вечно плывущих по небу, и о тоске человека, вглядывающегося в пустую отмель Попугаев, в дальние деревья в городе Ханьян на другом берегу, по которым опускается в закат солнце, и на дымку пенистых волн на поверхности реки. Ли Бо восторженно отозвался о стихотворении: рисует «пейзаж, который, кажется, и описать-то невозможно, а он встает перед глазами». Лишь позже он узнал, что это знаменитое восьмистишие его современника Цуй Хао. А сам в память о встрече с Мэн Хаожанем в Сяньяне написал яркий анакреонтический гимн «Сяньянская песнь», пытаясь решительно преодолеть грусть опустевшей души.

Неприхотливая хижина поэта притягивала к себе людей магнитом душевной чистоты и духовной глубины. И не только из ближних городов и селений. Заехал Юань Даньцю, не сидевший подолгу в одном месте, а постоянно срывавшийся, как и Ли Бо, во что-то неведомое. Однажды наведались братья поэта Ли Линвэнь и Ли Ючэн, с которыми тот был особенно близок и часто встречался. Эту встречу Ли Бо навеки запечатлел в знаменитом эссе «В весеннюю ночь с братьями пируем в саду, где персик цветет», живописав атмосферу не развеселой пирушки, а философичной беседы интеллектуалов: «Смотрите, небо и земля — они гостиница для всей тьмы тем живых! А свет и тьма — лишь гости, что пройдут по сотням лет-веков. И наша жизнь — наплыв, что сон!.. Древний поэт брал в руки свечу и с нею гулял по ночам… Мы продолжаем наслаждаться уединением нашим, и наша речь возвышенною стала и к отвлеченной чистоте теперь идет… Но без изящного стиха в чем выразить свою прекрасную мечту?» [Китайская-1958. С. 201–202][48].

Провожая братьев, Ли Бо, хмельной, задремал посреди дороги, и, как назло, именно в этот миг по ней проезжало высокое начальство. Поэта не разбудили даже громкие колотушки и вопли «прочь с дороги!». Это был пример непочтения, и поэту пришлось официально оправдываться (молниеносно распространившиеся слухи трансформировали ситуацию таким образом: «Как, вы не знаете?! Этот ваш „талант из Шу“ оказался каторжником, который зарезал человека на озере Дунтин, а потом бежал в Аньлу…»).

Инцидент удалось замять, но приезжему пришлось как минимум дважды обращаться к большим чинам, помощникам губернатора: в 729 году к Ли — с оправданиями и в 730 году к сменившему его Пэю — с просьбой о финансовой помощи. Есть предположение, что последние деньги он потратил на перезахоронение своего земляка У Чжинаня, встреченного им сразу по выезде из Шу и умершего в пути. Пэй был переведен в Аньчжоу как раз из Шу, так что, возможно, он еще в тех краях прослышал о талантах начинающего стихотворца; тем не менее поэт получил отказ в своей просьбе о помощи и деньги на поездку в столицу доставал по другим каналам.

Однако молва уже донесла, что в подведомственных краях объявился молодой и уже известный поэт, так что ему порой соизволялось получить аудиенцию, обставленную по достаточно высокому ритуалу с беседой за кувшинчиком вина или даже чашечкой более изысканного напитка — чая. Сам губернатор Ма слыл покровителем изящной словесности и благоволил юным дарованиям — в духе общей тенденции в стране, как много позже сам Ли Бо, возможно, с легкой долей сарказма (шел уже 750 год, и на небосклоне Танской империи стали собираться тучи) обрисовал в одном из произведений цикла «Дух старины»:

Талантам многим к свету путь открыт,

Резвятся рыбками в кипенье волн,

Созвучьем тела с духом стих звенит,

Как полный звезд осенний небосклон.

В 727 году небо над Ли Бо было еще ясным, и на рубеже осени и зимы многообещающему и к тому же имевшему родственников в Аньчжоу (то есть не забредшему невесть откуда чужаку) молодому поэту, прощупав его на благочинных раутах, предложили очень и очень неплохую партию — девицу из рода Сюй. Имя ее серьезными исследователями не установлено (ведь история фиксировала события мужского общества!), но в преданиях, не слишком озабоченных корректными ссылками на общепризнанные документы, девицу кличут Цзунпу — скорее это не имя, даже не реальное прозвание, а своего рода легендарная оценка, слишком уж оно демонстративно значимо: «Драгоценная родовая яшма». Беллетристы также не оставляют свою героиню безымянной, вымышляя самые разные варианты и соревнуясь в их изящности.

Девушка происходила из знатного рода, имевшего глубокие корни в высокой императорской иерархии, в том числе и в чине цзайсяна (первый министр, главный советник, часто встречается перевод «канцлер»). Уже в правление Сюаньцзуна дюжина представителей четырех поколений этого рода занимала очень высокие посты: один цзайсян, один начальник палаты императорских пиров, один наместник, три начальника областей. В Аньлу род обосновался весьма давно, первое упоминание вошедшего в историю представителя рода относится к VI веку — это начальник области Чучжоу Сюй Цзюньмин.

Сама «Яшма», внучка отставного цзайсяна Сюй Юйши (его высокородное имя Юйши в древнюю эпоху Чжоу обозначало немалый пост смотрителя государевых конюшен) и дочка Сюй Цзычжэна, начальника области Цзэчжоу, получила прекрасное воспитание, знала толк в изящной словесности (впоследствии она нередко выступала в роли первого редактора творений мужа), имела хорошие манеры, была тонко чувствующей и внешне миловидной семнадцатилетней девушкой. Это высокоблагородное семейство, принимая в свой клан Ли Бо, несомненно, первостепенное значение придавало его поэтическому гению, а не возможным успехам на служебной лестнице.

И для поэта высокий статус семьи вряд ли был важнейшим стимулом к этому браку, как походя замечают некоторые исследователи. Дело не только в его собственных намерениях, были они или нет. Социальная структура в Китае по древней традиции ориентировалась на маскулинное начало, и потому брак считался продолжением мужнего рода, в который входила жена, покидая род отца. Однако бывали исключения, когда семья жены принимала мужа в свою родовую структуру, и случай Ли Бо был именно таким. Эти отходы от стандарта не отвергались вовсе, но социум относился к ним подозрительно. «Примак» рассматривался не как самостоятельный глава собственной семьи, а как «сын» в семье тестя, по ритуальному кодексу подчиненный ему, что, конечно, не могло не травмировать независимую душу Ли Бо, уже в те годы оценивавшего себя достаточно высоко. В одном из произведений он писал о себе как о «призванном[49] в семью советника Сюя». В этой фразе можно услышать нотки грустной самоиронии. И, возможно, длительные уединения поэта в хижине в горах Байчжао, частые поездки, а позже внутриклановые трения, выплывшие наружу после смерти тестя, этим тлевшим конфликтом и объясняются.

Тем не менее рекомендации сановитых родственников ему давались, но Ли Бо надолго не удерживался на одном посту — то ли пост казался ему слишком ничтожным для высоких амбиций, раздиравших его душу, то ли «поэтико-неврастеническая» натура толкала к движению, противному застывшему покою. Нельзя не заметить, что этот и последующий браки Ли Бо хотя и имели некий внешний налет «карьерности», но никаких ожидаемых дивидендов соискателю не принесли. В конце концов, при всей сумме своих социальных ожиданий, поэт вовсе не имел чиновной ментальности, а такие люди не удерживались на должностных ступенях любого уровня.

Вокруг обладательницы стольких достоинств, какой была советникова внучка Сюй, не могли не плестись явные и тайные интриги, о чем с удовольствием повествуют и легенды, и даже ученые мужи. К браку как официальному институту семья относилась весьма придирчиво, и многим было по разным причинам отказано. Среди отвергнутых был даже, по научной версии, племянник помощника губернатора Ли, изрядный повеса, любитель петушиных боев и собачьих скачек.

Сложносочиненная вариация на тему

По легендарной версии, это был даже сам помощник губернатора, но другой — Пэй (что, с одной стороны, достаточно сомнительно, учитывая, что упомянутое прошение Ли Бо о финансовой помощи, написанное через три года после этой церемонии, было адресовано именно «помощнику губернатора Пэю», но с другой — это создает психологические основания для отказа в просьбе). Пикантность ситуации заключалась в том, что отвергнутый жених по должности своей был обязан присутствовать на этой элитной свадьбе, и предания повествуют об обмене утонченными колкостями и демонстративном состязании между мужчинами в танцах и пении, в чем верх, разумеется, как и положено непобедимому легендарному герою, одержал Ли Бо. Молодым, символически соединяя их, переплели руки красным шнуром, они отвесили поклоны родителям и под громогласные здравицы скрылись в спальне. И уж очень эффектно в художественно окрашенной биографии поэта, созданной профессором Гэ Цзинчунем, выглядит сцена в спальне, когда под подушкой новобрачной Ли Бо обнаруживает свитки собственных стихов, которые она, оказывается, уже несколько лет собирала.

Совсем другая вариация на ту же тему

«Полнолуние, маленький садик позади дома залит лунным светом. Слуга Цинь-эр, опустившись на колени, с величайшей осторожностью раскладывает на лужайке исписанные стихами листы. Покои барышни Цзяоюэ, дочери сановника Сюя. Служанка Синлань закрывает окно, вдруг, заметив Цинь-эра, в крайнем изумлении громко зовет хозяйку: „Барышня! Барышня! Идите скорее сюда! Слуга-то нашего гостя и впрямь дурачок! Днем, когда солнышко припекает, он вещи не сушил, зато теперь под луной вон сколько всего разложил! Странные какие-то штуки…“ На ее крик к окну подошли пятнадцатилетняя Цзяоюэ и вторая служанка. Барышня, выглянув в окно, стала тихо выговаривать: „Вот уж поистине, Синлань, кто мало знает, тот многому дивится! Всем известно, что только что написанную рукопись ни в коем случае нельзя просушивать на солнце, лишь при мягком свете луны, тогда и тушь не поблекнет, и бумага не потрескается, не покорежится. Только так стихи смогут храниться веками. Выходит, не этот парнишка глуп, а ты дурочка“.

Синлань и сама уже поняла, что сболтнула не то, и быстренько прикусила язычок. Глядя на разложенные под луной листы рукописи, Цзяоюэ задумчиво, как бы сама себе, сказала: „Слышала я, отец говорил, что гость наш — редчайший талант. Хоть бы одним глазком заглянуть в его рукопись!..“

С поклоном поприветствов Цинь-эра, Синлань принялась пылко говорить что-то, явно смутившее юношу. А она тем временем потихоньку подняла с земли два исписанных стихами листа, скользнула к окну и протянула свою добычу госпоже.

„Ах, Синлань! Сейчас же верни их на прежнее место!“ — „Но, барышня… Ой, как небрежно написано! Ну, что плохого, если вы посмотрите?“ Дав себя уговорить, Цзяоюэ поднесла листок поближе к свече и в изумлении застыла, не в силах оторваться от стихов. „Не удивительно, что он сушит рукопись под луной, сами строки излучают лунный свет, словно Небо ниспослало их, ни одному смертному не под силу сотворить такое! Верни скорее эти листы на место, а мне принеси другие, я должна прочитать их все, пусть для этого понадобится украсть, одолжить, даже отобрать силой — мне все равно!“ — „Слушаюсь, барышня, все сделаю“».

(Бай Хуа. Поэт Ли Бо. Киносценарий. Перевела Н. Демидо [Книга-2002. С. 84–86])

Перемены в своем статусе Ли Бо почувствовал не сразу. Восточного мужчину, да еще средневекового, тем более поэта, в четырех стенах не запрешь. Свою вольность, свою жажду странствий, свою независимость он не утратил с оформлением брака. Он все так же писал стихи, стремительно и размашисто бегая по бумаге, разве что лучшего качества, сюаньчэнской. А присутствия при этом другого человека даже не замечал, как это обычно и бывало с ним в разгар творческого процесса — в кабачке ли, на пирушке ли.

Вариация на тему

…«А вы разве не помните стихотворение императрицы У Цзэтянь?»

Он тихонько напевал, рифмуя «Бесконечные мысли», как вдруг жена, молча сидевшая в углу, источая аромат благовоний и румян, остановила его этим вопросом. Ли Бо взглянул на нее, не сразу вернувшись в этот мир из заоблачных полетов поэтической мысли, и лишь спустя мгновение улыбнулся: «Ну, конечно, я знаю это прекрасное стихотворение „Дева свершившихся желаний“. Быть может, потому частично и повторил строку из него. Неужели ты заметила? Сколь возвышенная у меня жена!»


Ни в одном из дошедших до наших дней девяти с лишним сотен произведений Ли Бо имя жены не упоминается, но есть стихи, посвященные отдельным женщинам — жене, обратившейся в камень, ожидая мужа с военного похода, или привлекательной соседке из дома с гранатовым деревом, или доступной девице, на которую в подпитии поэт готов «обменять скакуна». Конечно, соблазнительно привязать написанное в 728 году (на следующий после свадьбы год) 27-е стихотворение цикла «Дух старины» к собственному браку Ли Бо: вот, дескать, как он живописует чувства одинокой красавицы, словно бы «от противного» изображая счастливый брак сквозь мечты о нем — виртуальный совместный полет на фениксах-луанях:

Есть в Чжао-Янь прелестница одна

В чертоге, что за облаками скрыт,

Глаза лучисты — что твоя луна,

Улыбкой царство может покорить[50].

Ей грустно видеть увяданье трав,

Ветров осенних слышать дикий вой,

И струны, под перстами зарыдав,

Ей отвечают утренней тоской…

Ах, где тот благородный господин,

С кем на луанях вместе полетим?!

Но признаемся, что в реальности это стихотворение не «о жене», даже не о «женщине во плоти», а скорее об абстрактно-теоретизированной «идее женщины». Жены, запертые на женской половине семейного дома, обычно, в полном соответствии с устоявшейся традицией, не удостаивались места в рифмованных строках. Поэты больше любили писать о вольных девах — публичных женщинах («Красотку приглашу в цветистый челн…» — у Ду Фу), реже называя их без околичностей, а чаще — эвфемизмами типа «дева с восточного склона»: этот образ вошел в поэзию от Се Аня, крупного поэта и видного вельможи V века, который в беспечной юности отшельничал на восточном отроге горы Гуйцзи, больше внимания уделяя не медитированию, а веселым пирушкам в «пещере роз» на склоне. Ли Бо любил не столько стихи Се Аня, сколько его образ жизни, и «восточная гора» достаточно часто появляется в его собственных стихах как топоним, маскирующий не связанную строгими рамками ритуала раскованность «ветра и потока».

Одно из немногих исключений — стихотворение «Плач о сединах», где Ли Бо обращается к истории романтичного и драматичного брака поэта Сыма Сянжу и Чжо Вэньцзюнь, которая еще в молодые годы овдовела и потому обязана была блюсти траур — если и не покончить с жизнью, то по крайней мере не покидать задней половины родительского дома. А она — вопреки традиции, вопреки родительскому протесту — убежала с нищим поэтом в Чэнду, где они открыли винную лавку. Но это еще не всё: когда поэт разбогател и постарел, он решил взять себе молодую наложницу из соседнего Маолина. И вновь Чжо Вэньцзюнь разрушает традицию, не соглашается на такой треугольник, борется за еще не угасшее чувство. Она пишет настолько эмоциональное стихотворение «Плач о сединах», что чувствительный поэт отказывается от мысли о плотских удовольствиях с юной девой и возвращается к постаревшей, но мудрой и духовно близкой жене.

Этот сюжет и до, и после Ли Бо привлекал внимание поэтов. Ли Бо написал свой вариант, так решительно встав на сторону древней «феминистки», что исследователь и впрямь увидел в его позиции «элемент современного сознания», протест «против брака, основанного на плотских удовольствиях, на формальном союзе без духовного единства» [Чэнь Вэньхуа-2004. С. 150–151]. Это, конечно, чрезмерно, но тот факт, что в любовной лирике Ли Бо отчетливо проявляются ростки ренессансного утверждения личности, несомненен.

Вообще-то женская тема — одна из ведущих в поэзии Ли Бо. Суровый конфуцианец Ван Аньши даже брезгливо заметил: «В стихах Тайбо … сплошная грязь, в девяти из десяти стихотворений пишет о женщинах и вине». Но что взять от этого холодного ригориста? Он даже к собственной жене старался лишний раз не прикасаться, так что она вынуждена была, не спрашивая согласия мужа, привести ему юную наложницу, и только тогда у вельможи (и стихотворца, как ни странно) появилась дочь. Кстати, стоит заметить, что женская тема — не отличительная особенность Ли Бо. Исследователь сопоставил количество семисловных четверостиший этой тематики у Ли Бо и его современника Ван Чанлина, и оно оказалось равным — шестнадцать и пятнадцать [Изучение-2002. С. 211].

Обращает на себя внимание, что в стихотворениях последовавшего за женитьбой года главным мотивом Ли Бо ставит уход весны, увядание, старение. Не связано ли это с психологическим переходом от беспечной юности к осознанию им как мужем и отцом чувства ответственности? А разве не говорит о конкретном чувстве к конкретному человеку сохранившийся в преданиях факт «свадебного путешествия» молодоженов к теплым источникам в 75 ли от Аньлу — на Пруд Яшмовой девы, где нежилась мифологическая красавица-фея? Или совместные музицирования и долгие беседы о жизни праотцев, по чьему лекалу надо строить жизнь собственную?

К тому же Ли Бо — это Ли Бо, рамки традиции ему тесны, и он отнюдь не всегда обременял себя педантичным следованием им. Не вписывается в бытовой стандарт, например, одна из его встреч с Юань Даньцю в начале супружеского периода жизни. Не на склоне со жбанчиком вина, не на берегу шаловливого ручья под розовым персиком, а в своем доме принял поэт друга-даоса, и «хозяйкой была Сюй», как особо отметил сам Ли Бо в предисловии к стихотворению об этом визите, то есть жена не скрылась на своей половине дома, а участвовала во встрече друзей как полноправная хозяйка.

В целом ряде его стихотворений под привычными метонимами «далекая», «внутренняя» (то есть живущая на внутренней, женской половине дома) скрывается именно его собственная жена как откровенный адресат стихотворения. Более того, у Ли Бо отыщется лирика, которую без всяких скидок можно отнести к категории «любовной», — и опять-таки посвященная жене. Наиболее выразителен цикл «Моей далекой» из двенадцати стихотворений[51]. Через три года после свадьбы неугомонный Ли Бо отправился в очередное путешествие — к Осеннему плесу, но при этом заглянул в обе столицы (обратите на это внимание — это был не развлекательный вояж, а деловая поездка в надежде приблизиться к реализации своей мечты), и все эти три года разлуки поэт шлет жене письма-стихи, составившие цикл.

Конструкция его достаточно сложна: это беллетризованный дневник, в котором в поэтической форме поэт воспроизводит мысленный диалог с женой. Стихотворения он пишет то от своего имени, то от имени обращающейся к мужу жены, а финальным аккордом становится обмен страстными репликами в рамках одного стихотворения. Бурлящая чувственность, даже откровенная сексуальность («Увидеться с тобою так хочу! / Я сброшу платье, загасив свечу…») кажутся удивительными, если напомнить, что это все-таки VIII век и опутанный условностями Восток. Поэт не ограничивается формальной отпиской — он публично заявляет, что даже его могучая кисть с трудом справляется с кипящими чувствами, не в силах адекватно воспроизвести их:

Я думал, мне строки достанет

Сказать, что сердце наполняет,

Но кисть бежит — и не устанет,

А чувствам нет конца и края.

Колдовская гора, в поэзии часто появляющаяся как абстрактный эротический символ, в этом цикле обретает конкретное наполнение — ведь мысли и чувства поэта «тучкой и дождем» летят как раз в те самые края, где в волнующем тумане прячется вершина Колдовской горы с Башней Солнца на ней (дом поэта в Аньлу находился примерно в том же направлении), и вся эта символика, теряя абстрактную обобщенность, выражает конкретную тоску поэта по оставленной дома возлюбленной:

И гора Колдовская, и теплые реки,

И цветы, осиянные солнцем, — лишь грезы.

Я не в силах отсюда куда-то уехать,

Облачка, унесите на юг мои слезы.

Ах, как холоден ветер весны этой ранней,

Разрушает мечты мои снова и снова.

Ту, что вижу я сердцем, — не вижу глазами,

И в безбрежности неба теряются зовы.

Но цикл замечателен еще и тем, что сексуальная чувственность пересекается в нем с закодированными элементами продуманного эстетического отбора лексики и интеллектуального общения.

Луский шелк, словно яшмовый иней, сверкает,

Строки лунными знаками выведет кисть.

Вот такое письмо я пошлю с попугаем[52]

В дом на Западном море[53], в ту грустную тишь.

Напишу этих строчек коротких немного,

Только каждое слово — как песня, как стих!

Рассчитывая на точное прочтение текста, поэт намеками обозначает жене место своего пребывания: упоминает легкий, мягкий, расцвеченный полутонами утренней зари «луский шелк», показывая, что он находится в Восточном Лу, где производили высококачественную ткань; письмо он предполагает написать не на общепринятом китайском языке, а «лунными знаками», то есть на языке народа юэчжи, к которому, по одной из версий, принадлежала его мать и язык которого, возможно, стала понимать жена. Отбор лексики показывает интеллектуальный уровень жены: письмо — не простая информация, а эстетическое и эмоциональное общение («как песня, как стих»), ждущее адекватной реакции. Наконец, диалогический финал последнего стихотворения говорит о том, что поэт видел в отношении жены к нему не только чувственное тяготение (ей мало мимолетного плотского общения на уровне «тучки-дождя»), а желание более глубокой, духовной связи.

Самое замечательное в этом цикле — это его конкретная направленность, личностная наполненность. Да, адресат лирики — не «Лаура», не «Беатриче», она не конкретизирована, ее имя не названо, она все-таки не утратила своей функциональности, но читатель уже ощущает реальность образа (если не для себя, то для автора), частично индивидуализированные характеристики, присущие «этой женщине», а не «женщине вообще», слышит биение сердца Ли Бо.

Это уже близко к «ренессансной» поэзии. Профессор Л. Д. Позднеева в свое время подчеркнула: «Три крупнейших автора VIII века — Ван Вэй, Ли Бо и Ду Фу — поэты „переломной эпохи“ (Н. И. Конрад), но они и провозвестники новой, ибо в их произведениях уже заложены те явления, которые с конца VIII века станут характерными для творчества целого ряда писателей и обусловят огромный взлет в духовной жизни страны» [Литература-1970. С. 104].

Криптограмма детских имен

В наиболее ранних, еще танского времени биографических материалах упоминаются четыре имени детей Ли Бо: Пинъян, Боцинь, Поли, Тяньжань.

С двумя последними ясности нет. Некоторые полагают, что Поли — это сын от безымянной «женщины из Лу» (с ней Ли Бо сошелся после смерти первой жены), имя же — ностальгия по Западному краю, где весьма ценились изделия из различных кристаллов и стекла, а это имя созвучно слову боли — «стекло» (одновременно оно может быть и обозначением яшмы). В «Старой книге [о династии] Тан» в разделе о западных окраинах империи слово поли стоит в ряду перечисления минералов и кристаллов разных цветовых оттенков.

Имя Тяньжань, словарно означающее «природное, естественное», вообще считается случайной ошибкой современных издателей старых текстов: они неправильно поняли рукопись и не в том месте поставили запятую (которые в древних текстах вообще отсутствуют), и в результате из написанной Вэй Хао фразы получилось перечисление сыновей: «мальчиков назвали Боцинь, Тяньжань, [они обладали] многими талантами»; затем другие исследователи эту фразу перетрактовали иначе и более логично: «мальчика назвали Боцинь, Небом ему дано было много талантов».

Неожиданную версию выдвинул Го Можо в книге «Ли Бо и Ду фу»; Поли — это искаженное Боли (не «стекло», а иное слово, записывающееся другими, созвучными иероглифами), каковым и должно было быть подлинное имя первого и единственного сына Ли Бо, тогда как слог цинь (в имени Боцинь) он считает опиской вместо близкого по начертанию ли. Однако тайваньский автор [Се Чуфа-2003. С. 254–257] полагает, что именно о Тяньжане будто бы вспоминает сам Ли Бо в стихотворении «Гуляю в горах у беседки Се»: «Проходит хмель, луна ведет домой, / И радостно бежит ко мне малыш»; правда, это стихотворение датируется 763 годом, и вряд ли семнадцатилетний внебрачный сын жил в доме дяди поэта, где после болезни остался Ли Бо (в этом же доме он и умер). Да и сомнительно, чтобы отец назвал в стихотворении (не в разговоре) «малышом» великовозрастного парня.

С первыми же двумя сомнений нет — они упоминаются в четырнадцати произведениях Ли Бо, часто с характеристикой «любимые дети». Так, в переданном с оказией стихотворении «Посылаю двум малышам в Восточное Лу» поэт рисует сценку получения этого его послания: «Грациозная Пинъян встретит с цветами, стоя у персика, а малыш Боцинь прислонится к плечу сестры».

Этих двоих детей поэту подарила «Яшма» — уже на следующий год (728) девочку Пинъян и вскоре, возможно в канун или уже после переезда в Восточное Лу (Шаньдун), мальчика Боциня[54]. В их нестандартные имена вложен большой подтекст, показывающий, что Ли Бо не был равнодушным отцом. Эти имена однозначно вводили детей в тот большой и глубокий духовный мир, в каком жил их отец.

Имя Пинъян, отмечают китайские исследователи, воспринимается как мужское: Ли Бо, вероятно, ждал не девочку, а сына-первенца, друга и продолжателя дела отца. Но и в женском варианте оно не является исключением, встречаясь еще в начале нашей эры — таким было имя сестры ханьского императора У-ди, в доме которой он проникся очарованием несравненной танцовщицы Вэй Цзыфу, которая на следующий год стала императрицей; впоследствии слово пинъян превратилось в характеристику искусных танцовщиц. Исследователи связывают это имя дочери с вынесенным из западных краев пристрастием Ли Бо к музыке и танцам, присущим женщинам тех мест[55], и такие персонажи часто попадаются в пространстве его поэзии.

Такое же имя было у третьей дочери Гаоцзу, первого императора династии Тан, правившего с 618 по 627 год (этот факт, кстати, играет на версию отсутствия родства поэта с царствующей династией, в противном случае он не имел бы права дать это имя собственной дочери). Она вышла замуж за доблестного военачальника, да и сама была не просто номенклатурной дочкой, а видной фигурой в высшей военно-административной иерархии и, наделенная ментальностью «рыцаря», сопровождала отца в военных походах, командуя «женским батальоном», как формулируется в «Старой книге [о династии] Тан». Тут можно еще добавить, что у Сюй Шао, деда жены Ли Бо, было то же имя Шао, что и у Чай Шао, мужа принцессы Пинъян, и жил он в те же времена основателя империи Гаоцзу и тоже считался одной из видных фигур становления империи Тан.

Но и это еще не всё в исторической этимологии имени дочери Ли Бо. Столица легендарного правителя Яо в области Цзинь называлась Пинъян (уж не место ли это рождения танской принцессы?). А в Шу до нашего времени сохранились руины «Моста святых Пинъян», построенного в ханьскую эпоху, о чем Ли Бо, конечно, не мог не знать. Кроме того, при Ханях весьма знаменитым было вино «Пинъян», а уж кто-кто, а Ли Бо был ценителем и знатоком хмельных напитков. Профессор Гэ Цзинчунь, интерпретируя объяснение самого Ли Бо, называет еще одно значение: «Пинъян обозначает луну, ровное сияние ее лучей» [Гэ Цзинчунь-2002-А. С. 70]. Прямо это значение в словарях не указано, но, возможно, оно косвенно выводится из такого переносного значения слова «пинъян», как «небольшая пологая возвышенность».

А не пришло ли поэту в голову просто (и сложно) соединить название группы рифм «сяпин», которые не раз встречались в его стихах, с категорией «ян», обозначавшей мужское начало в философской интерпретации мироустройства, а также само Солнце и как небесное тело, и как мировоззренческую структуру, и как метоним императора, к которому он всю жизнь был устремлен? Этакое «сквозь рифмы — к Солнцу»!

Имя сына лежит ближе к поверхности. Боцинь[56] появился на свет по времени ближе к переезду семьи в Восточном Лу или в период зарождения мысли о таком переезде, когда Ли Бо уже внутренне настроился на продолжение жизни на этой части современной провинции Шаньдун, где в период Чуньцю (VIII–V века до н. э.) существовало царство Лу. У основателя династии Чжоу-гуна, канонической фигуры конфуцианской истории, олицетворявшей высоконравственное идеальное правление, был сын по имени Боцинь, получивший от отца в правление восточную часть царства Лу вокруг города Цюйфу (как раз те места, где с 736 года два десятилетия находился дом Ли Бо); в том же городе сохранилась его могила.

Вероятно, существует версия, будто Ли Бо потому дал такое имя сыну, что сам ставил себя как исторически значительную фигуру в один ряд с Чжоу-гуном. Мне такая версия не попалась на глаза, но встретилось ее опровержение: «При всем безумстве характера Ли Бо не так уж вероятно, будто он мог сравнивать себя с Чжоу-гуном» [Чжоу Сюньчу-2005. С. 36]. Жизнь древнего Боциня оборвалась трагически, и это еще одна причина того, почему ряд исследователей сомневаются в такой версии обоснования выбора имени для сына. Однако, если шагнуть за рамки строгой ритуальности, что Ли Бо делал неоднократно, то можно высказать такое психологическое обоснование для этого выбора имени, как присущий поэту пиетет к каноническим фигурам прошлого, тем более к тем, на территории чьих давних владений он построил свой дом.

Еще в танское время было высказано предположение, что имя сына — эвфемизм: «Боцинь было именем карпа». Дальше в оригинале следует продолжение, которое без иероглифики понять сложновато: слово «карп», произносимое ли, созвучно другому ли (слива) в фамилии Ли Бо. То есть в имени сына Ли Бо закодировал свой родовой знак. Хорошо, но при чем же тут «карп»? А притом что, перебравшись в Восточное Лу, Ли Бо обосновался неподалеку от Цюйфу — родных мест Конфуция. Конфуций же своего сына назвал «Карпом»[57] — в благодарность правителю царства Лу, пославшему философу по случаю радостного события большого карпа как символ благопожелания. Дальнейшим прозвищем этого Карпа стало Боюй, что имеет такие значения, как «рыба» и «старший из братьев» (философ ожидал, видимо, продолжения потомства, чего судьба ему не подарила) [Переломов-1992. С. 15–16]. Но у слова бо в древности было еще одно значение — «жертва», «жертвенный», то есть сын Конфуция имел прозвище «Жертвенная (иными словами, благодарственная. — С. Т.) рыба». Помня это, можно перевести имя сына Ли Бо как «Жертвенная птица», что тоже подтекстом апеллирует к древнему философу и его сыну. Кому поэт принес благодарственную жертву, неясно, но смысловые ассоциации напрашиваются. И уже не с Чжоу-гуном, а с Конфуцием, жившим в том же Восточном Лу.

Исследователи намечают и другие параллели: поскольку в имени Боцинь закодирован фамильный знак Ли, то это ведет мысль к другому Ли, который, уходя в западные пустыни, оставил вечности свой бесценный трактат «Дао Дэ цзин» (родовой фамилией Лао-цзы была та же «Слива»-Ли). Сын Ли Бо прожил почти столько же, сколько отец, и умер в 792 году, завершив шестидесятилетний циклический круг. Возможно, в ментальности даоско-ориентированного Ли Бо второй знак имени сына, обозначающий «птицу», не был случайно-проходным, а вводил мальчика в привычное для даосов единство животного (включая человека) мира.

В исторических документах упоминается еще одно детское имя, вызывающее сомнения и дискуссии. В Предисловии к «Собранию академика Ли» поэта Вэй Ваня, которому Ли Бо еще при жизни передал часть своих рукописей, сказано: «[Ли] Бо сначала женился на Сюй, [она] родила одну девочку, одного мальчика, назвали Минъюэ Ну». Го Можо в книге «Ли Бо и Ду Фу», опубликованной в 1972 году, замечая, что названное имя — явно женское, предполагает, что слова «одного мальчика» — поздняя вставка и следует читать: «…родила одну девочку, [ее] назвали Минъюэ Ну»[58]. Полемизирующий с ним исследователь, наоборот, предполагает в этом месте пропуск иероглифа — по его мнению, тут должен был быть повторен иероглиф «мальчик», и тогда фраза звучит так: «…родила одну девочку, одного мальчика, мальчика назвали Минъюэ Ну» [Фань Чжэньвэй-2002. С. 341].

Прямое значение слова ну — «раб, слуга, подчиненный, крепостной»; кроме того, так уничижительно называли себя женщины, обращаясь к мужчине. Слово встречалось в именах, хотя одни считают, что редко, другие — что оно привычно для китайских имен как производное от основного значения. Хотя ключевой частью этого иероглифа является знак «женщина», история знает немало мужчин высокой воинской доблести, носивших это имя, один из них был современником Ли Бо и отважно проявил себя во время мятежа Ань Лушаня в середине 750-х годов. Мужчины не отказывались от этого имени и позже — например, младший брат поэта Бо Цзюйи носил имя Цзиньган Ну. Так что, возможно, в имени Минъюэ Ну и не было никакого значащего подтекста.

Но вот в соединении двух частей смысл все же наслаивается, и не один. «Минъюэ» значит «ясная луна», и эти два иероглифа в поэзии Ли Бо появлялись весьма часто. Ли Бо — самый «лунный» поэт Китая. Луна для него — верный друг, даже возлюбленная (такое очень личное чувство к луне ввел в китайскую поэзию именно Ли Бо), луна — собутыльник. В традиционном мировосприятии луна, сойдя с небосклона, проводит светлый день в глубокой западной пещере, и в этом плане луна для Ли Бо — напоминание о родных краях (ведь и Шу, и Суйе — все они остались в западной стороне). Человека высоких нравственных качеств сопоставляли с луной, подразумевая, что это «перл, сокровище»: именно так Ли Бо в стихотворении № 10 цикла «Дух старины», повторяя определение из 83-го цзюаня «Исторических записок» Сыма Цяня, назвал безупречного древнего книжника Лу Ляня. (Еще раз подчеркну, что в китайском языке слово «луна» не имеет рода, поэтому переводы «луна» и «месяц» вполне адекватны и зависят от контекста.)

Акцент в этом имени стоит на «луне». А что же здесь означает слово ну? В древнем языке оно часто ставилось до или после основного слова, показывая никчемность, мизерность, бесполезность того предмета, который характеризовался этим словом. Фань Чжэньвэй полагает, что это уменьшительно-ласковое окончание основного имени (типа современных эр, цзы или в начале имени — сяо) [Фань Чжэньвэй-2002. С. 343]. Ну, допустим, «Ясный месяц». Чем плохое имя для малыша?

Была в необъятной китайской истории приметная фигура, первой же стрелой сражавшая летящего под облаками орла. И этот меткий стрелок носил то же «лунное» имя Минъюэ. Ассоциации выразительные, тем более учитывая, что одной из причин переезда Ли Бо в Восточное Лу было желание поглубже овладеть боевым искусством, взяв уроки у тамошнего известного мастера бывшего генерала Пэя. Кстати, сын того древнего стрелка по орлам был высоким начальником именно в Яньчжоу, где поселился Ли Бо, и его тут помнили неплохо. Ай да стратег Ли Бо!

О дальнейшей судьбе сына поэта известно немного: прожил жизнь в Данту, нигде не служил, женился, оставил сына, о котором вообще ничего не известно, и дочерей — с ними встречался Фань Чуаньчжэн, сообщивший об этом в сохранившейся до наших дней «Надписи на новом могильном камне почтенного Ли».

Но из одного сборника повествований танского времени к нам пришла легенда, легкомысленным тоном которой возмутился современный исследователь [Чэнь Вэньхуа-2004. С. 27–28][59], и я поделюсь ею с вами.

Легендарная вариация на тему

В пятом году Чжэньюань (790) пятидесятитрехлетний красавец и повеса Боцинь заглянул в храм, где стояли изображения небесных фей. Указав на самую красивую, он усмехнулся: «Вот на такой бы я женился». Когда он «погрузился в вино», к нему явился дух-покровитель храма. Боцинь не растерялся, предложил ему выпить и заговорил о женитьбе на фее, после чего вернулся домой и простился с семьей. Через несколько дней он умер (подразумевается — вознесся к фее).


Вот так небесная аура отца слегка окарикатуренно затронула сына.

Прикосновение к столице

До переезда в Восточное Лу Ли Бо среди своих многочисленных передвижений по городам и весям Китая совершил как минимум две поездки по стране, которые оказались не просто путешествиями, а некими структурообразующими стержнями для раскручивания мировоззрения поэта.

Во-первых, это трехгодичное пребывание на Осеннем плесе, который своей гармоничной природой оказался столь созвучен душе Ли Бо, что произвел на нее гармонизирующее, упорядочивающее воздействие. Хаотично бродившие дотоле в уме мысли о высоком государевом служении (боровшиеся с жесткой оценкой мудрого даоса Сыма Чэнчжэня) начали прорисовываться все более явственно как структурообразующий элемент его натуры. Прохладные приемы у недалеких вельмож не только не охладили, но ожесточили Ли Бо. Один за другим он пишет два стихотворения из цикла «Дух старины», в которых формулирует мысль о социальном предназначении таланта, о жизненной необходимости для творческого человека быть востребованным обществом, а для себя самого видит место не менее чем у «Пруда Цветов», что в данном случае метонимически указывает на императорский двор:

Таинственный исток наверх выносит

Лазурный лотос, ярок и душист.

Устлала воды лепестками осень,

Зеленой дымкой ниспадает лист.

Коль в пустоте живет очарованье,

Кому повеет сладкий аромат?

Вот я сижу и вижу — иней ранний

Неотвратимо губит дивный сад.

Все кончится, и не найдешь следов…

Хотел бы жить я у Пруда Цветов!

(№ 26)

В саду угрюмом орхидеи цвет

Совсем задавлен сорною травой.

Весной ее ласкает солнца свет,

Но осенью — взгрустнется под луной.

Когда падут снежинки свысока,

Ее красивый облетит наряд.

Без дуновений свежих ветерка

Кому повеет дивный аромат?!

(№ 38)

«730 год был определяющим для Ли Бо… Он, наконец, принял решение направиться в столицу Чанъань. Если тетива натянута, почему же не выпустить стрелу?» [Фань Чжэньвэй-2002. С. 270].

Вторая поездка была как раз и совершена в Чанъань. Большинство исследователей считают, что это произошло в период между 730 и 734 годами. Профессор Ань Ци от категоричного 731 года [Ли Бо-2000. С. 185] перешла, проанализировав цикл «Моей далекой», к «рубежу весны — лета 730 года» [Ань Ци-2004. С. 30]. Такой авторитет, как Чжоу Сюньчу, указывает «примерно в 732 году» [Чжоу Сюньчу-2005. С. 86]. Ян Сюйшэн на основе текстологического анализа стихотворений Ли Бо подтверждает эту дату, считая, что на эту первую попытку утвердиться в столице Ли Бо потратил три года — прожив 731, 732 и 733 годы среди даоских отшельников и монахов на склоне горы Чжуннань [Ян Сюйшэн-2000. С. 73].

Версия 730 года подтверждается упоминанием в стихотворении Ли Бо о сильных дождях над резиденцией принцессы Юйчжэнь, о чем как о зафиксированном метеорологическом явлении сообщают исторические хроники. Юй Сяньхао, не присоединяясь ни к одной версии, объективно излагает суть дискуссии вокруг проблемы, названной «дважды посетил Чанъань» (начало 730-х и начало 740-х) или «трижды посетил Чанъань» (предположение о том, что в середине 750-х годов, после посещения ставки будущего мятежника Ань Лушаня, Ли Бо сделал попытку донести свое ви́дение ситуации в стране до императора, было сформулировано в 1983 году, вызвав дискуссию, подверглось сомнению, но постепенно начало утверждаться).

Профессор Гэ Цзинчунь уверенно называет 734 год, когда, как считает он, Ли Бо сначала приехал в Лоян, где познакомился с Цуй Цзунчжи, одним из шутливо обрисованных Ду Фу «восьмерых святых пития», и сестрой императора Сюаньцзуна принцессой Юйчжэнь, увлекшейся даоской мистикой до такой степени, что стала монахиней[60]. В другой книге того же автора этому сюжету уделено несколько выразительных страниц с доказательствами, почему это произошло именно в 734 году.

Император Сюаньцзун родился в Лояне и регулярно навещал родной город. В 730-е годы это произошло в начальный лунный месяц 22-го года Кайюань (рубеж зимы — весны 734 года), и пробыл он там до 736 года. Для Восточной столицы, как с пиететом именовали этот крупный город, приезд государя был чрезвычайным и волнующим событием, сам он в родном городе чувствовал себя расслабленнее, и Ли Бо мог с большей долей уверенности рассчитывать на аудиенцию. Он часто бывал в Лояне, не раз участвовал в дружеских пирушках в популярном среди интеллектуалов внушительных размеров питейном заведении на берегу реки Лошуй в южной части города у моста Небесного Брода. Потому-то, по мнению Гэ Цзинчуня, осенью 734 года Ли Бо, задержавшись на несколько месяцев среди даосов на горе Суншань у своего давнего друга Юань Даньцю, вхожего в придворные круги, отправился в Лоян.

Течение увлекло Ли Бо пусть не в блистательную Западную столицу (Чанъань), но в Восточную, протянувшуюся вдоль берега Лошуй на десятки ли. Мост Небесный Брод казался тем местом прихотливого счастья, где, по легенде, раз в год — лишь раз в год! — встречаются оторванные друг от друга небесные Пастух и Ткачиха. Об их горькой судьбе можно было вспомнить как раз под мостом, где под звуки залетающей в трактир с улицы флейты, за стертую, но еще не утратившую своей ценности монету или обруч из ослепительно белого нефрита доступны были не только чистое, как небо, ароматное вино в яшмовом кувшине, но и звонкий смех и игривые песни веселых дев.

По пути в Лоян поэт заглянул в буддийское капище Лунмэнь (Врата Дракона) на крутых склонах ущелья, прорубленного, по преданию, мифологическим героем Юем для высвобождения вздувшейся реки, которая постоянно грозила губительными наводнениями. Неспокойная Ишуй уже тысячелетия все так же бурно мчалась к Хуанхэ среди голых скал, нависших над расселиной. Эти диковатые места за три века до Ли Бо возлюбили буддисты, и склоны были испещрены гротами с фигурками Будд, высеченными в скалах. В монастыре Благовонной воды поэт пробыл несколько дней и описал в стихотворении холодную осеннюю ночь стремительных волн на реке и пустых склонов, засыпанных опавшими листами.

Не получив, однако, в Лояне ожидаемого, Ли Бо последовал за государем в Западную столицу Чанъань. Тощий кошелек не позволил остановиться в столичной гостинице, и по протекции Чжан Цзи, влиятельного зятя императора, туповатого и потому опасающегося чужих талантов сына мудрого, но уже умирающего главного советника Чжан Шо, Ли Бо поселился на северном склоне горы Чжуннань в резиденции принцессы Юйчжэнь — известном месте, где, по преданию, стояло жилище Кан-вана, врача древнего чжоуского властителя.

Горный массив Чжуннань (у него существовали и другие названия — Наньшань, Чжуннаньшань, Чжоунаньшань) был одним из важнейших центров даоской мифологии, связанным прежде всего с именем основателя учения Лао-цзы, а также восьмерых святых праотцев, своим посещением освятивших это место. По легендам, именно здесь, в одинокой хижине на одиноком холме, сплошь заросшем кипарисами и тополями, Лао-цзы создал свой святой канон «Дао Дэ цзин» и, оставив его на заставе Ханьгу, удалился в вечность западных песков.

Легенды поместили к подножию Чжуннань и могилу Лао-цзы. Тысячелетиями это был по-деревенски непритязательный чуть заметный курганчик с поминальной табличкой, и только в 1997 году усилиями местных крестьян его обложили обтесанными камнями, придав вид ритуального захоронения над Черной рекой. Сему месту уделяли благосклонное внимание и Сыны Солнца: император Цинь Шихуан повелел возвести тут святилище Лао-цзы, названное храмом Чистоты, а в начале следующего тысячелетия ханьский император У-ди построил кумирню Лао-цзы. При Танской династии ее первый властитель Гаоцзу дважды, в 620 году и 624 году, благоговейно посещал эти святые места.

А на четвертую луну 29-го года Кайюань (лето 741 года) император Сюаньцзун во сне повстречал Лао-цзы, который поведал ему о том, что на вершине Лоугуань горного массива Чжуннань должно появиться каменное изображение патриарха, а в обители Лоугуань — картина, что немедленно и осуществилось. По этому чрезвычайному случаю девиз эпохи был изменен на Тяньбао, что означает «Небесное сокровище», и по стране поползли слухи, считать ли этим «сокровищем» мистическое явление или же введение во дворец фаворитки Ян Гуйфэй, до того не имевшей официального титула «Драгоценной наложницы».

Вариация на тему

Но это мистическое явление еще не произошло в начале 20-х годов Кайюань (730-е), когда Ли Бо впервые появился на северном склоне Чжуннань. С благоговением взошел он на гору, еще во времена династии Чжоу освоенную сливавшимися с Изначальным отшельниками, которые «созерцали звезды и внимали движению эфира», откуда потом и пошло название даоских монастырей — «гуань», то есть «созерцать». Даже туман, погружавший невысокую вершину в мистический сумрак, не прятал одинокой хижины на одиноком зеленом холме вдали от главной вершины Чжуннань, где позже был построен монастырь Лоугуань. В той хижине и ложились на бамбуковые планки пять тысяч иероглифов — канон «Дао Дэ цзин», основа учения даосов. Быть может, замершее в этой обители время и заронило в Ли Бо мысль стать даоским монахом, что он и осуществил спустя десятилетие.

Увы, эта протекция многого ему не дала, потому что сама принцесса чуждой ей атмосфере околостоличной суеты предпочитала другую свою обитель на склоне Хуашань. Ли Бо прожил в заброшенных апартаментах десять дней, всеми забытый, питаясь подножным кормом, и забрасывал Чжан Цзи безответными посланиями, неоднократно пытаясь нанести ему визит, но тот не принимал поэта. Одна отрада — гостеприимный крестьянин, чья хижина стояла на полпути из столицы к Чжуннань. Закатное солнце окрашивало окрестность предвечерним пурпурным сиянием и бросало косые лучи на неприхотливый ужин с дешевым местным вином.


Высочайшая аудиенция не состоялась потому, что была организована спонтанно, тщательно не подготовлена. Пусть Ли Бо и написал блестящее одическое эссе о дворцовом Зале Просветления, которое принцесса при случае показала императору, но наличие поэтического гения, не подтвержденное официальным экзаменом по системе кэцзюй (многовековая структура пошагового отбора чиновников, пронизывавшая всю страну от уездов до финального испытания в специальном зале императорского дворца), не являлось в глазах Сына Солнца бесспорным основанием для приближения и возвышения. Необходимо было продемонстрировать не изящные рифмы, а «государственную мудрость» и, главное, верноподданничество. К последнему Ли Бо был совершенно не приспособлен: у него, напомним, в спине «кость гордости не гнулась».

Впрочем, оба эти «номенклатурные» отшельничества помогли Ли Бо укрепить связи, по крайней мере, с теми из властных сфер, кто духовно был близок поэту, прежде всего с принцессой Юйчжэнь, которой он оставил написанное в ее обители стихотворение и впоследствии посвятил немало рифмованных подношений. На самих же склонах он писал больше пейзажной лирики, чем льстивых панегириков, которые должны были бы способствовать его карьере[61].

Покинув холодную столицу, поэт совершил восхождение на возвышавшуюся недалеко от Чанъаня вершину Тайбо (Великая Белизна), соименную как небесному телу, с коего, по преданию, он и прибыл на Землю, так и самому поэту. Это была одна из восьми гор, весьма почитаемых даосами края Шаньдун, что в те времена означало «к востоку от гор (Тайхан)». Ее склоны усеивали монастыри и скиты отшельников, погружавшихся, «опустив полог», в даоскую мудрость.

Вариация на тему

Пологая дорога в предгорьях, по которой неторопливо цокали копыта ослика, тащившего поклажу: скудную пишу, в основном суховатые, но сытные лепешки, теплую одежду, потому что там, близ шапки вечных снегов, без нее не обойтись, разве что содержимое кувшинов, коих было припасено достаточно, поможет разогреться, — постепенно переходила в узкую тропу, обрамленную разной высоты скалами, где-то прикрытыми деревцами, а где-то выставляющими напоказ темно-серую гладкую поверхность с черными полосами подтеков, точно сделанными гигантской кистью.

Ли Бо поднялся уже достаточно высоко, когда на крутых склонах начали, наконец, появляться сосны, небольшие, скрюченные ветрами, они, вылезя на кривизну склона, изгибали ствол, пытаясь устремиться к небу, для них недостижимому. По глубоким и мрачным ущельям, словно и не замечая их суровости, весело прыгали с камня на камень ручьи, временами вскипая пеной. Стал нарастать какой-то шум, и за поворотом тропы Ли Бо увидел водопад, не срывающийся из-под облаков цельной единой струей, потому что склон себе он выбрал неровный, а, громыхая, разбивающийся о большие камни, но, с усилием вновь собрав разбежавшиеся было брызги в струю, продолжающий падение вниз, где, воткнувшись в пруд, зажатый скалами, успокаивался прозрачной зеленой водой.

В мерный подъем вдруг вторглось какое-то внутреннее напряжение. Пропало ощущение времени, пространства, границ собственного тела. Он словно встал вровень с этими вершинами, с одной из которых небесным оком вечной снежной шапки смотрела на него сама Великая Белизна. Мысль, до того зажатая костью черепа, вырвалась в свободу безграничного пространства и, ринувшись к окружающим скалам, превратилась в грандиозную кисть. Ее движения вверх-вниз, вбок, вправо-влево были подчинены еще не осознанному ритму. Она словно творила бессмертные стихи, созвучные Небу.

Оглядевшись, поэт увидел крутые, гладкие темно-серые скалы, на которых кисть его мысли только что начертала черные линии иероглифов. Это были стихи, которые он оставил потомкам… Но кто прочитает их, кто осознает, осмыслит? Нет уже великого Конфуция, собиравшего неумирающую поэзию Древности.

Когда тучи остались под ногами, Ли Бо примерещилось, что он взлетает над хребтом и уносится в такие выси, где нет никаких преград на пути и откуда лучше бы и не возвращаться. И как намек — огромный плоский камень, мощной силой почти расколотый на две части. «Должно быть, когда-то взмыл с него в Занебесье какой-нибудь святой, и сгустки эфира вонзились в содрогнувшееся тело камня», — подумал поэт.


Через десять лет, когда ему станет невмоготу в имперской столице, он вновь — уже мысленно — совершит восхождение на эту Великую Белизну (стихотворение № 5 цикла «Дух старины») как на собственный тотем, где встретит святого старца и получит от него тот самый рецепт переселения в инобытие, о котором мечтал в стихотворении 733 года «Поднимаюсь на пик Великой Белизны»[62].

А после горы Тайбо лодка увлекла поэта по Хуанхэ к Бяньчжоу, в окрестностях которого раскинулся так любимый им Лянъюань, древний парк для государевых развлечений. От тех времен даже к Танскому периоду сохранились лишь черепки былых пиров меж засыхающих дерев, но поэт внутренним слухом, казалось, воспринимал оды Сыма Сянжу под аккомпанемент его «зеленоузорчатого», как тот именовал свой семиструнный цинь.

В этот период Ли Бо постигла еще одна карьерная неудача. Административная перестройка в империи вызвала необходимость особого инспекционного ведомства, чьим чиновникам вменялось в обязанность следить за легитимностью действий окружных начальников. На эти должности подбирались авторитетные интеллектуалы, и как раз такой инспекторский пост с резиденцией в Сянъяне был предложен Ли Бо. Воспрявший было поэт написал письмо-панегирик ведавшему этой кампанией Хань Чаоцзуну, с чьей подачи пост и был предложен Ли Бо: «Не имей десяти тысяч князей, а имей одного Ханя из Цзинчжоу». Но в этом же письме высоко ценивший себя поэт намекнул, что достоин более высокой ступени служебной лестницы. Покровителю намек не понравился, и Ли Бо не получил даже этой должности.

Неудача вновь обострила негативный взгляд поэта на жизнь столичной вельможной верхушки, и он активизировал свой мировоззренческий цикл «Дух старины», написав резкие стихотворения, весьма контрастирующие с романтически-идиллическими мечтаниями о «Пруде Цветов», процитированными чуть выше.

В стихотворении № 15 он недвусмысленно и настолько прямо, что это весьма четко просвечивает сквозь исторические аллюзии, замечает, что власть приближает к себе не тех, кто мог бы составить славу государства:

Советнику Го Вэю яньский князь

Построил золоченые чертоги.

Цзюй Синь из Чжао прилетел тотчас,

Сам Цзоу Янь явился на пороге.

А те, чья слава нынче высока,

Меня, как пыль дорожную, откинут.

Потратят на забавы жемчуга,

А мудрецу — довольно и мякины?!

Что ж, Желтым Журавлем, чей путь высок,

Взлечу я в выси неба, одинок.

А стихотворение № 24 цикла — жесткая инвектива против вельмож, замкнувшихся в своем богатстве и высокомерии, и горечь осознания скудоумия властной верхушки, неспособной отличить истинного мудреца от корыстолюбивого льстеца:

Кареты поднимают клубы пыли,

Тропы не видно, в полдень меркнет свет.

Вельможи тут немало прихватили

Заоблачных дворцов, златых монет.

Вон на дороге «петушиный парень»[63]

Нарядная карета, важный вид,

И рвется изо рта столь грозный пламень,

Что встречный от такого убежит…

А кто ж, как Сюй, омывший уши встарь,

Понять сумеет, где — бандит, где — царь?

В хронологическом собрании Ань Ци эти стихотворения стоят под 731 годом, и важно тут, что это непосредственные личные наблюдения поэта за жизнью придворной верхушки, сделанные не «изнутри», а «снаружи» — «человеком в холщовом платье» (то есть простолюдином), как любил представлять себя Ли Бо.

И все-таки в тот же период начала 730-х годов Ли Бо по-прежнему выплескивает из себя как крик несгибаемой души, как некий свой «символ веры» первое стихотворение из небольшого цикла «Трудны пути идущего»:

Вино отборное на тысячу монет,

Еда отменная на десять тысяч чохов —

Ничто меня уж сильно не манит,

Сжимаю меч, и на душе так плохо.

Готов я переплыть стремительный поток,

На Тайханшань к снегам нетающим подняться,

И я бы у ручья с удой дождаться смог,

До солнца бы сумел, хоть и во сне, домчаться.

Трудны пути идущего, трудны!

Куда ведут обрывистые горы?

Но час придет, и я не убоюсь волны

И выведу свой челн в безбрежные просторы.

Поездка в Бинъюань (современный город Тайюань), совершенная в 735 году с приятелем, отец которого, влиятельный генерал, командовал местным гарнизоном, как впоследствии оказалось, имела для Ли Бо судьбоносное значение. Поэта привела сюда неуемная любознательность: он много писал о войнах, о воинах, о трудном быте солдата, и ему хотелось самому увидеть этот быт, а потому он обшарил в гарнизоне всё и вся. И однажды наткнулся на узника гарнизонной тюрьмы, ожидающего смертной казни, к которой его приговорил безжалостный суд. Ярлык преступника не оттолкнул поэта, и он сначала с любопытством, потом с состраданием расспросил его о причинах столь суровой кары.

Оказалось, что Го Цзыи, невысокого ранга армейский командир, отправился с группой солдат в горы за провиантом (травы и плоды) для своих подчиненных, но к положенному часу не успел вернуться в гарнизон, а это считалось весьма серьезным нарушением воинской дисциплины. Никаких оправданий (надвигалась зима, дождь перешел в снег, горные тропинки превратились в сплошное месиво, и командир не хотел измучить солдат, а собранное следовало доставить, иначе возникнет проблема с питанием) слушать не захотели. Суд был неумолим. Но Ли Бо увидел в Го гуманного человека высоких нравственных принципов и, воспользовавшись «личными связями» (отец приятеля), добился начальственного решения отменить приговор. Сам Го узнал имя своего спасителя лишь задним числом. А в 757 году, когда Ли Бо ожидал в тюрьме своей участи, Го чрезвычайно активно, с риском для собственной карьеры, вмешался в судьбу своего благодетеля.

Эти несколько лет Ли Бо нервно мечется по стране, словно не понимая, куда же ему приткнуться, где душе успокоиться. Порой возвращается домой в Аньлу, но и там ощущает себя неприкаянным и свои горькие мысли о нереальности высоких мечтаний в завуалированной, но достаточно очевидной форме высказывает в ироничном четверостишии о богине Запада Сиванму: она угостила императора У-ди божественным персиком, а когда тот возмечтал посадить его в своем саду, объяснила, что он предназначен не для простых смертных, а лишь для избранных, которые способны ожидать цветения и плодоношения три тысячи лет.

В 736 году Ли Бо вновь навещает друга-даоса Юань Даньцю в горах Суншань близ Лояна, где на крутой вершине, нависшей над мутной Хуанхэ, покоился пришедший из мифологической древности огромный «Камень матери из Ся»: по легенде, мать Великого Юя, ощутив родовые схватки, легла здесь на склон и обратилась в камень, из которого и вышел на свет мифологический герой.

Вариация на тему

Змеей извивалась внизу Хуанхэ, устремляясь на восток, в мистическую Бездну, скрывающую Острова Бессмертных, к западу склонялось солнце, окрашивая в пурпур, цвет даоского инобытия, поросшие лесом склоны. Трое друзей сдвинули чаши. «Выпьем! Не последнюю!» — «А деньги на вино?» — «Ах, что деньги! Коня продадим!» Впервые поэт обнажил нищету своего физического существования, компенсировавшуюся духовным богатством и щедростью трат. Он взрывается в хмельном поэтическом экстазе: «Кисть! Бумагу!» И пишет знаменитое «Выпьем!», своей хмельной лихостью и затаенной печалью близкое «Сянъянской песне»:

Вы видели, как Желтая река с Небес стекала

И безвозвратно исчезала в море?

Вы видели в больших дворцах власы в зерцалах? —

С утра черны, а к ночи в снег их превращало горе.

Бери от жизни всё, что радостно и мило,

Да не скудеет тот бокал, что обращен к луне!

Растрачу всё, чем Небо одарило.

Что тысяча монет! Опять придут ко мне.

Бычка прирежем, запечем барашка,

Три сотни — разом! — опрокинем чаши.

Ах, мудрый Цэнь, ученый брат Даньцю,

Давайте выпьем-ка и вновь осушим!

Ко мне склоните ваши уши,

И я вам песенку спою.

Что нам дворцы, где яств полны столы?!

Пусть трезвость к нам, хмельным, и не придет.

Мудрец всегда мирские отвергал дары,

Стяжает славу только тот, кто пьет!

Как Цао Чжи в пирах Беседки умиленья

С вином за десять тысяч — это наслажденье!

Ты думаешь, трактирщик, денег нет?

Друзей я не оставлю без вина.

Возьми-ка дорогого скакуна

И шубу в тысячу монет,

Пошли слугу ко мне за ними — и налей полней,

Чтоб скорбь тысячелетнюю избыть в душе моей.


Горечь столичных неудач не смягчается. Двадцать лет Ли Бо ищет могущественного покровителя, который выведет его на столичный тракт, и всё безрезультатно! Как же он не понимает, что высокий карьерный чиновник не пожертвует должностью ради какого-то поэта, пусть и безмерно талантливого, но с неясным, темным происхождением, потомка ссыльных, личности подозрительной? Да за это чиновник получит понижение сразу на три ступени служебной лестницы. Кому это надо?..

Душа погрузилась в океан отчаяния, в тридцать шесть лет появилась седина, спасают лишь вино и путешествия, и поэт то уезжает на восток в Юэ, то стремительно мчится на запад к Юань Даньцю. Этот период носит в либоведении наименование «поход в десять тысяч ли».

Стихотворение «Прощание с другом» отдает полынной горечью. В стихотворении уже нет пространства, простора, всё зажато, ограничено — горами, реками, обрывающимся в разлуке временем, горизонтом, за кроваво-закатной чертой которого исчезающей тучкой скрывается друг. И конь, словно оторванный от стада, жалобным ржанием подчеркнет тяжелое молчание разлуки.

В таком психологическом аспекте уже не столь важно, где написано это стихотворение. По предположению Ань Ци, в Наньяне (нынешняя провинция Хунань); по утверждению шаньдунских ученых, уже в Яньчжоу. Последняя версия интересна тем, что связывает персонаж этого текста с Ду Фу и дает новую датировку их первой встречи.

Ли Бо уже живет в Яньчжоу, и туда навестить отца приезжает Ду Фу. Вот тут-то, а не через несколько лет, в Лояне или Бяньчжоу, судьба, считают шаньдунские исследователи, и сталкивает их. Ли Бо — уже известный мастер, Ду Фу — ученик по сравнению с ним. Один — высок и могуч, чуть простоват и резковат, порывист; другой — среднего роста, худощав, сдержан и молчалив. «Вода и камень, стихи и проза…» Один — в «холщовой одежде» простолюдина, другой — из сановитых кругов… Но уже с первого взгляда им становится ясно, что их энергетические ци содержат одинаковый заряд.

Вариация на тему

Они гуляют вдоль реки Сыхэ, утекающей в сторону Цюйфу, переходят через мост, который еще не имеет не только сегодняшнего названия Девяти святых, а и прежнего, давнего, но возникшего уже после Ли Бо, в память о нем, — мост Хмельного святого, заходят друг к другу в дом, и когда настает час отъезда Ду Фу, садятся на коней, и Ли Бо провожает нового друга до кумирни Яо с ее ханьскими и вэйскими истуканами, выглядывающими из-за стволов старых сосен. За их спинами — деревня Наньлин, где стоит дом Ли Бо (а сегодня — железнодорожный вокзал). От недалеких Песчаных холмов ветер несет желтый песок, и неведомо, от него ли, от грусти ли разлуки глаза друзей заволакиваются слезами. В северном направлении над стеной административной части города, опоясанной двумя окрашенными закатом реками, виднеются зеленые склоны гор, и розовая тучка спешит покинуть небосклон, сжимая сердце провожающего своей сиротской беззащитностью. Как одинокая травинка, вырванная ураганом, как лишенный корней чертополох, уходит друг, взмахнув рукой, в сторону вечерней зари. Жалобно окликают друг друга кони. Время — что поток Сыхэ. Встретимся ли мы еще?

На севере — зеленых гор стена,

К востоку — вод излучины видны.

Здесь нам с тобой разлука суждена,

Травинки ураганом сметены.

Летучей тучкой растворится друг,

Заката грусть разлив в душе моей,

И на прощанье — лишь отмашка рук

Да жалобное ржание коней.


Заждавшейся жене Ли Бо пишет стихотворение «Долгая разлука» о «пяти цветениях персика» без него (он уехал из дома в 730 году на три года и затем в 738 году еще на два), о том, что «тоска, точно снежные вихри», о тщетном ожидании ветра с востока, несущего весну, об осыпающихся листах, обнажающих мшистые корни.

В 735 году, как сказано в «Старой книге [о династии] Тан», Ли Бо «вновь вернулся вспахивать свое поле». Но это было поле не его семьи, а выделенное еще тестю, в семью которого вошел Ли Бо, и потому, когда умер тесть, а шурин в резкой форме заявил свои права на наследование всего имущества, гордый Ли Бо увез жену с детьми в свое каменное убежище в горах Байчжао.

В Чунлин под городом Цзаоян на полпути между Аньлу и Сянъяном пришлось возделать бесхозный пустырь, который и давал им сезонные средства к существованию. Сянъянские власти выделили поэту из городских запасов зерно для посева, нашли в своих структурах мелкую синекуру, отнимавшую мало времени, но все же дающую какой-то доход. В благодарственном поэтическом письме Ли Бо с горечью заметил: «Еще не подобралась старость, / Но осень рано забелила». В стихах этих лет у него особенно часто встречаются образы осени, опадающих листьев, закатного светила.

На этой ноте завершился романтический период семейной жизни Ли Бо в Аньлу. Когда это произошло? В литературе — большой разнобой: 735 год (Ван Ци, Ван Яо), 736 год (Чжань Ин, Го Можо и все шаньдунские исследователи), 739 год (Юй Сяньхао), 740 год (Ань Ци). Шаньдунцы обратились к архивным записям о подворной регистрации жителей, которая, как сказано в «Старой книге [о династии] Тан», начинается с того момента, как ребенку исполняется год, и повторяется каждые три года.

У Ли Бо в течение жизни было три места длительного семейного проживания: в юности в Шу, после женитьбы в Аньлу и затем в Восточном Лу (после бегства из Лу от мятежников у поэта даже не было постоянного дома!). В Шу он был зарегистрирован в семье отца; в Аньлу — в семье тестя (и в этих двух местах не имел собственного семейного поля). Найдена запись о том, что весной 736 года Ли Бо «покинул двор» в Аньлу и к 12-й луне 24-го года Кайюань (это уже должно быть начало 737 года) получил в Лу как глава семьи, «не имеющий собственности», семейное поле «по месту нахождения дома или рядом с ним». В стихах он называл его гуйиньтянь, что дословно означает «поле на теневом (то есть северном) склоне Гуйшань» (гора в южной части нынешнего уезда Синьвэнь провинции Шаньдун, то есть на территории Восточного Лу около дома Ли Бо).

Вполне возможно, что фактический переезд состоялся не сразу и некоторое время семья жила в каменной хижине Ли Бо в горах Байчжао. И лишь после этого они уехали в Восточное Лу (полоса в границах современных провинций Шаньдун и Хэбэй к востоку от хребта Тайханшань). Танский топоним Шаньдун не идентичен названию современной провинции Шаньдун и очерчен несколько иными границами, хотя оба названия записываются одними и теми же иероглифами; возможно, танский топоним в русском языке стоило бы снабдить разделительным дефисом «Шань-дун». В танское время это обозначало «[территорию] к востоку от горы [Тайхан]», на которой и лежало древнее царство Лу.

Почему именно Лу? Сам Ли Бо объяснял это тем, что хотел поднять свой уровень владения боевым оружием, «поучиться мастерству фехтования» у знаменитого шаньдунского мастера, которого он навестил еще до переезда. В истинности такой формулировки, возможно, скрывающей подлинные причины, есть сомнения.

Впрочем, существует версия, что со знаменитым и мудрым генералом Пэй Минем Ли Бо все же встретился, но тот убедил его не менять «широкий путь» великой поэзии на «узкую тропу» боевых схваток. Ведь сам поэт прекрасно понимал, что «одной стрелой могу я город покорить», как он писал в стихотворении. Итогом этой поездки в Шань-дун было то, что поэта очаровали эти романтичные места и он решил сменить место жительства.

Но нельзя ли предположить, что даоско-ориентированный юг своими более легкими нравами «ветра и потока» расслаблял Ли Бо, склоняя его к поэзии, а государственническое начало в нем сопротивлялось, взывая к долгу служения? Более северные края Шань-дуна были теснее завязаны на строгих чжоуских ритуалах, канонизированных Конфуцием. И Ли Бо поселился неподалеку от мемориала Цюйфу, войдя в незримую и святую для каждого китайца ауру Учителя Куна.

В его отношении к Лао-цзы и Чжуан-цзы, с одной стороны, и Конфуцию — с другой, существовала такая же грань между интимной родственностью и почтительностью, как в его отношении к великим рекам Китая — южной Янцзы и северной Хуанхэ. Если продолжить сравнение, то в стихах Ли Бо Янцзы упоминается гораздо чаще, чем Хуанхэ (соотношение 315 к 121); о мемориале Конфуция он практически не писал, ни находясь в отдалении, ни рядом, хотя самого Учителя поминал (как и его сына Боюя), и часто в равновеликой близости с самим собой.

Эта равновеликость сближается, а порой и соединяется поэтом с самоотождествлением:

Уж боле нет былых Великих Од,

Кто их создаст теперь, когда я стар?

<…>

«Отсечь и передать» высокий смысл

Обязан я, чтоб гаснуть свет не мог.

Мечтаю, как Учитель, кончить мысль

В тот миг, когда убит Единорог.

(«Дух старины», № 1)

Это написано, кстати, в период разрыва с императорским двором, в годы странствий и размышлений не столько о проблемах государства, сколько о проблемах поэтики, гармоничности стиха и его смысле, более важном, чем форма; в период решения личных проблем — именно в 750 году Ли Бо в Бяньчжоу — современный Кайфэн — женится во второй раз.

Уж куда откровеннее представлять себя «современным Конфуцием»?! Но Конфуций был целен, создал школу, воспитал учеников, передавая эстафету своих мыслеуложений, нацеленных на определенные формы государственного строительства.

Трагедия Ли Бо — в его дисгармоничности. Это нечто вроде того, что «поэт в России больше, чем поэт». Родовой потомок Лао-цзы, рожденный в «иньский» осенний вечер, обласканный луной, он тянулся к самоотождествлению с Конфуцием, к «янскому» солнечному свету, и этот дисбаланс рвал его на части. Его жизнь должна была быть другой, гораздо менее социологизированной. И душа рвалась на части, формируя трагическое мироощущение:

Как перл, сверкая, Феникс прилетел,

Небесной глубины прорезав синь,

Но был отвергнут — вот его удел,

Не приняли посланье в Чжоу-Цинь[64].

Отчаявшись, брожу по свету я,

Бездомный, одинокий человек.

Мне так нужна Пурпурная ладья[65]

Мирскую пыль отрину я навек.

(«Дух старины», № 4, 754 г.)

У самого Ли Бо есть намек на время переезда в Шань-дун: говоря в одном из эссеистических произведений о «хмельном пустынничестве в Аньлу», он прибавляет, что оно «тянулось десять лет». Поскольку 727 год как начало жизни в Аньлу принят всеми, то 736–737 годы можно было бы считать документированной датой переезда в Шань-дун, как это и делают шань-дунские ученые, если бы Ли Бо не был человеком Средних веков и к тому же поэтом и не округлял цифры, порой с достаточно большим отступлением от арифметической точности.

Восточное Лу было ленной территорией в районе Цюйфу, пожалованной чжоуским У-ваном своему младшему брату Даню, известному по титулу Чжоу-гун, то есть Чжоуский князь — канонической фигуре китайской истории. В танское время понятие Восточное Лу подразумевало именно Яньчжоу как область, объединяющую одиннадцать уездов — Сяцю, Цюйфу, Жэньчэн, Сышуй и другие (я перечислил лишь те, которые так или иначе связаны с пребыванием там Ли Бо). Центром этой территории был город Сяцю, где располагались административные учреждения.

Где находился дом Ли Бо? Долгие годы назывался Жэньчэн (современный Цзинин), сейчас говорят о соседнем городе Яньчжоу (в часе езды от Жэньчэна на добром коне), и эту версию особенно отстаивают шаньдунские исследователи, живущие в Яньчжоу, а за Жэньчэн ратуют, и весьма яростно, те, кто живет в Цзинине.

Главным опорным пунктом аргументов цзининцев является то, что в Жэньчэне будто бы существовало лишь одно-единственное питейное заведение (утверждение, кстати, весьма сомнительное), и это был «кабачок Ли Бо», который тот держал, что подтверждено еще в танское время «Записками о кабачке Ли Бо». Судя по тому, что это было лоу — «здание», а не цзя — «дом», заведение имело внушительные размеры, на втором этаже, вероятно, жила семья Ли Бо, а во дворе подрастало персиковое дерево, посаженное хозяином — самим поэтом. Через три года, будучи в Цзиньлине, он нередко представлял себе, как грациозная Пинъян срывает розовые цветки с веток, а рядом с ней стоит подросший малыш Боцинь. Это был только сон, в Восточное Лу улетала лишь душа Ли Бо, невидимая для Пинъян, и по щекам ее текли слезы тоски по отцу. Все это поэт описал в посланном детям с оказией стихотворном письме, включающемся в собрания сочинений под названием «Двум моим малышам в Восточное Лу». Это стихотворение тоже служит для цзининцев доказательством того, что поэт жил в их городе.

В Яньчжоу памятных знаков осталось крайне мало, но местные исследователи сумели вычертить схему, на которой обозначены тогдашний административный центр города и все точки, связанные с Ли Бо. Они определили, что в Лу поэт создал пятьдесят одно стихотворение, из которых тридцать девять — в Сяцю (то есть в Яньчжоу), только два — в Жэньчэне и одно — в Цюйфу.

Место, где стоял дом Ли Бо, по версии патриотов Яньчжоу, находилось к востоку от административного центра Сяцю с резиденцией областного начальника и называлось Наньлин цунь (Поселение у Южного кургана) — сейчас там построили железнодорожный вокзал города, а район называется Линчэнчжэнь. В 1930-е годы там еще стояла плита с надписью «Есть предание, что это древний Ланьлин». Исследователи полагают, что тут произошла подмена созвучий — Наньлин превратился в Ланьлин, и оба названия встречаются в стихах Ли Бо («Славное ланьлинское на травах — / Блеск янтарный в яшмовых оправах…»).

В стихах Ли Бо часто употреблял как место нахождения своего дома словосочетание Лу-чжун, что должно означать «центр Лу», административную часть, то есть Сяцю, окруженную стеной с четырьмя воротами во все стороны света. За три десятилетия до поселения Ли Бо в Сяцю там находилась резиденция известного художника У Даоцзы, который в течение трех лет был тут сюаньвэем (помощником начальника уезда) и частенько исчезал из внимания выше- и нижестоящих, чтобы в глуши склонов или у ручья под стеной Цюйфу узреть сюжет будущего свитка. Чуть севернее восточных ворот, на краю района Шацю (Песчаные холмы), поэт и построил себе дом («Мой дом стоит на краю Песчаных холмов»). В 1993 году обмелевшая река Сыхэ открыла стелу, из надписи на которой явствует, что квартал Шацю здесь действительно существовал. Неподалеку от него через канаву Фэнъяньцюй и сегодня перекинут мосток, называющийся «Цзюсяньцяо» — Мост девяти святых. Предполагают, что изначально в память о Ли Бо он созвучно назывался Мостом хмельного святого — то же «Цзюсяньцяо», но с иным первым иероглифом.

Совсем рядом с домом поэта в окружении высоких сосен, поникших ветвями ив и питейных домов стояла кумирня Яо ханьского времени, а чуть подале, у Каменных врат, где была переправа через Сыхэ, — четыре каменных изваяния III века с надписями, объясняющими их происхождение. Два из них были найдены на дне реки Сыхэ и выставлены в музее в Цзинине, а на фундаменте Каменных врат сооружена дамба. Кумирня пережила Ли Бо, но не выдержала военных баталий и при династии Юань сгорела. В конце династии Мин (XVII век) на этом месте построили Терем Синего Лотоса в память о жившем тут Ли Бо.

Определена набережная реки Сыхэ, по которой среди розового цветения персиков гуляли Ли Бо и Ду Фу, рассуждая о поэзии; впоследствии Бо Цзюйи назвал эту набережную «северным истоком танской поэзии». Близ Наньлина найден район Шацю (Песчаные холмы — в 2005 году я сам бродил там по многочисленным кучам песка, остаткам карьера, а в 50-е годы XX века, рассказали мне, там еще возвышались и холмы), где Ли Бо писал стихотворное послание Ду Фу. Раньше полагали, что это самостоятельный город, а шаньдунцы установили, что «Шацю чэн» означает «город (или стена) у песчаных холмов», то есть Сяцю, центральный административный квартал города, окруженный стеной[66]. Улица же в те времена была еще той самой дорогой, по которой за Ли Бо прибыли посланцы императора и по которой он вслед за ними уехал к своему карьерному будущему, так и не состоявшемуся.

Девушка с цветком граната и глас трубы

Переезд в Лу ознаменовался печальным событием: ослабленная болезнью жена умерла в родовых муках. Пристроив детей у родственников, Ли Бо зачастил в питейное заведение «Хэлань» в Жэньчэне, где, продегустировав местную продукцию, остановился на «Ланьлинском» — сладковатом ароматном зелье, настоянном на травах. Луч вечернего солнца усиливал желтизну напитка, поблескивавшего, как янтарный сколок. Грусть неприкаянности не отпускала поэта. Он тяжело переживал свое одиночество, падение социального статуса с переездом в Восточное Лу, где его известность не была столь широкой, как в южных краях, нехватку средств на тот уровень жизни, какой считал достойным себя («Хмельной пришелец любит овощи осеннего урожая, / Подернутые инеем груши на подносе горных склонов» — строка из его стихотворения, показывающая типичный крестьянский рацион, на который вынужден был перейти поэт). Вспоминал ушедшую жену, покинутый отчий край и поглощал чашу за чашей — чтобы хмельное забытье унесло его в беззаботное детство, иллюзорно реставрировало оборвавшийся счастливый брак.

Кому покажется, что я неубедительно нарисовал настроение поэта, пусть прочитает стихотворение «В гостях» как раз конца 730-х годов. И подумает, как много в стихах Ли Бо сиротливых травинок, цветков, дерев: это же всё о себе, о своей душе, редко слышавшей эхо созвучия.

В заведении поэт и познакомился с местным шэньши лет шестидесяти с чем-то по фамилии Лю, сразу же принявшимся строить амбициозные планы своего будущего с участием знаменитого поэта. Лю жил в соседнем доме, за стеной, и из окна заведения можно было видеть гранатовое дерево, раскинувшее ветви в его дворе. Кроме дерева росла еще у соседа дочь лет семнадцати, и, вероятно, она-то и была главной причиной настойчивого приятельства шэньши с известным поэтом. Девушка обрывала розовые цветы и втыкала их себе в прическу, украдкой поглядывая на окно питейного заведения, сквозь которое любовался ею Ли Бо. Раз, другой, третий… А потом он — поэт, как-никак! — возьми да и напиши на обрывке старого свитка стихотворение: «…Был бы я гранатовою веткой, / Потянулся к платью бы соседки. / Мне, увы, такого не дано — / Лишь гляжу в цветистое окно» («Слава гранату соседки с юго-восточного двора»).

Символика растений — в традициях китайской поэзии: лианы — тягость разлуки, цветы персика — весенние чувства, лотос — осенняя тоска, ива — любовное томление, сосна, кипарис — прямота и верность, красные бобы — думы о любимом… А вот вставить в этот ряд, связав с чувствами, гранатовое дерево да еще в его подвиде, пришедшем, по одной версии, из Кореи, по другой — из Персии, решился только Ли Бо.

Уж не знаю, каким образом — то ли ветер подшутил, то ли кто обрывочек со стола прихватил, — но эти игривые чувства стали известны соседу, случая не упустившему, и девушка с цветком граната в прическе стала приглядывать за детьми Ли Бо, помогать по хозяйству, а Ли Бо углубился в свои стихи, музицирование на цине, встречи с друзьями. И снова потекла у него жизнь — совсем как семейная.

У исследователей нет единодушия: одни пишут, что сыграли свадьбу по всем правилам ритуала, другие — что было это «диким браком», то есть просто сожительством, быстро оборвавшимся, потому что дева с гранатовым цветком оказалась обладательницей вздорного характера. А по городу Цзинин уже тысячу с лишним лет гуляет легенда о дочери трактирщика (в другом варианте — владелице трактира), с которой ненадолго сошелся бесшабашный великий поэт, но, быстро отрезвев, навеки пригвоздил ее клеймом «дура из Гуйцзи».

Как и в Аньлу, поэт нашел себе убежище в горах — в Цулай, к югу от знаменитой горы Тайшань, не больше суток от Яньчжоу на добром коне. Возможно, эти горы он выбрал не случайно — они стояли на территории древнего царства Ци, откуда был родом Лу Лянь, древний исторический герой, которого Ли Бо почитал за независимость и «протестные» настроения:

Лу Лянь был всем известный книгочей,

В былое время живший в царстве Ци.

Так перл луны, восстав со дна морей,

На землю изливает свет в ночи.

(«Дух старины», № 10)

Отведенное Ли Бо как зарегистрированному гражданину Шань-дуна пахотное поле (ему было положено 100 му) он регулярно обрабатывал, и урожай приносил средства к существованию. Туда зачастили друзья, помогавшие поэту в физическом труде, а затем совместно предававшиеся отдыху в пирах и умствующих беседах.

В истории закрепилось их общее прозвание — «шестеро анахоретов с Бамбукового ручья». Кроме самого Ли Бо это были Кун Чаофу, Пэй Чжэн, Хань Чжунь, Чжан Шумин, Тао Мянь — «обитатели лазурных облаков», как именовали людей высокого интеллектуального и нравственного уровня. Они бродили по нехоженым горным тропам, ловили луну в шаловливом ручейке, отдыхали на плоских камнях, нагретых солнцем, время от времени лениво протягивая руку к пустеющему кувшину с вином, наигрывали на семиструнном цине и пели, пели, пели друг другу стихи — известные и любимые и только что сочиненные.

Со стороны могло показаться, что время для Ли Бо остановилось, лишенное активных созидающих действий. «Питие и погружение в Дао играют наркотическую роль» [Чжу Чуаньчжун-2003. С. 124]. Но не в смысле отвлечения от реальности, а как раз наоборот — как средство вхождения в иную реальность, как способ внутренней трансформации. «Ли Бо совершил восхождение на гору Пэнлай… Автор полагает, что Ли Бо, несомненно, побывал на Пэнлае, он не мог пройти мимо этого места, где обретаются бессмертные и святые… Он не только взошел на „высокий холм, напоминающий Куньлунь“, но и беседовал с Морским гостем о дереве Фусан» [Фань Чжэньвэй-2002. С. 324–325]. Так, без тени иронии, написал Фань Чжэньвэй, исследователь серьезный и нестандартный.

А какая тут может быть ирония? И остров святых Пэнлай, и уплывший по реке Хуанхэ в Небо Морской гость, и растущее до самого Солнца дерево Фусан — для нас «сказка», а для Ли Бо все это было реальностью, которой возможно достичь. И когда другой «гость» — купец, с которым Ли Бо познакомился в 741 году, — предложил поэту путешествие по Восточному морю в сторону залива Бохай, отказаться сил недостало. С вершины Лаошань (около современного города Циндао на Шаньдунском полуострове) Ли Бо смотрел на уходящую в бескрайность морскую поверхность — и реально видел островок, от которого по повелению Цинь Шихуана отплыл в Восточное море к Пэнлаю за Эликсиром бессмертия Сюй Фу. Разбросанные чуть в стороне у побережья огромные камни напомнили ему о попытке Цинь Шихуана проложить каменную дорогу через море — туда, где восходит солнце.

А на более южной части побережья, в местах древнего царства Юэ, Ли Бо прозревал все три священных острова бессмертных в пяти тысячах ли от берега. По Восточному морю поэт плавал трижды, и это была для него не «турпоездка», а духовная трансформация в мифологический хронотоп.

На четвертую луну первого года Тяньбао (начало лета 742 года) Ли Бо надолго отправился на священную гору Тайшань и в последующем цикле из шести стихотворений («Восхождение на Тайшань») изобразил этот процесс как перемещение в сакральный мир, общение с обросшими перьями небожителями на белых оленях. Там ему было так хорошо, что в финале он размечтался о «пилюле бессмертия» и «вознесении на Пэнлай».

Характерно, что в самом поэтическом цикле процесс подъема на гору обозначен глаголом ю, который в «земном» смысле употребляется в контексте путешествий, прогулок, а в «небесном» связан с перемещением небожителей (в классификации традиционной поэтики есть категория юсянь, которая в отечественной синологии обычно, основываясь на материале большинства произведений этой тематики, переводится как «путешествия к святым», или, быть может, лучше сказать, «полеты к святым», «вознесение к святым»; у Ли Бо же этот классификационный термин лучше обозначить как «полеты со святыми», — подробнее об этом см. в следующей главе).

То есть всё это время в Ли Бо стремительно развивался процесс очередного погружения в даоско-буддийскую отрешенность от не принявшего его мира людей, полного бед и горечи. Процесс был подкреплен тем фактом, что в старом здании на заставе Ханьгу (современная провинция Хэнань), через которую некогда удалился в пустыню Лао-цзы, оставив начальнику заставы свою рукопись «Дао Дэ цзин», — был обнаружен «амулет Лао-цзы», по случаю чего император Сюаньцзун объявил о смене девиза своего правления на Тяньбао (Небесное сокровище). Древним даоским патриархам были присвоены почетные титулы, некоторые города получили новые названия, поднялся всплеск посещения даоских святилищ и строительства новых храмов.

Вот на таком фоне Ли Бо в компании своих «анахоретов» совершил восхождение на Тайшань — священную для даосов гору, на которой находился второй из тридцати шести сакральных гротов — выходов в инобытие, где «Дух взлетает к четырем пределам, / Как в новый мир меж Небом и Землей» («Восхождение на Тайшань», стихотворение № 3).

Он еще не ведал, что в 741 году верный друг Юань Даньцю получил вызов от императора, на который откликнулся, и в столице они с Юйчжэнь, благоволившей к поэту, раздираемому даоской отрешенностью от мира и конфуцианским служением миру, самым тщательным образом подготовили поворот в судьбе Ли Бо. А Сюаньцзун как раз прочитал в исторических хрониках о ханьском императоре У-ди, коего прославили не столько государственные деяния, сколько велеречивая кисть придворного поэта Сыма Сянжу…

Вариация на тему

На восьмую луну осень затяжелела красноватыми гранатами, которые Ли Бо собирал вместе с сыном, ловко, как обезьянка, прыгающим по толстым ветвям. Это было родовое время Ли Бо, близился праздник Середины осени, который поэт собирался отметить со своими «анахоретами» и уже по этому случаю послал Даньша за свежим, уже нынешнего урожая «Ланьлинским». А может, велел поставить на стол более крепкое белое шаоцзю, то есть водку собственной возгонки? Впрочем, стихи Ли Бо не показывают его пристрастия к избыточно крепким напиткам, разве что как-то он с одобрением вспомнил, что поэт Тао Юаньмин выделенное ему поле засеял просом и собственноручно готовил из него неслабое зелье…

И вдруг на ведущем к резиденции областного начальника тракте, близ которого стоял дом Ли Бо, раздались трубный глас и тяжелый стук копыт. Но он не промчался мимо — ко дворцу, а остановился у дома поэта. Императорские гонцы доставили государев указ: «Не позже десятого дня прибыть в столицу. Промедление подлежит наказанию».

Наконец-то! Сюаньцзун призывал к себе Ли Бо!

«Десять тысяч лет нашему государю! Десять тысяч лет! Десять тысяч раз по десять тысяч лет!» — возопил поэт, опустившись на колени и не помня себя от счастья, но твердо блюдя положенный ритуал.

Ах, как глупа была эта девица с гранатовым цветком в волосах, как же ее прозывали? Лю, кажется. Ну, совсем как жена того Чжу Майчэня из Ханьской древности, которая поспешила уйти от нищего мужа, торговавшего хворостом, а тот вскоре был призван императором У-ди и получил высокое назначение! А вы, дети, представьте себе, что через год я в лиловых одеяниях высокого сановника заеду за вами, чтобы перевезти в столицу. Вы встретите меня радостными песнями и возгласами и накроете обильный стол с жирной курицей и белым вином…


Эта картинка — не авторская выдумка, а мысли самого Ли Бо, просто переложенные в прозаическое повествование: именно так в стихотворении «Перед отъездом в столицу прощаюсь в Наньлине с сыном» Ли Бо, не скрывая ликования, живописал, уезжая по государеву вызову, свое грядущее триумфальное возвращение в дом у Песчаных холмов.

Есть версия, что вызов в столицу пришел годом позже, а после восхождения на Тайшань поэт отправился в Юэ, где на горе Гуйцзи встретился с влиятельным даосом У Цзюнем, который в столице рассказал о Ли Бо наставнику наследника Хэ Чжичжану, и тот уже сумел организовать вызов от императора[67]. Однако пока основная масса исследователей придерживается версии 742 года.

Кажется, начинало сбываться то, во что он, стиснув зубы от неудач, верил десять лет назад, написав стихотворение «Трудны пути идущего».

Глава пятая