Ну, югэн, коротко говоря, это скрытая красота, таинственная прелесть. Признаться, мне это у японцев нравилось…
Так вот, разграбив дворцы Сеула и других городов, ненасытные японцы разрушили керамические печи, а гончаров и художников-керамистов целыми семьями вывезли на свои солнечные острова, черт бы их побрал. Ненастная ончи, как говорится.
Русские попросили перевести ругательство. Я уклонилась. Ведь мы были за столом. И вообще… Хотя корейцы как раз и не прочь позубоскалить в любой обстановке на тему телесного низа и естественных отправлений.
С тех пор корейская керамика так и не набрала прежней прелести. Югэн исчез. Ци ушла. Ци не то же, что и югэн, это уже китайское. Одна из главных составляющих искусства – его жизненная сила.
И японцы объявили «Путешествие-сон» национальным достоянием! Заточили свиток в своем университете новоявленной религии тэнрикё, где учатся дзюдоисты… О, ёпджап-гун!
Тут можете и не переводить.
Я с удивлением взглянула на Тюленя. Откуда ему знать, что это означает обманщика, афериста? Но кто же еще эти люди, объявляющие национальным сокровищем ворованную вещь?
Ну, вы, видимо, действительно слишком влюблены. Ведь подобная практика существует во всем мире. Посмотрите, сколько египетских древностей рассыпано по всему миру – тот же обелиск в Париже на площади Согласия, сфинксы в Питере на Университетской набережной.
Но Лиса напомнила Тюленю, что сфинксы ведь выкуплены были, а не украдены Николаем Первым.
Эта покупка сродни воровству. Национальные сокровища должны оставаться на своих местах. Каким образом одна нация может владеть сокровищем другой? В результате войны? А чем отличается мирный грабеж от военного? Чем отличается победитель-грабитель от гангстера? Гангстер тоже в известном смысле победитель.
Лиса сказала на это, что он не в ладах с логикой, то утверждает, что такова мировая практика, то требует, чтобы такой практики не было, пора бы уже определиться во всем.
Но мне было понятно, что Тюлень меня поддерживает. Мой рассказ его захватил, у него на скулах появились даже красные пятнышки… или это от кофе с коньяком? Нет, я чувствовала, что Тюлень… Тюлень… От него повеяло жаром.
Что ж, возможно, для ученого ума Лисы мои соображения и были слишком просты и наивны.
Но… но я не рассказала им всего. Возможно, не стоило и начинать.
Да уж, сказав а, надо и дальше по алфавиту.
Третья история проста и коротка. Японцы уморили в тюрьме Дончжу, любимого поэта моей дочери. Уморили в годы второй мировой войны, только за то, что он был кореец и поэт, а поэт не может не говорить правду.
И это все.
Я довезла русских до гостиницы, и мы распрощались.
Стихи Дончжу пришлись по сердцу и мне. В них были звезды, в них было какое-то чистое отчаянное детство. Мне кажется, эти стихи как-то перекликаются с песнями Клыкастого Оленя.
Ах, опять он у меня на уме!.. Это русские растравили. Хотя… что такого они говорили? Вроде бы и ничего. Но какие-то фразы, какие-то обрывки… В чем дело? Не знаю, я не знаю.
Клыкастый Олень, да, он пел свои песни тунгуса с тех пор, как лесничий проломил ему череп пулей. И вместо раздробленной кости ему поставили заплатку из сплава космических, как он сам говорил, металлов. И внезапно эта пластина то и дело начинала дрожать и вибрировать, Клыкастый Олень морщился, испытывая боль, бывало, натягивал шапку-ушанку – и становился похож на Ван Гога…
Он мучился, как от зубной боли, но говорил, что эта боль была много сильнее, острее. Приступ мог продолжаться и час, и два… Клыкастый Олень даже подвывал по-волчьи, как тогда на льду Байкала, когда мы, еще дети, школьники бежали на коньках вдоль Ольхона, и не заметили, как солнце упало за горы и наступил быстрый голубой темный вечер, а потом сверкнула звездами ночь, и уже возвращаться в поселок не было сил, хорошо, что там поблизости оказался хутор одинокой Песчаной Бабы.
Да, он всех тогда напугал, ее, пухлую Полинку, Кита, так натурально выл, что она подумала, будто его род – Волка. И имя его Волк. Но нет, позже-то он сказал, что из рода Кабарги, Клыкастого Оленя, а второе имя у него Мукус, то есть Миша по-эвенкийски. Приставал тогда же к ней, вызнавал ее второе имя. Она отнекивалась долго. Говорила, что это он полнокровный эвенк с двумя именами, а она-то наполовину. Но второе имя у нее было.
Да первым это имя узнал все же не Клыкастый Олень, а Кит.
Он же все носился со своим фотоаппаратом. Сначала был помощником в Хужире[6] у старика-фотографа Адама, латыша или литовца, оставшегося там после освобождения, – по слухам, был он «лесным братом», на Ольхоне в лагере и сидел. Но потом у Кита со стариком произошел конфликт из-за туристов-немцев. Кит их ненавидел, считая, что народ, придумавший газовые камеры, порочен во веки веков, а старик с готовностью им услуживал. Так они и разошлись. И Кит открыл свою фотостудию, сколотил такой павильончик у себя во дворе, попросил меня разрисовать стены и даже потолок все теми же лебедями да цветами, звездами. Но народ по старинке шел к старику. А у Кита фотографировались только его друзья. Хотя Кит Адама называл только фашистом. И даже кто-то уже подхватил это прозвище. Но все равно – к «фашисту» шли, а к нему – нет. Дружки даже предлагали ему поджечь ателье Адама. Но все-таки Кит был сыном участкового.
И он гонял на отцовом «Урале» по острову, фотографировал всякие виды, зверей, птиц, случайных туристов.
Летом, когда мы с Полинкой прилетели с Большой земли на каникулы, вызвался отвезти меня на мою метеостанцию к родителям, – мама работала техником-метеорологом, а папа дизелистом на этой станции. Мы прилетели раньше, чем планировали, и папа не приехал за мной. Кит и повез меня.
Было, как всегда на острове, очень солнечно. Мотоцикл иногда заносило на песчаной дороге среди сосен и лиственниц. Кит рассказывал, как они той зимой пытались доехать до метеостанции с Мишкой Мальчакитовым, Клыкастым Оленем, чтобы тому стартовать оттуда, – он ведь хотел по льду добежать на коньках до своего заповедного берега. Кит раздобыл для него санки, туда положили дрова, брезент, котелок, топор, еду. Но поход века, как они называли его, не состоялся. Мотор заглох. И пришлось им толкать мотоцикл обратно в Хужир. А оттуда Миша уже улетел в Иркутск, из Иркутска – в Улан-Удэ, так и добрался до заповедного берега. Какой крюк сделал!..
Вспоминали, как в ту зиму мы вчетвером бежали на коньках и попали в логово Песчаной Бабы. И вой Мишки снова вспоминали. И я зачем-то сболтнула про наш с Клыкастым Оленем разговор о втором его имени… Тут и Кит начал пытать меня. И поклялся, что узнает это имя.
Мы проезжали мимо обезлюдевшего хутора Песчаной Бабы. Умерла странная упорная старуха… И ее дом уже начали заносить пески, как занесли они здесь все дома поселочка и бараки бывшего лагеря.
Решили зайти посмотреть.
Чтобы открыть дверь дома, Киту пришлось доской отгребать песок.
Мы пролезли в узкую щель, прошли через сени и оказались в доме.
Песка внутри было не так много. Но он уже просачивался через всякие щелочки, трещинки, дырочки. Ничего путного в доме уж не было. Железная пустая кровать. Разбитый комод. Пустые банки, пожелтевшие газеты. Но Кит разгреб мусор и достал картонную папку.
И вдруг из нее выпорхнуло что-то.
Это был какой-то ослепительный момент.
Кит нагнулся и поднял прямоугольничек. Это была фотография. Он передал ее мне. Я посмотрела. А на меня смотрела молодая женщина с высокомерием каким-то даже. И тут мы начали в ней узнавать… узнавать Бабу Песчаную. Мамочки мои. Да, да. Хотя вначале мы даже расхохотались такой догадке. Но потом с наших глаз как будто песок сдувало… и мы все яснее видели в этой женщине Бабу Песчаную в тряпье, замотанную платками, кряхтящую, – такой она нас принимала в ту давнюю зимнюю ночь в своем натопленном доме с кошками.
– У тебя с собой фотик? – спросила я.
Кит спохватился, что нет, забыл в этот раз, а зачем мне?
Я сказала, что просто хотела бы иметь изображение, эскиз всего этого и фото Песчаной Бабы, – потом напишу такую картину. Тогда Кит ответил, что приедет через пару деньков на метеостанцию и привезет меня с карандашами и альбомом, а то и с красками и этим… мольбертом, есть у меня?
– Походного мольберта у меня нет, – ответила я. – Ведь я только учусь.
– Хочешь, я тебе, самое, с-мастерю? – спросил он, убирая густой чуб со лба.
Кит стал слегка заикаться иногда после того, как на рыбалке провалился с отцом под лед. Отец его вытолкал, а сам уже выбраться не мог. «Только так посмотрел на меня, как… нерпа…» – рассказывал Кит. А он метался от полыньи к поселку, возвращался, понимая, что не успеет добежать. И тут увидел фигуру чью-то… шел кто-то. Хотел кричать – нет крика. Замахал руками – и тот заметил, повернул… да вдруг побежал шибко. И добежал. Это был поселковый дурак Андрей Первозванный, как его кликали. Матрос со «Сталинградца», потонувшего однажды со всей командой, – один только выжил. И потом никто из местных не хотел идти работать на это судно. Один Андрей посмеялся над страхами и пошел – да и сбрендил в конце концов, заговаривался на вахтах, слышал голоса всякие, потом и прямо всех потонувших видел, ругался с ними… Мальчишки его донимали, дразнили, и Кит старался. А тут – тут дурак померещился ему и вправду святым, под стать имени-прозвищу. Рухнул на край, скинул свою драную овчину, и отец уцепился, а дурак здоровенный был, как трактором вытащил…
Я ответила, что настоящий походный мольберт штука не простая, ее не смастеришь, будто какую лопату там или санки.
И тогда Кит потянул меня к себе за руки.
– Ты… чё, Сережка?.. – спросила я.
А он тянет, глядит молча.
– А ну… пусти! – выдохнула я.
И страшно перепугалась. Он же здоровый, если навалится – настоящий Кит, хотя раньше я сама и недоумевала, кому взбрело так его прозвать. Мол, не такой он и толстый, большой. А тут вдруг сразу оценила меткий чей-то язычок, глаз: Кит и есть.