Либерализм: взгляд из литературы — страница 43 из 50

Хочу еще обратить внимание на феноменальный почин «ЛГ»: в связи с победой центристских сил в Государственной думе в последних номерах началось откровенное шельмование членов Комиссии при Президенте РФ по госпремиям в области литературы. Мол, кто там такие? Кто им дал право судить? И вообще, там демократы первого призыва, модернисты, их пора гнать. В стране поменялся вектор. Вот мы – за Россию, за соборность, за духовность, а они…Некоторые письма очень отдают политическим доносом… Одно непонятно: зачем позорятся? Ю. М. Поляков талантливый писатель. Зачем это ему? Ведь ясно любому: с переменами в Администрации президента поменяют и эту комиссию. Зачем в спину-то пинать? Разве прозаик Борис Екимов не патриот, разве И. Шкляревский Родину не любит, разве Олег Чухонцев, будучи одним из лучших поэтов России, недостаточно строго судит о литературе? Разве Лев Аннинский, один из самых искренних критиков, не достоин работать в такой комиссии? А Фазиль Искандер, а Д. Гранин? Мы уйдем, уйдем скоро, без ваших оскорблений. Я понимаю, вам хочется туда других, а лучше – вас. И так и будет, наверное! Потому что действительно победила «новая КПСС»…

Так вот, господа, проводящие анкетирование, вы спрашиваете: существует ли единое поле действия литературной критики вне зависимости от деления критиков на традиционалистов и постмодернистов? Боюсь, нет. Его нет ни в каком смысле хотя бы потому, что нет возможности рядом напечататься и друг друга прочесть. Повторяю, «они» читают только своих. Как и «наши» иногда брезгливо заявляют: да чтобы я их читал?!

Объединяют же лишь редкие, великие удачи. Книги, которые, несомненно, будут освоены (пусть даже «через не хочу») всеми, или почти всеми, писателями и критиками.

Но пройдет время – и только эти книги и останутся. А вся мышиная возня, вся шушера со своим копеечным остроумием забудется, превратится в тлен. И будущему россиянину покажется, что вот, спал-спал одинокий великий писатель на печи, встал да и создал гениальное произведение. И все вокруг восхитились.

Если не мерить секундами и стометровками, так ведь оно есть.

Елена Чижова:

1. Ответ на этот вопрос (впрочем, как и на множество других «русских вопросов») следует искать не на узком профессиональном поле, в данном случае – литературной критики. Речь, скорее, здесь может идти о фатальном положении вещей или, если угодно, традиции, уходящей в историю Российской империи. Со времен Петра Первого главным свойством русской общественной мысли было и остается раскольничество. Из поколения в поколение мы словно имеем дело с двумя разными народами, волею судеб сосуществующих на одном имперском пространстве: российское общество рассчитывается «на первый-второй» и расходится по разным, но неизменно враждебным друг другу лагерям.

В зависимости от исторического момента (что можно проследить едва ли не по десятилетиям) каждый из лагерей поднимает на щит некое абстрактное понятие, которое соотносится с «вражеским» абстрактным понятием как два противоположных числа (+1) и (–1): консерватизм и либерализм, славянофильство и западничество, буржуазия и пролетариат, свобода и государственность. Список можно продолжить. Создается впечатление, что, войдя в «зрелый возраст», российский человек проходит своеобразную конфирмацию – произносит клятву верности. Проблема, однако, всякий раз состоит в том, что именно к абстрактным понятиям российское мышление не умеет относиться строго. Индивидуальное сознание наделяет избранный догмат не вполне ясным, даже для него самого, содержанием. Возможно, вследствие того, что русская церковно-философская традиция не прошла жесткой схоластической выучки, сформировавшей основы европейского мышления. Особенно это очевидно там, где русские заимствуют устоявшиеся европейские понятия (демократ, консерватор, либерал, социалист и т. д.). Их они примеряют особенно легко и охотно, превращая в карнавальные костюмы, под которыми всегда угадываются физиономии и фигуры, вкорененные в нашу историю.

Видимо, русский язык отстает в своем историческом развитии от основных западноевропейских языков, то есть эффективно работает с «коренными», конкретными понятиями: хлеб, вода, враг, смерть, мать, отец и т. п. Именно они дарят россиян богатством ассоциаций и метафизических смыслов, недостижимых в области абстракций («умом Россию не понять…»). Российский доморощенный мыслитель, присягнувший слову «консерватизм», вряд ли сойдется с английским консерватором, поскольку под этим словом подразумевает в лучшем случае некую мифологему, часто не имеющую ни малейшего отношения к собственно консервативной традиции.

Абстрактные понятия удобны для российского сознания и тем, что, служа красивыми лозунгами, одновременно являются и своего рода эвфемизмами, под которыми вольно подразумевать что-нибудь близкое и свое. Для каждого лагеря это свое представляет собой некоторое более или менее скользящее множество понятий, в приверженности к которым реализуются не столько выразители различных точек зрения, сколько устойчивые и вполне опознаваемые психофизиологические типы. Рискуя впасть в некоторое преувеличение, можно сказать, что в российских пределах «либеральность» и «консерватизм» свойства врожденные. Точнее всего это явление описывается термином «тотемизм». Подобно первобытным охотникам и собирателям, мы все – от дворника до президента – посылаем друг другу социальные, эстетические, этические и т. д. сигналы, расшифровать которые способны лишь мы сами и наши ближайшие соседи-враги. В каждой из этих областей у нас и младенец распознает «своего» и обсудит с ним насущные проблемы.

Я не стала бы преувеличивать «новизну» ситуации, сложившейся в российской словесности, и, во всяком случае, не объясняла бы ее ни личными разочарованиями, ни тем более поколенческим противостоянием. Не говоря уж о таком зыбком понятии, как российская либеральная идея. (Вообще-то, в области литературы общественно-политические пристрастия сами по себе «не работают»: «Бесы» проникнуты антилиберальными, охранительными идеями, в то время как «Что делать?» – образец социального либерализма.)

Я думаю, что в области литературной критики мы – в который раз – наблюдаем проекцию общероссийской ситуации. «Триумфаторы» 1990-х, выступавшие под лозунгами «конца культуры», дождались ответных ударов враждебного племени, называющего себя «консерваторами».

2. Я категорически не согласна с тем, что 1990-е годы стали временем тотальной деидеологизации, по крайней мере в области литературы. Советское идеологизированное сознание не могло индивидуализироваться в одночасье. Подлинная деидеологизация – долгий и мучительный процесс, требующий и времени, и личных усилий. Разрушение старой идеологии – его необходимое, но не достаточное условие. О болезненности этого процесса мне уже доводилось рассуждать на страницах журнала «Вопросы литературы» в статье «Новая агрессивная идеология». В ней речь идет о российском постмодернизме, явившемся (в отличие от западного) не столько новым литературно-художественным течением, сколько идеологией, пытающейся заполнить опустевшее пространство. Исходя из этого, на поставленный вопрос я ответила бы так: в современной литературно-художественной реальности можно говорить не о новом идеологическом размежевании, а скорее о новых формах российского раскола.

3. Я не литературный критик и честно признаюсь: этот вопрос ставит меня в тупик. Даже учитывая обобщенный характер такого подхода, угадывая в нем призыв взглянуть на литературный процесс со стороны, я не в состоянии рассуждать о литературе как о поле, на котором реализуются те или иные проекты. И дело здесь не в словах, а в принципе. Я могла бы назвать литературные произведения, опубликованные в последнее десятилетие минувшего века, которые показались мне бесспорными. Собственно, их два: «Время ночь» Людмилы Петрушевской и «Генерал и его армия» Георгия Владимова. Подумав, я перечислю и авторов, творчество которых мне, в большей или меньшей степени, близко. Я точно знаю, что к радикальным литературным проектам Владимира Сорокина отношусь с большой неприязнью, однако считаю их социальным, а не литературным явлением. Я не твердо уверена в том, к какому проекту следует отнести произведения Г. Владимова и Л. Петрушевской. «Консерваторами» этих писателей назвать не могу. «Радикалами» – тоже.

4. Вообще говоря, участи современного литературного критика позавидовать трудно. В условиях, когда чисто «эстетические» критерии размыты, приходится опираться на внеэстетические «костыли». Позицию критика в значительной степени определяют его биография, окружение, уровень культурности и т. п. «Традиционалисты», например С. Рассадин, тяготеют к иерархической модели мира и в этом смысле являются невольными сторонниками «идейности», то есть идейного принципа в культуре. «Постмодернисты», например В. Курицын, проповедуют единый «дискурс», в рамках которого «верх» не отличается от «низа», «хорошее» от «плохого», – своего рода плюрализм. Спор между ними бесполезен, поскольку дискуссия возможна там, где обе стороны признают истинным некий (пусть ограниченный и произвольный) набор аксиом. Если же такового нет, возможна лишь яростная перебранка противоборствующих сторон, более или менее заинтересованными свидетелями которой мы и являемся. Подобная картина характерна не только для России. Однако у нас, как всегда, есть и свои особенности.

Личный опыт убедил меня в том, что критерием разведения российских критиков по разным лагерям не может служить приверженность к той или иной художественной школе, которую каждый из них декларирует. Декларации такого рода вызывают у меня скорее настороженность, поскольку выдают идеологизированность или, если угодно, ангажированность. Проще говоря, деление критиков на «традиционалистов» и «постмодернистов» кажется мне, применительно к российской словесности, несущественным. Это деление скорее маскирует сущность явления, нежели его проясняет.

Собственно, большинство современных критиков, декларирующих свою приверженность «традиционализму» или «постмодернизму», видятся мне игроками одного – идеологического – поля, далекого от литературы. На этом поле они встречаются и соперничают, хвалят авторов своего «рода-племени» и ругают чужаков. В российской ситуации их взаимодействие представляется естественным. Для себя я называю их газетными.