Ли Бо: Земная судьба Небожителя — страница 6 из 15

А Я, БЕСПЕЧНЫЙ СТРАННИК, СРЕДИ ЧАЕК — СВОЙ…

Глава перваяИЗ ПАСТИ ТИГРА — В ЛОГОВО ТИГРА (744–752)

Счастливые события в Лянъюань

Император удовлетворил просьбу Ли Бо об отставке и с легкостью отпустил его, даже снабдив грамотой, по которой поэт мог услаждать себя любимым зельем в любом кабачке за счет государственной казны. В хрониках это обозначено устойчивым словосочетанием «вернулся в горы, пожалованный златом». А в преданиях — выросло до «грамоты о денежном довольствии», которая якобы предоставляла поэту право «в какой области объявится, в той области и кормиться, в какой уезд придет, в том уезде и кормиться. С этой грамотой, рассказывают, Ли Бо во многих местах побывал» и за счет казны многих попотчевал, не только друзей, но и случайных встречных, с голодухи жевавших сухие прошлогодние листья.

А в собственном доме в Восточном Лу поэт открыл питейное заведение, известное как «кабачок Ли Бо». Вино он готовил сам, и, возможно, это было вино персиковое — из того самого дерева, которое он собственноручно посадил во дворе. Или рисовое. Может, он и рис для этой цели выращивал, как Тао Юаньмин — просо? «Петух рассветный прокричал — / Взялись домашние за плуг», — позже в стихотворении «Подношу брату Ле» вспоминал поэт. Давал ли кабачок доход, неизвестно, но маловероятно, потому что свой товар впавший в отчаяние поэт в основном сам же и потреблял.

Весной 744 года, на третью луну, когда очнувшаяся после зимы земля покрылась зеленью трав и пышными красками цветов, Ли Бо покинул неприветливый Чанъань. Это было уже его второе расставание с холодной столицей, подтвердившей их несовместимость. Но этот уход был много горше. В начале 730-х годов он был молод и не достиг сорокалетнего рубежа, когда, считалось, благородный муж уже обязан был обрести достаточно крепкое статусное положение. И вот он, казалось, его обрел, стал членом Академии Ханьлинь, вошел в придворный истеблишмент, был близок к императору. Пусть в начале 730-х он уже ощущал грусть непризнания, разгоняя тоску ночными хмельными беседами с верным другом-луной («Что мрак ночной, когда вино со мной! / Когда я весь — в опавших лепестках! / Я по луне в ручье бреду, хмельной… / Ни в небе птиц, ни путников в горах» — «Разгоняю грусть»), но это еще не стало глубинным разочарованием.

В 747 году, набредя на заросшие чертополохом руины некогда величественного моста, сооруженного властителем царства У времен Борющихся царств на Тополином тракте под Цзиньлином, он пишет: «В круговороте Неба и Земли / Дворцы былые обратились в прах» («На перекрестке Тополиного тракта под Цзиньлином»).

На этот раз Ли Бо покидал столицу, весь поглощенный мыслью о неизбежном «вхождении в Дао». Он решил стать даоским монахом с особым статусом, не предусматривающим постоянного проживания в монастыре. Но еще до этого произошло событие, важность которого трудно переоценить: в одном пространственном и временно́м измерении встретились два величайших поэта китайской цивилизации — Ли Бо и Ду Фу. Кто из них «номер 1», а кто «номер 2», дискуссии до сих пор не стихают. И, вероятно, не стихнут, потому что ответ лежит скорее не в эстетической, а в мировоззренческой плоскости: один из них — поэт «небесный», другой — «земной» по основной направленности своих дум и стихотворений. Но такая разнополюсность отнюдь не привела к конфликту их личных отношений, и многолетнюю дружбу великих поэтов можно назвать великим и редким примером душевной гармонии.

Современный поэт Вэнь Идо написал об этом с пафосом, не заслуживающим возможной иронии, ибо он передает романтически-возвышенный дух события: «В нашей четырехтысячелетней истории, кроме встречи Конфуция и Лао-цзы, нет другой такой великой, возвышенной, памятной встречи, как встреча Ли Бо и Ду Фу»; и другая, еще более экзальтированная цитата: «Развернем наше воображение и скажем, что на лазурном небосклоне встретились два светила — солнце и луна, и уж не знаю, сколько людей в нашем бренном мире должны были бы воскурить фимиамы, пасть ниц, ниспосылая молитвы царственным небесам за это счастливое событие» (журнал «Синь юэ», № 6, август 1928 года). Они часто встречались, с грустью провожали друг друга, посылали вослед стихи, тревожились, когда от друга долго не было вестей.

Вариация на тему

«Птицей взлетел в седло Ду Фу, поспешил навстречу[79]. „Позвольте узнать, не Вы ли — уважаемый господин Ли Бо, придворный поэт, академик ‘Леса кистей’?“ — „Он самый, а Ваше имя?“— „Студент Ду Фу“. — „Это — Вы? ‘И как же этот горный патриарх? Что юг, что север — сплошь ковер зеленый…’ Ведь это Ваши стихи? Каков порыв! Поистине, мы можем гордиться молодым поколением!“ — „Ваша похвала смущает меня!“…

Раскатистый хохот Ли Бо громогласным эхом несется по горной ложбине. „Слыхал ли ты хоть раз, чтобы кто-нибудь из блестящих вельмож вот так беззаботно смеялся? Смотри!“ — Он тянет Ду Фу к обрыву взглянуть на проплывающие облака: они как будто слетают с края небес.

Всё яростнее шумит лес, безумствует ветер, наползают свинцовые тучи. Под порывами ветра Ли Бо и Ду Фу качаются, словно вот-вот полетят. И вот приходит гроза. Приветствуя стихию простертыми к небу руками, Ли Бо тянет друга к вершине горы. „Встречал ли ты генерала отважнее нас с тобой? И разве в мире людей есть столь зычные золотые барабаны?“ Раскаты грома вторят хохоту друзей.

Когда разошлись тучи и рассеялся туман, небо на западе украсил парчовый плат вечерней зари. „Брат Тайбо! Вот какой короной должно увенчать тебя!“ — проникновенно сказал Ду Фу. „Ты думаешь? — Ли Бо рассмеялся. Затем развернул друга лицом к востоку, показал на восходящую ясную луну: — Смотри, этой ночью у нас с тобой будет одним верным другом больше!“».

(Бай Хуа. Поэт Ли Бо. Киносценарий. Перевела Н. Демидо [Книга-2002. С. 113][80])

Еще одна вариация, несколько в иной тональности, но на ту же тему

«…Ду Фу окончательно заблудился. Пригляделся — на склоне конь пощипывает травку. Есть конь — есть люди. Двух шагов не прошел, как зацепился за что-то, шлепнулся так, что в глазах потемнело. Тыквочка с вином отлетела куда-то. Чуть успокоившись, заметил совсем рядом человека лет сорока в шапке чиновника, серовато-коричневом халате, высоких сапогах. В обнимку с синим кувшином вина в форме павлина он лежал на камне, как на подушке, и лениво приоткрыл глаза, потревоженный падением пришельца… „Ну, что нужно?“ — „Господин… Я не нарочно…“ — „Не нарочно? — недовольно буркнул человек. — Я такой замечательный сон видел, а ты меня разбудил. Ты мне должен компенсировать прекрасный сон!“ Такого Ду Фу еще не слышал. „Что за сон видел господин? И как же я смогу его компенсировать?“

Не вставая, этот странный человек дернул ногой и неторопливо начал рассказывать: „Мне снилось, что я взнуздал ветер, взметнулся над горами, лечу над озером, озаренным луной, вижу солнце, пробужденное Небесным Петухом и встающее из-за моря, петляю между вершинами и реву, как медведь, как дракон, приводя в трепет густые леса и горные ручьи, а черные тучи, пронизанные молниями, встряхиваемые громами, обложили небосклон…“ Рассказывая, мужчина все больше приходил в возбуждение, глаза загорелись чудным блеском, он вскочил и продолжил, возвышая голос: „О, эти тучи черные, набухшие дождем, о, эти водные просторы, окутанные дымкой… Распахнутое небо, и края нет у бездны мрака. В одежде радужной спустился вихрем Повелитель туч. Взревели струны, барабаны, святые онемели, а души, встрепенувшись, взвыли … Вскочил я на оленя, гулявшего по склону, и понесся к хребтам величественным. Ну, можно ль гнуться перед властью и богатством?! И душу перед ними распахнуть?!“ Ду Фу был ошеломлен. Какая ода! Смерчем пронеслась, потоком бурливым, какая образная мощь, Небесной силой вызванная… „О, господин, творящий сны, давайте вместе выпьем!.. Коли вино мое сравниться сможет с Вашим сном, взлетевшим над мирами…“ … „Ну разве нам что-нибудь еще нужно? Ах, да, в Чанъане я слышал, что Ли Бо, этот талантище, отставлен от двора…“ Выпив, незнакомец подхватил: „Но что бы ни было, нельзя отказываться от снов…“ — „Эх, будь я Ли Бо…“ — „И что бы ты сделал?“ — „Бросил бы пить, перестал витать в небесах, а со всей почтительностью и искренностью оставался бы подле государя, усовестил бы его, упросил вникнуть в страдания простых людей Поднебесной… К сожалению, Ли Бо — талант, но не из тех, кто заботится о бренном мире…“ — „Славно сказано! Ну, и подонок этот Ли Бо, два года неизвестно что делал в Чанъане, убить его мало!“ — „Господин, творящий сны, — оборвал его Ду Фу, — Ли Бо — близкий мне по духу человек, я бесконечно уважаю его и прошу не поносить!“ — „А позвольте поинтересоваться, кто же вы?“ — „Я Ду Фу“.

Лучистые глаза незнакомца заискрились радостью, а в ушах Ду Фу зазвенела только что слышанная необыкновенная ода, такая тонкая и возвышенная, полная неземных чувств и мыслей… Кто же в Великой Танской империи способен на такое, кроме… „Брат Тайбо!“».

[Ван Хуэйцин-2002. С. 607–613]


После этой встречи Ду Фу пригласил Ли Бо в свой неприхотливый дом у подножия горы Лухунь близ города Яньши (сегодня этот город в провинции Хэнань носит то же название). Здесь, около могил его знаменитых еще со времен Западной Цзинь предков, издавна стояли крытые соломой хижины, поставленные теми, кто, соблюдая траур, годами жил около свежей могилы, блюдя ритуальный пост. В одной из них Ду Фу и организовал себе то, что мы сегодня именуем «дача»[81].

Обычно немногословный, Ду Фу, возбужденный знакомством с таким известным и почитаемым им поэтом, проговорил весь вечер и, смущаясь, прочитал незадолго до этого написанную ироничную «Песню о восьми святых пития», в которой четыре строки были посвящены его гостю: «Черпак вина — и тут же сто стихов, / Он вечный гость чанъаньских кабачков / И даже к Сыну Неба не спешит: / „Ведь я — святой среди хмельных паров!“» — «Как естественно и искусно!» — вовсе не обидевшись на иронию, оценил Ли Бо, любивший свободный песенный стиль, корнями своими уходивший в близкую самому Ли Бо культуру Чу и продолженный в ханьских юэфу.

Но когда Ду Фу, подхватив тему, заговорил о подражании старым образцам, Ли Бо жестко напомнил классическое древнее изречение: «Кто уходит от меня — жив, кто подражает мне — мертв». И объяснил: «Не опутывай себя никакими рамками. Поэзия исходит из сердца и переменчива, как лицо человека».

К моменту первой встречи Ду Фу уже слышал о Ли Бо как о выдающемся поэте, знал, что тот стал важной фигурой при дворе, академиком Ханьлинь. Тем более его очаровали простота и непосредственность, с какой Ли Бо отнесся к нему — не как к еще малоизвестному молодому поэту, а как к духовному собрату. Ли Бо не «снисходил», а, увидев родство душ (при всей разнополюсности поэтических направлений), поставил на один уровень с собой, прозрел будущее величие Ду Фу.

И тот ответил ему верной дружбой — даже в тяжелых испытаниях, какие выпали на долю Ли Бо, когда от него, осужденного, заключенного в тюрьму, отправленного в ссылку, отвернулись многие из тех, кто именовал себя его другом. Они не раз встречались, особенно в Восточном Лу, где в Яньчжоу в течение двух десятилетий был дом Ли Бо и там же жил отец Ду Фу, занимая в округе высокую должность главного советника сыма. Вдвоем, беседуя о стихах и читая их друг другу, поднимались на Южную башню Жэньчэна, которая много позже была надстроена и расширена (а теперь называется Шаолинтай и является одной из главных достопримечательностей Цзинина), гуляли вдоль реки Сыхэ (или Сышуй) по утоптанной дороге, которую позже поэт Бо Цзюйи назвал «северным истоком танской поэзии».

Вместе с Ду Фу и присоединившимся к ним поэтом Гао Ши Ли Бо совершает восхитительную поездку в Бяньсун — территорию по берегам Хуанхэ между городами Бяньчжоу к юго-востоку от современного Кайфэна и Сунчжоу к югу от современного Шанцю. Район Бянь иначе именовался Лян, и именно там когда-то находился Лянъюань, одно из самых любимых мест Ли Бо.

Лянъюань — парк на территории древнего княжества Лян (современная провинция Хэнань), в начале династии Хань, еще до начала нашей эры, построенный лянским князем Сяо, сыном императора Вэнь-ди, для приема гостей и развлечений. Среди именитых гостей этого парка значился и поэт Сыма Сянжу. В танское время руины парка еще не погибли безвозвратно.

Из воспоминаний Ду Фу и Гао Ши, которые в один голос указывают на дурную погоду, на пронизывающий ветер, «капли дождя на мечущихся листьях шелковицы» (из стихотворения Ду Фу «Давнее путешествие»), исследователи, сопоставляя с хроникальными династийными записями, извлекли предположение, что произошло это на девятую-десятую луну, конец осени — начало зимы 744 года. А через два года эта троица вновь встретилась на землях княжества Лян, после чего Ли Бо с Ду Фу съездили в Шимэнь (Каменные врата) в районе Цюйфу, что осталось зафиксированным в поэзии Ли Бо: «Осень, стихли волны на Сышуй-реке, / Склон Цулай лазурью моря засиял» («Провожаю Ду Фу в Каменных вратах на востоке области Лу»).

В памяти Ли Бо Бяньсун оказался крепко связанным с двумя важными событиями его жизни: этим путешествием трех поэтов по дивным красотам, возбуждавшим поэтическое чувство не меньше, чем вино, которое они потребляли в достаточных количествах, и происшедшей через шесть лет женитьбой на госпоже Цзун — верной спутнице Ли Бо до последних дней его земного бытия.

Большинство исследователей считают госпожу Цзун второй женой поэта; Се Чуфа — четвертой [Се Чуфа-2003. С. 258], хотя все же усматривает различия между всей четверкой и разбивает ее на группы по продолжительности совместного существования. Проблема — в разных толкованиях «Предисловия к сборнику академика Ли», написанного поэтом Вэй Хао (другое имя Вэй Вань), где упоминаются четыре женщины, близкие Ли Бо, но отношения с первой и последней характеризуются как цюй, что означает официальный, узаконенный административными процедурами брак с созданием семьи и выделением главе семьи земельного надела, а со второй (из рода Лю) и третьей («женщина из Лу») — как хэ. Это слово комментаторами обычно трактуется как ехэ, что в широком смысле обозначает ненормативный брак (так, женитьба семидесятилетнего Хэ, отца Конфуция, на слишком юной девушке характеризовалась так же, поскольку по установленным традициям разница в возрасте между супругами не должна была превышать десяти лет); в случае Ли Бо это следует понимать как свободное «сожительство», хотя и закрепленное устным согласием родственников и администрации, но не «брак».

И Сюй, и Цзун достаточно часто упоминаются в стихах Ли Бо, «соседка с гранатовым деревом» (та самая Лю) встречается пару раз (чаще с ругательными эпитетами вроде «дуры из Гуйцзи» — как несозвучная душе мужа и опрометчиво быстро расставшаяся с ним), а вот «женщине из Лу» и таких строк не посвящено. Но с этой безымянной женщиной Ли Бо прожил более длительный срок. В ряде исследований указывается, что она родила ему сына (Поли или Тяньжаня), а когда поэт отправился в свою очередную длительную поездку, предложила оставить первых двух детей Ли Бо в ее доме вместе с их общим сыном, обещая присматривать за ними. «Как минимум мы можем сказать о ней, что это был тип мудрой женщины, и в истории семейной жизни Ли Бо она занимает важное место… Но когда Ли Бо заключил официальный брак с госпожой Цзун, она могла остаться лишь как наложница, поскольку была простого происхождения» [Фань Чжэньвэй-2002. С. 355].

Цзун, как и Сюй, была из рода высокопоставленных сановников, ее дед Цзун Чукэ находился в родстве с императрицей У Цзэтянь и трижды, при этой императрице и ее преемниках, претендовал на должность главного советника императора, но, по своим нравственным критериям не вписываясь в паутину дворцовых интриг, не обрел необходимого для полновесной власти авторитета. И внучка по воспитанию и склонностям выпадала из стандартного номенклатурного круга, была образованной, неглупой женщиной, любила поэзию, играла на цине, тянулась к интеллектуалам («познавала Дао, стремилась к святому Бессмертию», — писал о ней Ли Бо; воспитанные в сходных нравственных правилах, они позже очень подружились с Пинъян, дочерью Ли Бо). При этом была прекрасной кулинаркой, сразу пленившей взыскательного поэта местным деликатесом — огромным, на полтора цзиня[82], карпом из реки Хуанхэ с обжаренной до золотистого сияния корочкой, замаринованным в тягучем кисло-сладком соусе; колыхаясь, соус свисал с палочек, как усы дракона (слизывая его с палочек, обычно, смеясь, говорили: «Сначала надо съесть мясо дракона, а потом отведать его усы»). Насладившись лакомством, Ли Бо заметил: «Одежда должна быть старого покроя, а уж есть надо только домашнюю пищу» [Гэ Цзинчунь-2002-А. С. 196].

Имени новой спутницы поэта, как и в случае с первой женой, история нам не оставила, что не удивительно для маскулинно-ориентированной средневековой историографии, но в беллетристике возникают разные варианты. Даже профессор Гэ Цзинчунь называет ее имя (Цзун Цзюэ), но, вероятно, это творческая вольность ученого автора. Согласитесь, такое словосочетание, как «госпожа Цзун», способно разорвать всю художественную пластику, к которой Гэ Цзинчунь стремился, соединяя науку с литературой.

Отвергая «некондиционных» претендентов, она в итоге упустила пору своего цветения (к моменту знакомства ей было за тридцать). Но дождалась дара Небес — великого Ли Бо, оставшись ему верным другом до конца дней, хотя такой единодушно положительной, как в отношении первой жены поэта, оценки у китайских авторов нет. Так, писатель Бай Хуа в киносценарии «Поэт Ли Бо» рисует ее образ весьма резкими негативными мазками:

«Среди десятка домишек, крытых соломой, всего один гордится черепичной крышей — это дом Ли Бо. На веранде новая супруга поэта, госпожа Цзун, втолковывает детям урок, в руке зажата палка[83]. Боцинь и Пинъян стоят на коленях, едва сдерживая слезы обиды…»

[Пер. Н. Демидо. Книга-2002. С. 101]

Существует версия, что длительные поездки поэта, накопившись, вызвали протест жены, и она поставила условие — или путешествуешь, или расстаемся. И вольнолюбивый поэт выбрал второе. Это не был официальный развод. Госпожа Цзун ушла к даосам на склон Лушань и «погрузилась в Дао». Лушань она выбрала отчасти потому, что там в монастыре жила Ли Тэн-кун, дочь Ли Линьфу, то есть женщина, с одной стороны, того же социального круга, с другой — той же духовной направленности. Ли Бо сам с почтением относился к этой даоской монахине, вырвавшейся к вольной духовной жизни из придворной духоты.

Однако формальная разлука не помешала госпоже Цзун броситься на помощь мужу, когда тот попал в беду. Она активно обращалась к былым высокопоставленным знакомым, выручая Ли Бо из тюрьмы, а потом вместе с младшим братом Цзун Цзином сопровождала Ли Бо в ссылку. Правда, в последний период жизни поэта в его стихах нет упоминаний о ней, и на этом основании некоторые исследователи делают вывод о том, что они расстались не только формально, что другие подвергают сомнению из-за недостаточной аргументированности вывода. Тот факт, что ее не было рядом с мужем в момент его смерти, — еще не основание для такого заключения. Не приехали и дети (правда, дочь к тому времени, вероятно, уже умерла). Ведь, по мнению большинства исследователей, болезнь поэта была скоротечной и смерть неожиданной.

Этот брак нельзя назвать случайным. Цзун Цзин был учеником Ли Бо, не раз настойчиво приглашал его посетить их дом (родители рано умерли), а сестра, зная стихи поэта, мечтала познакомиться с ним. Для китайских литераторов интеллектуальный уровень жены был достаточно важным критерием оценки. Ли Бо, конечно, не был исключением, хотя в стихотворениях и письмах он на первый план выдвигал ее родовитость. Некоторые авторитетные исследователи даже утверждают, что «для Ли Бо важным было ее сановное происхождение, чем он гордился» [Чжоу Сюньчу-2005. С. 122].

Возможно, сначала Ли Бо поселился в семье жены, где также жили ее брат и сестра. На это указывает тот факт, что, по нравственным нормативам того времени, сестра жены не могла жить в семье ее мужа, если те завели самостоятельный дом. Кроме того, новая жена должна была бы принять на себя обязанности умершей матери ее детей, обихаживать и воспитывать их, но дети Ли Бо от Сюй остались в Восточном Лу, а это могло произойти лишь в том случае, если поэт опять стал «примаком», войдя в семью жены со всеми сопровождающими этот статус правовыми ограничениями.

Через какое-то время, однако, новобрачные поспешили отделиться от родового гнезда, зажив самостоятельно в Юйчжане, почти рядом с Аньлу, где начинался первый брак Ли Бо, только на противоположном, южном, берегу Янцзы. По одной версии, у них родился сын Тяньжань — те самые иероглифы из текста Вэй Ваня, которые одни исследователи считают именем, другие — фразеологическим оборотом, ошибочно интерпретированным. О нем, однако, кроме имени, ничего не известно. А первые двое детей, вопреки традиции, так и остались в Восточном Лу.

В научной литературе бытует мнение, что Ли Бо нельзя считать «семейным» человеком, что он не испытывал чувства ответственности ни за жену, ни за детей (на распространенность такой оценки среди исследователей указывает Чжоу Сюньчу). Тем не менее, путешествуя по городам и весям, Ли Бо не забывал о семье, и по его стихам видно, что этот брак, как и первый, тоже был исполнен чувств и гармонии. Через пять лет после начала совместной жизни он пишет жене из Осеннего плеса:

Я сегодня поеду в Сюньян —

Лишних тысяча ли расстоянье.

Встречу в лотосах светлую рань,

Напишу «Громовое посланье»[84].

Много в жизни печали и слез,

Но разлука — особого рода,

С той поры, как уехал на Плес,

Писем с севера жду уж три года.

У меня седина на висках,

На лицо не приходит улыбка.

Наконец, повстречал земляка,

И в руках «пятицветная рыбка»[85]

Золотистой парчи письмена:

Как Вы там, вопрошаешь ты чутко…

Круч отвесных меж нами стена,

Но она не преграда для чувства.

(«С Осеннего плеса — жене», 755 г.)

Уж иней пал на чуские леса[86]

Холодной осенью пахнуло разом,

Все золотит осенняя краса,

Зеленое скрывается под красным.

Прощайте же, певуньи под стрехой,

К себе летите в северные дали.

Увидитесь ли вы еще со мной?

Вернетесь ли туда, где вас так ждали?

Ужель забудется сей дивный дом,

Проститесь навсегда с жемчужной шторой?

Не птица я, уж не взмахну крылом,

Чтобы лететь в незримые просторы…

Вложу в письмо свое тяжелый вздох

И неудержный слез моих поток.

(«Посылаю жене стихотворение о растроганном хозяине и ласточках, улетающих с Осеннего плеса», 755 г.)

Вхождение в Дао

Но нас, кажется, слишком далеко увлек бурливый поток чувств Ли Бо. Вернемся в конец 744 года, когда в канун зимы поэт расстался с Ду Фу и направился в Цичжоу (современный район Личэн провинции Шаньдун), где в монастыре Пурпурного Предела (Цзыцзигун), пройдя обряд «вхождения в Дао» и получив мистический амулет из белой кости, официально становится даосом (без проживания в монастыре, поскольку на такой статус не нужно было получать разрешения административных государственных инстанций) и обретает доступ к тайным даоским текстам, сокрытым от мирян. К сожалению, от этого монастыря не осталось никаких следов, даже место его нахождения точно установить не удалось.

Взаимоотношения Ли Бо с ведущими идейными течениями эпохи достаточно неопределенны и потому служат предметом дискуссий с полярными оценками. Дискутанты пытаются вставить Ли Бо в четкую мировоззренческую структуру и, в зависимости от темы критического обзора, находят у него то почтение, то презрение к Конфуцию, то отрицание даоских тезисов, то углубление в них.

Всё это у Ли Бо есть, но отражает не устоявшиеся взгляды на то или иное учение, а выхваченный из сложной, противоречивой, нестабильной психологической ментальности момент, адекватный лишь самому себе, но не такому титаническому сплетению мыслей, чувств, настроений, каким был Ли Бо. Сегментироваться между конфуцианством, даоизмом и буддизмом для него не представлялось возможным, хотя он и пытался. Но все же взращен он был как даос и на наиболее устойчивом — подсознательном — уровне остался именно даосом. Потому-то он казался чужим в чиновной среде и с государевым служением ничего у него не вышло. Нельзя не подчеркнуть, что конфуцианство, овладев благодаря четкой иерархичной структуре сферой государственного управления, не смогло (или не захотело) подчинить себе сферу эмоционального бытия человека, и потому душа китайца, в первую очередь человека творческого, тянулась к эмоциональной мистике даоизма и буддизма.

Более глубокое слияние с даоским учением стало для Ли Бо не окончательной, но важной вехой его мировоззренческого развития. Не исключено, что тут присутствовал и конъюнктурный социально-политический аспект (хотя это сомнительно, учитывая, что произошло это после разочарования в нравственной ауре императорского двора и решительного разрыва с ним). В танское время даоское учение начинает обретать больший, чем в прежние времена, вес. Танские императоры считали своим предком Лао-цзы, чья родовая фамилия была Ли, как и у них (и как у Ли Бо), многие члены императорской семьи уходили в монахи (например, Юйчжэнь, сестра Сюаньцзуна; даоской монахиней формально стала Ян Гуйфэй, получив имя Тайчжэнь).

В Шу, отчем крае Ли Бо, превалировали даоские взгляды с мистической окраской ухода в «инобытие». Неподалеку от дома будущего поэта на горе Пурпурных облаков стоял даоский монастырь, и Ли Бо не раз бывал там, о чем позже вспоминал в стихах («На горе Пурпурных облаков у дома / Дух даоский никогда не гас» — стихотворение «Посвящаю живущему в горах Сун отшельнику Юань Даньцю»). Подружился с даосом Дун Яньцзы и, сливаясь с естественностью Природы, приручил диких птиц, которые клевали зерно у него с ладони. Позже в горах Наньюэ навестил отшельницу У Цзян, носившую, как поэт позже описывал, «плат лотосов». В горах Суншань безуспешно искал отшельницу Цзяо, которой насчитывалось уже двести с лишком лет, хотя выглядела она на пятьдесят-шестьдесят. Цзяо была сведуща в даоской алхимии, умела задерживать дыхание, долгое время обходиться без пищи. К даосам Ли Бо влекла не только общественная атмосфера времени, но и собственный «стержень Дао».

Временами он сближался и с конфуцианским подходом к месту человека в социальной структуре, особенно на территории Лу, колыбели конфуцианства, хотя уже в то время отпускал поэтические шуточки по поводу того, что конфуцианцев «дела сегодняшние не трогают» (стихотворение рубежа 730–740-х годов «Смеюсь над конфуцианцем»). Полтора года, проведенные при ранее идеализировавшемся им императорском дворе, тем более углубили его разочарование в «мирской пыли». Его взгляды на Конфуция резко колебались между почитанием, даже функциональным самоотождествлением — и, как с остервенением даоского апологета формулирует Ли Чанчжи, «презрением» [Ли Чанчжи-1940. С. 88].

«Вхождение в Дао» было особой процедурой, обставленной четким церемониалом. Ей предшествовала специальная подготовка: претендент должен был обратиться к известному даосу с просьбой написать для него на белом шелке красной тушью тексты тайных трактатов («Пять тысяч знаков», «Три постижения», «Постижение сокровенного», «Высшая чистота» и др.), в нескольких местах перемешав иероглифы так, чтобы непосвященный не смог понять текст. Поэту сделал это известный даос Гай Хуань из Аньлина (современная провинция Хэбэй).

К выбору того, кто в ходе церемонии должен был вручить претенденту трактаты, Ли Бо отнесся весьма серьезно. Считалось, что космическая энергетика Учителя воздействует на судьбу претендента, и Ли Бо обратился к знаменитому на всю страну даосу Гао Жугую, которого почтительно именовали Небесным Учителем; поэт познакомился с ним в Чанъане.

В назначенный час претенденты выстроились друг за другом и, покачиваясь из стороны в сторону, держа руки за спиной, как осужденные на казнь, медленно двинулись к алтарю, обвязанные лентами (в древности это были веревки, впоследствии — бумажные полосы), символизирующими налагаемые на претендента ограничения. На алтаре стоял тот, кто проводил церемонию «вхождения в Дао». Вручив подарок (золотой браслет и медные монеты), Ли Бо торжественно молвил, обращаясь к Гао: «Учитель мой в веках пребудет» (то есть фактически обозначил его как «живого святого»). Гао взял браслет, переломил его и вернул половинку Ли Бо как знак скрепления договора о «вхождении», после чего вручил ему написанные священные тексты. И вслед за другими поэт продолжил движение вокруг алтаря, совершая круг за кругом. Мысленно претенденты представляли себя «гостями Яшмового Владыки», их губы беззвучно произносили обращенные к Небесному Верховному Владыке мольбы о снисхождении.

Обычно так продолжалось от семи до четырнадцати дней и ночей. Ежедневный краткий отдых с глотком родниковой воды и пиалой неприхотливой пищи ждал их лишь при первых лучах рассветного солнца. Некоторые теряли сознание, не выдержав физического и нервного напряжения, и их оттаскивали в сторону. Для них процедура завершалась безрезультатно. Выдержавшим испытание вручали амулет монаха.

Такая жесткость преследовала две цели: отсечь физически и духовно слабых и обострить чувства для абсолютного принятия веры в принципы даоизма и идеи перехода в пространство даоской святости.

Однако Ли Бо пошел на эту процедуру не для того, чтобы полностью отрешиться от мира и уйти в монастырь. Он восхищался Цзюньпином[87], спустившим полог своей отшельнической обители и погрузившимся в сокровенные тайны Дао, которые открывали ему пути и судьбы человечества, но при этом с горечью акцентировал непризнание «бренным миром» мудреца, непонимание глубины его мыслей («некому постичь безмолвия бездны»).

А Ли Бо бездны мудрости, таящиеся в нем, жаждал донести до людей, и не он уходил от мира, а мир отталкивал его. Противопоставить этому он мог лишь преодоление времени и пространства с помощью даоской алхимии, уходом в вечность с возможностью возврата в лучшие времена Земли.

Согласно даоскому тайному учению, реализовать это можно было двумя путями: приемом специального снадобья, приготовленного на основе киновари (сурика), либо удостоившись персонального приглашения от какого-либо святого. И о том, и о другом вариантах Ли Бо много размышлял в своих стихотворениях, не отказываясь от первого, более трудоемкого, дорогостоящего, таящего опасности (киноварь при нагревании выделяет ртуть, отравляющую человеческий организм при избыточной дозировке, что привело к гибели не одного императора, в том числе и в период правления династии Тан; есть версия, что это же было причиной смерти Цинь Шихуана), но предпочитая второй (не напоминает ли это выбор пути ко двору «через Чжуннань», а не через систему ступенчатых экзаменов кэцзюй!). Не стоит, однако, обвинять Ли Бо в сибаритстве — таков уж у него был характер, взрывной, необузданный, «безумный», жаждущий действия, а не ожидания, мгновенного результата, а не постепенного, медленного продвижения. И высочайшее осознание себя, своей миссии, благословленной Небом.

Время от времени он исчезал с горизонта социально-направленных действий, чтобы где-нибудь в потаенном гроте на горном склоне вдохнуть воздух духовной энергетики и вольности, чего ему так недоставало среди мирской пыли. Так, в 750 году он на какое-то время осел на горе Лушань неподалеку от Дунлиньского монастыря, куда часто заходил, садился на коврик перед Буддой, бесстрастно смотрящим сквозь него своими Синими Лотосами, и, упоенный душистыми фимиамами высоких свеч, переносился в пространства и времена, не имеющие границ, не знающие ни побед, ни поражений.

Вариация на тему

Бродя по лесным тропам, уже не на Лушань, а на другой горе и через пять лет после своих лушаньских бдений, вышел он к какой-то лощине. Вечернее солнце окрашивало ее пурпурным закатным светом, и поэту увиделся в его оттенках цвет киновари, которую даосы употребляют для изготовления Эликсира бессмертия. В душе что-то всколыхнулось, и не слышный ушам голос позвал его. Лес вдруг раздвинулся, посреди поляны открылся монастырь. Но странно… Перед воротами подросла трава, никем не примятая. Сквозь щели частокола Ли Бо увидел стену, по которой плотоядно ползли змеи лиан, сквозь мутноватое окно сумел разглядеть пустую залу со свитками на стенах, уже покрытыми пылью. Еще не осознавая, что произошло, он внутренним слухом вдруг услышал неземную музыку, внутренним взором увидел парящие в воздухе цветы, которые, вероятно, разбрасывала Небесная Дева. «О, как это прекрасно! — без слов воскликнул поэт. — Они растворились в Ничто!» И дома дрожащей от волнения кистью он набросал стихотворение:

Тропа заводит в красную лощину,

Побеги сосен оплели врата,

Лишь птиц следы на лестницах пустынных,

И некому впустить меня туда.

Сквозь окна вижу пыльные узоры

На свитках, ниспадающих со стен.

Такое запустенье перед взором,

Что хочется уйти в лесную тень.

Но благовонье наполняло склоны,

Цветов небесных вился ураган[88],

Звучала музыка меж гор зеленых,

И выл тоскливо черный обезьян.

Мне стало ясно: бренный мир оставив,

Они ушли совсем в иные дали.

(«Не найдя монахов в горном монастыре, написал это стихотворение»)


Ему самому хотелось вложить меч в футляр, одеться, как даоский монах, подвесить к поясу амулет и мешочек с минералами для Эликсира и, как он написал в стихотворении «Уезжая в Цзяннань, оставляю Цао Наньцзюню», уйти в «безбрежный пурпурный туман киноварных испарений».

Но ведь то же стихотворение начинается с отождествления самого себя с отшельником Доу Цзымином из родных сычуаньских мест (тот отпустил духа воды, выловленного из ручья, обратно, а спустя время дух прислал Цзымину рыбку, в живот которой было заложено послание с рецептом Эликсира бессмертия, выпаренного из «пяти каменных пальцев» с горы Хуаншань; Доу Цзымин исполнил предписанное и через три года получил приглашение в Занебесье). Ли Бо излагает эту историю так, словно она произошла с ним самим: «Когда-то я выловил Белого Дракона / И отпустил его в водный простор. / Я жажду овладеть искусством Дао и покинуть мир, / Взмахну рукой и уйду в безбрежность».

Подобного рода персонажей весьма много в стихотворениях Ли Бо. Ань Цишэн, деревенский торговец снадобьями, который нашел в горах корень аира — крохотный, не больше цуня длиной, но девятиколенный. Поняв, что это корень непростой, Ань съел его и вознесся, потом навестил императора Цинь Шихуана, три дня и три ночи беседовал с ним и исчез, отказавшись от дорогих подношений. Вэй Шуцин, тоже вознесшийся, выпив Эликсир, тоже встречавшийся с императором (ханьским У-ди) и тоже не пожелавший остаться в золоченых палатах. Ван-цзы Цяо (другое его имя Ван-цзы Цзинь), чжоуский принц и искусный музыкант; его свирель, подражавшая голосу феникса, пленила даоса Фу Цюгуна с горы Суншань, и он пригласил принца в свою обитель, откуда тот взмыл на Желтом Журавле в небо, а через тридцать лет прилетел в родные места, где все его видели, но не могли осязать…

Большинство мифологических прецедентов, упоминаемых у Ли Бо, связаны не только с Эликсиром, но и с императорами, которые жаждут принять святого в своем дворце, однако тот отвергает лестное приглашение. Психологический «земной» ассоциативный подтекст, намеренно или подсознательно поставленный поэтом, просматривается тут достаточно явно. Ли Бо откровенно привлекает вольность жизни в первозданном естестве, свобода передвижения святых, возможность общаться с Яшмовыми Владыками всех тридцати шести небесных сфер, заселенных святыми, но от Земли окончательно оторваться он не в силах. Он видит перед собой огромную цель, задачу, которую должен исполнить именно на Земле, и не может даже ради вольного эфира покинуть ее.

Так что у Ли Бо не было мысли стать тяньсянь, то есть «небесным святым», уже полностью «вписанным» в Занебесье, получившим определенный пост в небесной иерархии и практически недоступным для землян (Яшмовый Владыка, богиня запада Сиванму и им подобные). Он хотел стать дисянь («земным святым»), как Ван-цзы Цяо, Гэ Ю, Вэй Шуцин и другие, рожденные на Земле и остановившие тление бренного тела, обретя недоступные простым мирянам чувственные энергетические возможности.

Вариация на тему

Сидел однажды Ли Бо по обыкновению в кабачке и услышал разговор на улице: «Как вы можете, почтенный, в таком возрасте взваливать на себя столько хвороста? Где вы живете?» В ответ раздались звонкий смех и четыре стихотворные строки: «С утра несу хворост на продажу, / Покупаю вино и на закате возвращаюсь. / Спрашиваете, где мой дом? / Пронзив облака, ухожу на лазурный склон». Ли Бо обомлел и спрашивает кабатчика: «Кто это?» — «Старик по имени Сюй Сюаньпин, он живет в глубине гор, но никто не знает, где. Утром принесет хворост, продаст, выпьет и идет по улицам, распевая стихи. Сумасшедший, наверное». Ли Бо выскочил на улицу, но старика и след простыл. «Уж не святой ли встретился мне?!» — возопил поэт. Ночью ему не спалось, всё вспоминал это четверостишие, полвека прожил, а такого гения стиха, кроме Ду Фу, не видел. Это, конечно, святой! Нельзя упустить такой случай!

День за днем, закинув за спину бутыль с вином, он бродил по горам тропами дровосеков. Миновал месяц, а старика и тени не было. Вздремнет на камне, подкрепится невзрачным дичком, подбодрится глотком вина — и дальше. Солнце уже садилось, когда Ли Бо приблизился к подножию горы Пурпурного солнца неподалеку от Хуаншань и на поверхности огромной скалы увидел строки: «Живу в тиши тридцать поколений, / Соорудил хижину на скалистом южном склоне. / Безмятежной ночью любуюсь ясной луной, / Беззаботным утром пью из лазурного родника. / Дровосеки поют на могильных курганах, / Птички из ущелья забавляются перед скалой. / О, радость — не ведать старости, / Забыть о вращении лет!» Стихотворение повторялось трижды. От него словно исходил аромат горных цветов. (В другой работе, несколько иначе пересказывающей легенду, в пятой строке «могильный курган» заменен омонимом с другим написанием, превращающим его в топоним, что позволяет предположить, что святой жил не у Хуаншань, а на одной из гор Лун в провинции Хэнань или Шэньси или даже в провинции Ганьсу, куда некогда были сосланы предки Ли Бо и откуда они бежали в Суйе.)

«Волшебные стихи… — прошептал Ли Бо. — О, воистину это рука святого!» И подумал: встречу старика, трижды поклонюсь ему, пусть научит меня, как войти в Дао.

Уже стемнело, когда с реки, текущей у подножия горы, донесся шум приближающейся лодки. На носу стоял старик с шестом в руках. «Позвольте спросить, почтенный, — обратился к нему Ли Бо, — не известно ли вам, где находится дом Сюй Сюаньпина?» А это сам Сюй Сюаньпин и был. Шестом он указал вперед и усмехнулся: «Там лощина в бамбуках, это и есть дом Сюй Сюаньпина». — «Бамбук растет повсюду, где ж мне искать?» — растерянно спросил поэт, вглядываясь в затянутое сумерками ущелье. А старик пристально посмотрел на него: «А вы…» — «Я Ли Бо». Старик только руками всплеснул: «Ай-я, Ли Бо, поэт-святой! Что я? Я — капля в море поэзии. А вы — океан! Чему мне вас учить? Осмелюсь ли?» — «Старик, я три месяца искал тебя, бродил в ветрах и ливнях. Так трудно отыскать Учителя, и что же, я ни с чем вернусь?!»

И с той поры, на ясной ли заре, на закате ли солнца не раз видали их вдвоем на камне у реки — смеясь, распивали за чашей чашу, нараспев читали стихи.

И сегодня близ Хуаншань еще заметны следы Ли Бо — вам все укажут на «пьяный камень» у ручья, похожий на голову тигра: на нем-то, говорят, и сидели Ли Бо с лодочником, ополаскивая опустевшие чаши в чистейшем ручье, который с тех пор называется «Источник, в котором ополаскивали чаши».

[Жун Линь-1987. С. 119–122]


Существуют предания о превращении Ли Бо в святого. Это не только ставшая уже расхожей легенда о финале его земного бытия, когда он во хмелю потянулся с лодки за отражением луны в воде и утонул, а через мгновение вынырнул верхом на ките и вознесся в небо. У поэта Хань Юя есть рассказ о том, как Ли Бо видели сидящим на высокой горе над Бэйхаем, где он долго беседовал с каким-то даосом, после чего они оба оседлали красных дракончиков и унеслись в сторону Восточного моря, где таится обитель святых (Пэнлай и другие острова).

По легенде, Бо Гуйнянь, потомок поэта Бо Цзюйи, на горе Суншань встретил однажды незнакомца, который передал ему приглашение от Ли Бо и повел в глухую чащу, где он увидел человека в свободной одежде и с непринужденными манерами. «Я — Ли Бо, — назвался тот. — Получив освобождение, я стал святым, и Небесный Владыка определил мне жить здесь, и вот уже сто лет живу тут. Ваш предок Бо Лэтянь (второе имя поэта. — С. Т.) тоже обрел святость и живет на горе Утай».

В годы Сунской династии бытовало предание, будто Ли Бо видели в кабачках напевающим свои новые (!) стихи: «Жизнь человека — огонек свечи, / Погаснет свет — уйдет очарованье»; поэт Су Ши считал их настолько совершенными, что написать их, по его мнению, не мог никто иной, кроме как сам Ли Бо[89].

Вновь хочу подчеркнуть, что мифологические персонажи были для Ли Бо не порождением фантазии, а исторической реальностью, и произведения о них вполне вписываются в тематическую группу «стихов об истории». Вторая половина 740-х годов, после ухода из столицы, — как раз и является для Ли Бо временем мифо-историко-философских размышлений. Прежде всего в цикле «Дух старины», но и за его пределами он создает целый ряд выразительных стихотворений, в которых обращается к историческому и мифологическому материалу, препарируя его таким образом, чтобы провести акцентированные ассоциации с днем текущим.

Подобные стихи, традиционно классифицируемые как тематическая группа «юн ши» («стихи об истории»), — давняя традиция китайской поэзии, уходящая корнями в древний «Канон поэзии» («Шицзин»), присутствовавшая уже у Цюй Юаня. Там, однако, история была не центральным объектом, а фоновым. Лишь у Бань Гу (период Восточной Хань, I–III века) впервые появилось стихотворение, прямо посвященное историческому событию; оно так и было названо «Юн ши», что впоследствии стало обозначать тематическую категорию. В дотанское время, однако, такие стихи не занимали значительного места в общем корпусе поэзии, и только в золотой век Танской династии поэты много и серьезно стали обращаться к событиям отечественной древности.

Наиболее интенсивно эту тематику разрабатывал именно Ли Бо. Из сохранившихся девяти с лишним сотен стихотворений более семидесяти произведений прямо и непосредственно говорят об исторических событиях (а есть еще стихи, затрагивающие тему косвенно, и это больше, чем совокупное количество произведений этой тематики, созданных до Ли Бо). История выступает у него либо как прямой объект повествования (событие или персонаж), либо как повод для размышлений, либо как фон вызывающего у поэта всплеск эмоций памятника древних времен, на который он смотрит. Это, конечно, условное разграничение, поэт не регистратор, древность и современность, повествование и чувство в стихотворениях пересекаются, взаимно дополняя друг друга.

Но особенность этой тематики в том, что такие пересечения не лежат на поверхности, и ассоциативный ряд можно выстроить, лишь выйдя за рамки самого стихотворения в более широкий пласт истории (включая мифологию) или в личные мотивы автора.

В 747 году Ли Бо написал два стихотворения, вошедшие в цикл «Дух старины», в которых обратился к такой величественной фигуре древности, как Цинь Шихуан. В одном сквозит грусть осознания бренности земных деяний, даже воспринимаемых как величественные:

Правитель Цинь собрал все шесть сторон,

Могуч, как тигр, непобедим герой!

Мечом пронзает тучи в небе он,

Вассалы все спешат к нему толпой.

Ниспосылает Небо свет идей,

И льется мудрых замыслов поток:

Перековал мечи в «Златых людей»,

Открыл врата заставы на восток,

Воздвиг на Гуйцзи знак высоких дел,

С террас Ланъе на мир воззрился сам,

А каторжанам строить повелел

Себе гробницу на горе Лишань;

Послал за Эликсиром вечных лет —

Во мгле сокрытое родит печаль;

На берег моря взял свой арбалет —

Убить кита, что на пути лежал:

Как пять святых вершин, тот вдруг возник,

Громоподобные подъяв валы,

Уходит в небеса его плавник,

Сокрыв Пэнлайский холм в морской дали…

Взял на корабль Сюй Фу веселых дев

И с ними затерялся в тех морях,

И в глубь тяжелую земных слоев

Лег саркофаг златой и хладный прах.

(«Дух старины», № 3)

А в другое вторгается пафос отрицания: даже такой великий государь, как Цинь Шихуан, не сумел осуществить грандиозные замыслы, ибо пренебрег природными ритмами и человеческими нуждами (весенняя пахота), принес страдания людям, и в итоге — нескончаемая печаль в душе:

Мечом чудесным циньский государь

Способен был и духов устрашить.

За солнцем ринулся в морскую даль,

Велел над бездной мост камней сложить,

Набрал солдат, опустошив весь мир, —

Десятки тысяч не пришли домой,

Затребовал пэнлайский Эликсир —

И пренебрег весенней бороздой.

Растратил силы, а успеха нет,

Одна печаль на много тысяч лет…

(«Дух старины», № 48)

Конечно, всякая интерпретация художественного произведения грешит приблизительностью, и тем не менее нельзя не признать, что метод «речи за пределами слов», собственно говоря, привычный не только для китайской изящной словесности, с неизбежностью подталкивает исследователей к интерпретации как эстетического впечатления, так и предметного смысла. В данном случае комментаторы единодушно видят просвечивающую сквозь обозначенную фигуру древнего императора — не обозначенную, но достаточно отчетливо прорисованную фигуру современного Ли Бо императора Сюаньцзуна с его завоевательными походами и тяготением к мистическим рецептам «инобытия» в заоблачных высях.

Когда весной 747 года Ли Бо вновь отправился в романтичные края своих юношеских грез — У и Юэ, он не смог не поставить свои поэтические впечатления на исторический фон.

В руинах сад, дворец… Но в тополях — весна,

Поют, чилим сбирая, девы спозаранку,

Лишь над рекою неизменная луна

Глядит на них, как прежде на пиры У-вана.

(«С террасы Гусу смотрю на руины»)

Остатки былого великолепия — дворца, сооруженного в период Чуньцю У-ваном, правителем княжества У, на горе Гусу в районе современного города Сучжоу для красавицы Сиши, вызывают у поэта смешанное чувство презрительной жалости к тщете дворцовой мишуры и восторга перед нетленностью естества, в котором сплелись слиянная с природой жизнь и вечное Небо, оком луны взирающее на человека.

Вариация на тему

А не пронзил ли острый взгляд поэта толщу лет, узрев, что тут сотворят потомки через 1300 лет? На освещенной мерцающими, слепящими огнями сегодняшней террасе Гуситай («Терраса древних действ» — не совсем там, где стоял дворец, а в самом городе) грохочет многоцветное «шоу» в стиле «ретро», подкрашенные и разрумяненные танцовщицы демонстрируют ушедшую в века традиционную культуру, а по узким каналам Сучжоу, рыча, мечутся моторизованные гондолы, и лишь одна лодочка, предназначенная для интимных встреч, консервативно управляется традиционным бамбуковым шестом под негромкое пение народных мотивов — этим занимается пожилая супружеская пара на незначительном государственном обеспечении в 600 юаней. А про давно рухнувший дворец древнего правителя никто из веселой толпы и не вспомнил…


В стихотворении стоит обратить внимание на определенную временную дистанцию между объектом повествования и творящим субъектом: поэт акцентирует свою локализацию в сегодняшнем дне, из которого он смотрит в день вчерашний.

Такого рода стихи, негативно живописующие дворцовую жизнь правителей далекого прошлого, никоим образом не противоречат основополагающей мировоззренческой установке Ли Бо, выраженной в тезисе «реставрация Древности», поскольку не ложатся в ее русло. Та Древность, вернуться к которой поэт звал, — это не столько временной пласт, сколько философский принцип следования Дао в духе праотцев. Правда, даже в адрес Яо и Шуня он иногда отпускал осуждающие замечания, а более близкие периоды заслуживали лестной оценки, как, например, расцвет Танской династии:

Сто сорок лет страна была крепка,

Неколебима царственная власть!

«Пять фениксов» пронзили облака,

Над реками столицы вознесясь.

Вельмож — что звезд в высоких небесах,

Гостей — что туч, летящих мимо нас…

(«Дух старины», № 46)

Но эти панегирические строки славят период, предшествовавший жизни Ли Бо, а сегодняшний день у него чаще покрыт сединой грусти, и даже в любимых местах древнего царства У поэт фиксирует печаль разлук и непонимания. В Цзиньлине в 749 году он приходит к павильону Лаолао, до которого обычно хозяева провожают гостей и расстаются с ними, и пишет, вспоминая для контраста исторический эпизод счастливой для поэта Юань Хуна (эпоха Цзинь, III–V века) случайности — тот был услышан и признан:

Павильон Лаолао печалью прощаний отмечен,

И вокруг буйнотравием сорным прикрыта земля.

Нескончаема горечь разлук, как поток этот вечный,

В этом месте трагичны ветра и скорбят тополя.

На челне непрокрашенном, как в селинъюневых строчках,

О снежинках над чистой рекой я всю ночь напевал.

Знаю, как у Нючжу Юань Хун декламировал ночью, —

А сегодня поэта услышит большой генерал?

Горький шепот бамбука осеннюю тронет луну…

Я один, полог пуст, и печаль поверяю лишь сну.

(«Песня о Павильоне разлуки Лаолао»)

С грустными строками о прощании в павильоне Лаолао как-то произошла такая история. Ли Бо шел по улице со своим давним приятелем Цуй Цзунчжи, и у моста его узнал прохожий: «О, Ли Тайбо, святой, спустившийся с Небес! Ваше имя известно всей Поднебесной!» Сделав несколько шагов, поэт обернулся — прохожий стоял и что-то писал, но не на бумаге, а на широком листе банана. Наутро они с Цуем возвращались мимо того же моста и увидели этот лист банана; он не валялся на земле, а был привязан к опоре. «Посмотри-ка, брат Бо, на этом листе — твои стихи!» Да, прохожий написал на листе стихотворение Ли Бо, но не это, а другое, давнее, «Павильон Лаолао», пронизанное такой же печалью разлук под холодным ветром ранней весны.

Именно в эти годы Ли Бо глубже задумался о проблемах эстетики и написал два выразительных стихотворения, резкими мазками очертив движение поэзии из древности к сегодняшнему времени и существо ее эстетических идеалов (оба стихотворения были включены в цикл «Дух старины» и считаются центральным эстетическим манифестом Ли Бо):

Уж боле нет былых Великих Од,

Кто их создаст теперь, когда я стар?

Как пали «Нравы»! Лишь бурьян растет

На тех полях, где были битвы царств.

Друг друга пожирали тигр, дракон,

Покуда не сдались безумной Цинь.

В стихах давно утрачен чистый тон,

Лишь Скорбный человек восстал один,

Ян Сюн и Сыма Сянжу в те года

Поддерживали вялую волну,

Но взлетов и падений череда —

И вновь канон стиха пошел ко дну,

А с завершеньем времени Цзяньань

В узорах слов и вовсе гибнет смысл.

Воспряла Древность только в доме Тан,

Всё снова стало ясным и простым,

Талантам многим к свету путь открыт,

Резвятся рыбками в кипенье волн,

Созвучьем тела с духом стих звенит,

Как полный звезд осенний небосклон.

«Отсечь и передать» высокий смысл

Обязан я, чтоб гаснуть свет не мог.

Мечтаю, как Учитель, кончить мысль

Лишь в миг, когда убит Единорог.

(№ 1)

Взялась уродка подражать красотке —

Соседи в шоке разбежались прочь;

У шоулинца странная походка —

Ханьданьцам смех свой удержать невмочь.

Вот песня — складно, только нет в ней правды,

Как в мошке, что ребенок малевал;

Другой, свой дух растратив без пощады,

Макаку из шипов сооружал.

Искусно, только что же толку в оном?

Роскошно, только пользы миру нет.

А воспевавшие Вэнь-вана оды

Давно уж канули в пучину лет,

Нет больше инца, чей топор, что ветер,

Летал искусней всех на белом свете!

(№ 35)

Излагая в последнем стихотворении целый ряд легендарных сюжетов, Ли Бо показывает свой эстетический идеал — как бы «от противного», утверждая бесцельность, непригодность, бесполезность тех творений, где авторов заботила лишь форма, но не содержание и целевое назначение. В идеале, по мысли Ли Бо, они должны быть гармонично созвучны, как в забытых к тому времени, полагает поэт, древних Одах из «Канона поэзии». Ли Бо сетует, что высокая поэзия давно погребена в дворцовых распрях и нет подобного Конфуцию мудреца, который, пользуясь его методом «отсечь» лишнее и «передать» лучшее, мог бы составить канон, оставив потомкам лишь то, что несет высокий смысл.

Мороз над Багровым Заслоном

Однако этот период завершился для Ли Бо принятием решения, имеющего важное значение не в эстетическом смысле, не в плане его поэзии, а исторически и политически (хотя мудрость и прозорливость Ли Бо именно политически и была недооценена — не только, кстати, современными ему правителями, но и некоторыми сегодняшними исследователями, касающимися этой темы несколько снисходительно).

Впервые после своих чанъаньских «набегов» Ли Бо собирается в дальнюю поездку не столько с целью познать новое, всколыхнуть поэтическое восприятие мира (хотя и это присутствовало в качестве побудительного начала, но не как основное, а фоновое), а в качестве то ли посла (никого не представляющего), то ли разведчика (чья информация важнейшего государственного значения не была воспринята теми, кто принимал решение на правительственном уровне) — он едет в далекую северную область Фаньян на встречу с Ань Лушанем, который прислал к нему своего человека Хэ Чанхао с настоятельным приглашением.

Вариация на тему

За окном свистел полночный ветер, Ли Бо уже спал и сразу не сообразил, что нужно от него этому важному вельможе, вломившемуся среди ночи. Не иначе, император Цинь Шихуан призывает к себе мудрого даоса Ань Цишэна. Ну, что ж, погляжу, что там происходит, а потом, как Цишэн, унесусь летучей звездой, оставив «императору» записку: «Через десять лет ищи меня на горе Пэнлай».


Все эти намеки содержатся в стихотворении «Подношу судье Хэ Чанхао».

Судьба Ли Бо достаточно тесно переплелась с Ань Лушанем, этой известной исторической фигурой. Представитель неханьской «варварской» народности, Ань Лушань, помимо китайского, владел шестью языками «вассалов», то есть малых народностей, состоявших в союзных отношениях с Китаем, достаточно непрочных и нестабильных, поэтому выходцам из них обычно не доверялись высокие гражданские посты в государстве. Он, однако, поднялся не только до уровня так называемого «вассального генерала», но был назначен еще и военным правителем (цзедуши, или «генерал-губернатор») северных пограничных районов — в 741 году Пинлу, а в 744 году еще и Фаньян со ставкой в Ючжоу (район современного Пекина). Ань Лушань постепенно набрал себе достаточно внушительное войско в основном из степных кочевых народностей, преданных лично ему: из почти пятисот тысяч солдат, находившихся в подчинении цзедуши всех десяти погранрайонов страны, около двухсот тысяч входили в войско Ань Лушаня (плюс еще восьмитысячный «особый отряд» наиболее верных степняков).

С этой силой — почти половина всей армии страны — уже нельзя было не считаться, что привело «варвара» в самый ближний круг императорского двора. Сюаньцзун относился к нему доверительно, не сомневаясь в его верности и мудрости, и отвергал все предостережения (наследника престола принца Ли Хэна и Ян Гочжуна, невзлюбившего беспардонного «варвара»), жаловал ему посты и награды, в 750 году тот получил влиятельный титул правителя области Дунпин, сосредоточив в своих руках власть над огромной территорией Северного и Северо-Восточного Китая.

Ань Лушань начал вести себя своевольно и дерзко, не склонялся перед наследником, а, отбивая поклоны императору и Ян Гуйфэй, преклонял колени прежде перед Драгоценной наложницей, а уж потом перед государем.

Вариация на тему

«Вдоль Драконового пруда, в сопровождении свиты и особо приближенных — Гао Лиши, Ань Лушаня, Ян Гочжуна и Ли Линьфу, — в Душистый павильон следовал сам император.

„Высочайший экипаж пожаловал…“ — тихонько шепнул на ушко Ян Гуйфэй евнух. Но она и бровью не повела, даже не подумала обернуться. „Прибыл Высочайший императорский экипаж!“ Притворившись, что поглощена цветами, Ян Гуйфэй по-прежнему продолжала прятать среди душистых пионов свое нежное, напудренное личико.

„Юйхуань, мы пожаловали!“ — не выдержал император. Лишь тогда Ян Гуйфэй соизволила обернуться. С неподражаемым кокетством прикрыла лицо шарфом из красного шелка, настолько тонким, что позволял разглядеть обворожительную улыбку, выражающую бесконечную радость от нежданной милости. „Ваша покорная жена Ян Юйхуань нижайше благодарит императора за визит, желает Священному владыке десять тысяч лет жизни, десять тысяч раз по десять тысяч лет жизни!“ — „Драгоценная Супруга, прошу тебя, встань!“ — Ли Лунцзи готов был сам поднять Ян Гуйфэй с колен, но его опередила одна из дворцовых прислужниц.

„Долгие лета Драгоценной Супруге!“ — Ян Гочжун, Ли Линьфу, Гао Лиши поочередно церемонно кланялись Ян Гуйфэй. Особенно усердствовал Ань Лушань, припав последним к краю платья красавицы. „Недостойный приемный сын Ань Лушань кланяется в ноги Драгоценной Матушке!“ — „Довольно, теперь можешь встать!“ — легонько потянула Ян Гуйфэй его за рукав. Ань Лушань, словно капризный ребенок, немного поупрямился, но все же поднялся».

(Бай Хуа. Поэт Ли Бо. Киносценарий. Перевела Н. Демидо)[90].


Находясь в эпицентре всех этих сложных конфликтов, Ли Бо не мог не почувствовать, что за слепящей волнующейся поверхностью кроются темные глубины коварства. Интуиция подсказывала ему, что тут не просто личные отношения, а судьба страны. Сильный, но по природе своей неконфликтный человек, Ли Бо примерно в этот же период в стихотворении «Бой к югу от города» с горечью восклицал: «Поверь: оружье боевое — зло, / Его мудрец без нужды не возьмет!» И потому бесстрашно (и безрассудно) ринулся в эти коварные глубины, чтобы узреть истину и предотвратить беду.

Он оделся странствующим даосом и навстречу надвигающейся зиме десятого года Тяньбао (751) двинулся из милого душе Лянъюань в сторону сурового севера. Он не торопился. И потому, что суета мешает мудрости, и потому также, что ему были чрезвычайно интересны достопримечательности былых эпох этих доселе не виданных им краев за мутной Хуанхэ. В дотанские времена эти места знали мало покоя, и следы разрушительных войн попадались на каждом шагу.

На 10-ю луну одиннадцатого года Тяньбао (рубеж зимы 752 года) он достиг Ючжоу у подножия горы Яньшань к югу от Великой стены (район современного Пекина) — вошел в логово тигра.

Вариация на тему

«От военных шатров рябит в глазах, надрывный плач тростниковых дудок режет ухо. Ань Лушань, опершись на огромный меч, совершает смотр своего конного войска. Яростный ветер треплет наброшенный на плечи плащ, обнажая тяжелые железные доспехи, скрывавшиеся под ним. Ань Лушань сразу узнал поэта: „А, так это дорогой гость императора собственной персоной пожаловал к нам в Фаньян умолять о прощении?! Может, составите компанию презреннейшему из генералов, проведете со мной смотр войск?“

Ни словечка не промолвил в ответ Ли Бо, лишь настороженно взглянул на генерала. „Начали!“ — подняв меч, громко, на языке кочевников-чужеземцев проревел Ань Лушань. Два отряда конников, прикрываясь железными щитами, помчались друг на друга, словно вихрь. Мечи против сабель, секиры против щитов — только искры летят.

„Ну, у кого еще есть такое бесстрашное войско? Кто другой, скажи, способен командовать такой армией? — самодовольно расхохотался Ань Лушань, но, усмотрев враждебность в молчании Ли Бо, вдруг предложил: — Придворный поэт Ли! Я знаю, что в вине вам нет равных, а потому прошу вас выпить со мной!“

У генеральского шатра во всю наяривают музыканты. В центре, на правах командующего, — Ань Лушань, по обе стороны от него, строго по ранжиру — генералы, Ли Бо на самом почетном месте — подле Ань Лушаня. У всех в руках огромные кубки. Воины в доспехах прислуживают пирующим: наливают из бурдюка вино, подают закуску — большие куски говядины на ножах. Лучники выкатили не менее десятка телег с клетками, в которых — пленные. Лучники выстроили телеги в ряд прямо перед Ань Лушанем. Указав острием меча на несчастных в клетках, генерал объяснил Ли Бо: „Все они были важными чиновниками, но уж больно нетерпеливыми, стали докладывать императору, что, дескать, Ань Лушань замышляет мятеж. Догадайся, как поступил император? Мудрый, прозорливый император всех до одного отправил ко мне, в Фаньян, дабы я вместо него отблагодарил их за преданность. Поднимем же кубки!“ — вдруг резко выкрикнул он, первым подавая пример. Все тут же взметнули руки с зажатыми кубками выше головы — все, кроме Ли Бо.

Лучники натягивают тетиву, вкладывают стрелы… „До дна!“ Под дробь военных барабанчиков лучники дружно выпускают стрелы, Ань Лушань и вожди кочевников опрокидывают кубки.

Ли Бо бьет дрожь, словно от лютого мороза. Внезапно барабанная дробь смолкает, наступает зловещая тишина. Пронзенные стрелами тела пленных в клетках напоминают ощетинившихся ежей. Ань Лушань и его свита выжидающе буравят глазами кубок Ли Бо. Он вдруг выплескивает вино на землю, швыряет кубок. С оглушительным звоном ударяется кубок о шлем одного из „варварских“ генералов. Кочевники грозно обнажают сабли. Но Ань Лушань даже пальцем не шевельнул, лишь угрюмо взирает на Ли Бо. Преследуемый тяжелыми взглядами, Ли Бо набрасывает на коня уздечку, медленно, с независимым видом идет к воротам лагеря. Как по команде развернулись степняки, преграждая путь. Однако Ань Лушань жестом остановил их и громко крикнул Ли Бо: „Ступай, донеси на меня! Доложи императору, доложи всему миру, что Ань Лушань поднимает мятеж!“

Сдерживая слезы, чуть подстегивая плетью коня, едет сквозь строй воинов мятежного генерала Ли Бо.

У себя дома, пылая праведным гневом, Ли Бо обращается к Цзун Цзину, жене и детям: „Я должен немедленно бежать, бить во все колокола, донести печальную весть до всех и каждого, стучаться в двери важных чиновников, что отвечают за наши южные рубежи, спросить: почему они не торопятся защищать земли к югу и к северу от Великой реки? Отчего безучастно взирают, словно им и дела нет? Да они просто спасают свою шкуру! Сегодня рушатся горы и реки выходят из берегов, чужой песок кружится над головой, засыпает всё и вся, у народа нет в жизни опоры!“ — „Довольно, наслушалась! Ты в одиночку, безоружный, выдворенный императором из дворца придворный поэт, академик Ханьлинь, ‘Леса кистей’, Ли Бо, неужели ты готов ради него кинуться в омут? Да кто оценит твое благородство? Дважды, полный искренних намерений и радужных надежд, ты являлся в столицу, и что получил?“».

(Бай Хуа. Поэт Ли Бо. Киносценарий. Перевела Н. Демидо [Книга-2002. С. 116–117])[91].


Правда, существует версия, что с самим Ань Лушанем Ли Бо не встретился, так как зимой 752 года тот был вызван ко двору. И поэт увидел не самого тигра, а лишь его логово. Но он услышал грозный звон клинков, и этого ему было достаточно, чтобы ощутить исходящую оттуда угрозу.

Свое потрясение от визита в Ючжоу Ли Бо по свежим следам изложил не только в докладах наверх, но и в стихах. «Песнь о коннице варваров в Ючжоу» он начинает с достаточно тревожных и грозных строк: «Дикарь в Ючжоу на коне, / Зеленоглаз, из тигра шапка. / Глумливо мечет парные стрелы, / От которых ни у кого нет защиты». А завершает патетическим восклицанием: «Когда же (зловещий) Небесный Волк будет уничтожен / И сын с отцом обретут спокойствие?!» Звезда Небесный Волк[92] древними воспринималась как предвестие вражеского нападения, агрессии, и здесь это, в один голос утверждают комментаторы, намек на Ань Лушаня, представляющего, по оценке Ли Бо, угрозу для страны и народа.

В том же 752 году Ли Бо написал стихотворение «Не плыви через реку, князь мой» по сюжету древней истории о седовласом безумце, увидевшем на противоположном берегу реки красивый терем и с кувшином вина в руке бросившемся, несмотря на предостережения жены, в воду, чтобы доплыть до него, — и утонул (так изложено в народной песне юэфу[93]). В стихотворении Ли Бо говорится: «Хуанхэ течет с запада, прощаясь с Куньлунь, / Грохочет десять тысяч ли, чтобы прорваться в Драконьи врата. <…>Тигра можно связать, но трудно соперничать с рекой, / И князь все-таки погиб, льется море слез. / У огромного кита белые клыки — точно снежные горы, / Ах, князь мой, князь мой, ты застрял меж клыков, / Моя арфа в печали, Вы не вернетесь» (словом «арфа» тут обозначен стоящий в оригинале струнный музыкальный инструмент кунхоу типа цинь, несколько меньшего размера, существовавший в двух видах — вертикальном и горизонтальном).

По сложной схеме созвучий и аллюзий, разбросанных в цепи старокитайских текстов, «кита» можно воспринять как метоним «изменника». Комментаторы, дискутируя о времени создания стихотворения (есть параллельная версия, что оно написано в конце жизни, после ссылки в Елан), единодушны в том, что воспринимают это стихотворение Ли Бо как аллегорию его безрассудного визита в «логово тигра», к счастью, не завершившегося такой трагедией, как в древней истории.

Два года спустя на Осеннем плесе близ города Чичжоу, около которого есть гора Кучжу (Горький бамбук), Ли Бо пишет «Станс о горной фазанке», который иначе как притчу воспринять трудно:

Над Горьким бамбуком осенняя всходит луна,

На горьком бамбуке[94] — фазанки печальная тень,

За дикого яньского гуся выходит она:

«Меня он на север увозит на склоны Яньмэнь!»

Хлопочут подружки, стараясь ее остеречь:

«Южанку обманет, как водится, северный гусь,

Мороз над Заслоном Багровым свиреп, точно меч,

Захочешь в Цанъу, он ответит тебе — не вернусь».

«Нет, я с этим гусем лететь не могу, хоть умри!» —

Так, слезы на перья роняя, она говорит.

Фазан — птица южная, яньский гусь — северная, причем гора Янь расположена как раз в районе Пекина (а Багровый Заслон — старое название Великой Китайской стены), и таким образом здесь на первый план выходит противопоставление «юга» (имперская столица Чанъань по отношению к горе Янь — недвусмысленный юг) — «северу» с его свирепыми, гибельными морозами. В либоведении издавна повелось связывать аллегорический пласт этого стихотворения с сильными, ужасающими впечатлениями поэта от поездки в ставку Ань Лушаня в Ючжоу. Это понятный призыв к «югу» остерегаться коварного «севера», несущего гибель стране.

Этот призыв необходимо было донести до адресата.

Увы, адресат его не понял…

Глава вторая