Либгерик — страница 13 из 53

Он смутился. Сам только школу еще окончил…Говорит, что ничего такого, просто тянет меня на свет, а? А я бледная вся до пяток. Лопатки вспотели.

Вышли мы, уселись снова на «Урал» да и покатили по песчаным дорогам острова к северному далекому мысу, где на крыльце бревенчатого дома, забранного синими досками, ждали меня мама и папа. Ну, не на крыльце… Папа возился в дизельной, а мама стирала. Вот она-то и вышла на крыльцо, услыхав тарахтенье мотоцикла. Стояла, вытирая красные руки, улыбаясь уже, синеглазая, черноволосая. У нее волосы были просто как из угля, как самая черная тушь. А ведь мама русская. А папа эвенк, но сам какой-то светлый, чуть не рыжий, пегий такой. Но глаза – смоль. Как у белки байкальской. И волосы у меня – мамины, а глаза – папины.

Папе, конечно, уже все эти традиции эвенков были, как говорится, побоку. Коммунист, технарь, шутник. Мама тоже к этому не проявляла никакого интереса. Кто же мог дать мне второе имя? Тетя Оля, папина двоюродная сестра. У нее самой было второе имя – Мэнрэк, что значит Серебро. У нее кожа и вправду была такая бледная, серебристая. Наверное, и у папы волосы были не пегие, а как будто слегка посеребренные. Вообще серебро у эвенков даже ценнее золота. Серебряные лыжи – не то чтобы ценные, а – красивые.

Папина сестра везла на «москвиче» мою маму сквозь мокрый снег в Иркутске в роддом, – мама загодя уехала на Большую землю рожать. Ну, тетя Оля-Мэнрэк не сама везла, за рулем был ее первый муж, прапорщик Алеша. И уже тогда дала мне второе имя. Так что второе имя было на самом деле первым, ведь зарегистрировали меня уже позже, с русским именем Лида.

…И вот я уже сижу дома, пью чай с голубикой, ем омуля и рассказываю о городской жизни, о выставках, художниках, тараторю, а родители слушают с тихими светлыми улыбками. Мама тоже повествует о жизни на острове… А какая у них повесть? Ветры, шум сосны, плеск волны, поиски пропавшей коровы, – они же там бродят по всему острову, как яки какие-нибудь в Тибете, обросшие длинной шерстью, своевольные, будто верблюды. Волков на острове нет давно. Кто может корову съесть? Если только люди своруют. Но такое редко случается. Остров как один большой дом, все про всех знают. Хотя случались здесь и убийства – в Хужире прямо. Всякое бывало. И всякое может быть. Человек существо непредсказуемое.

Кошка Манька ко мне ластится, на улице Джек от радости захлебывается лаем. Знает: раз я приехала, то будет ему свобода бегать за мной по берегу, охранять меня, пока рисую скалу или волну с чайкой.

Кит долго не приезжал. А потом прикатил на своем драндулете и привез – кто бы мог подумать! – походный мольберт. Самый настоящий! Хоть и самодельный, пахнущий смолой. Я глазам не могла поверить. Прямоугольный ящичек-чемоданчик такой, с отделениями для кистей, красок, сверху крышка, и к нему три складные алюминиевые ножки прикручены.

– Ты чё, лыжными палками пожертвовал? – спрашиваю удивленно.

– Ну а чё, самое, – отвечает он, растягивая толстые губы в улыбке. – Мне уже не нужны.

– Как не нужны?

– А так. – Машет рукой. – Осенью загребут, самое, в армию.

– Ну так это два года, а потом…

– Будет новый снег и будут новые палки, – ответил он прямо как пословицей.

Мы смеялись.

Я тут же притащила свои тюбики, кисти и все разложила. Все разместилось.

Посмотрела на него. У Кита лицо светится – наверное, отражения из моих глаз.

– Но, Сережа, как ты все рассчитал?

– Да, – отвечает, – чё там рассчитывать…

И только много позже он признался, что в это время в Хужир приехала семейная пара художников из Перми, у них был такой же мольберт, и он просто попросил разрешения снять все размеры и посмотреть, как все устроено.

А тогда он мне казался прямо-таки чародеем каким-то! Я не знала, как его благодарить. Подсказала мама: ты, мол, портрет его и нарисуй. И я нарисовала Кита, в свитере с широким отворотом, с толстыми губами, с тяжелой его челкой, – а сверху волосы немного, как обычно у него, дыбятся. С родинкой на кончике носа.

Он возил меня по острову в разные места, писать степь, одинокое дерево, скалы, далекие дали, россыпи камней. Ездили на мыс Кобылья Голова, где, как нам рассказывала Песчаная Баба, давным-давно погибла дочка смотрителя маяка, игравшая на флейте, и я пыталась ее вообразить, набросать ее воздушный портрет… Потом ездили к Курыканской стене – непонятному сооружению из камней высотой около двух метров, длиной в триста метров. Кит свято верил, что ее сложили древние жители острова – курыкане. Кто это такие, никто не знает толком. Ученые до сих пор спорят. Мне в этом названии слышались журавлиные крики, и я именовала их журавлиным народом – и рисовала у этой стены в виде журавлей. Люди-журавли.

Было ли в тех моих, по сути детских, рисунках что-то? Был в них мусун? Они не сохранились, трудно судить. Мусун появился вместе с Клыкастым Оленем.

Но пока рядом был один Кит.

И мы колесили на его мотоцикле, вздымая пыль и песок. Это была колесница фараона. Почему? Кит объяснил: фараон на жаргоне французских блатарей – полицейский. А кто же его папаша?

Ах, как нам было весело мчаться на этой фараоновой колеснице сквозь солнечный вечный ветер Ольхона! Сворачивать на песчаные пляжи среди корней ходульных сосен и купаться в чистейшей воде на свете. Мама давала нам с собой еды, мы ее еще запекали на углях, рыбу, картошку, хлеб. Пили чай из котелка, а зачастую просто зачерпывали воды из Байкала.

В занесенный дом Песчаной Бабы мы почему-то не заглядывали, проезжали мимо.

Близилось и время окончания каникул. А у Кита – отправки в военкомат. Кит сказал, что приедет за мной, чтобы отвезти в Хужир к Полинке, у которой я обычно и ночевала, а утром следующего дня мы с ней вдвоем полетим на Большую землю продолжать учебу. И в назначенный день он приехал за мной на метеостанцию. Я уже была готова. Этот день был серым, пасмурным. Лето закончилось. Оставалась пара дней. Мама предупреждала, что вот-вот пойдет дождь, и предлагала переждать до вечера, а то и вообще выехать рано утром. Но мы уже были, что говорится, в пути. Не могли остановиться. Тогда она дала нам дождевики. Я облобызала всех моих островитян, маму-папу, кошку-собаку, взобралась на сиденье позади Кита в старой отцовской кожаной облупленной куртке и шлемофоне летчика, – а в люльке лежали сумки со всякой там снедью, с подарками для тети Оли-Мэнрэк в Иркутске, – и фараонова колесница затарахтела, оставив темное облачко выхлопа, только я и успела взмахнуть рукой.

Дорога от дома идет сразу круто вверх среди скал. Наверху нас нагнал ветер. Пахло уже осенью. Над Байкалом и днем и ночью пролетали стаи птиц, все в сторону Монголии, Китая, Индии.

«Ган-ко!» – кричали лебеди.

Но позже Клыкастый Олень сказал, что лебеди не так кричат, а так, как учила его бабушка: «Лигли, лигли…» И ворон кричал у его бабушки по-другому: «Кук! Кук!» Бабушка у него была настоящий кладезь. Это я потом оценила в полной мере.

А пока… пока мы мчались с Китом на колеснице, и ветер трепал мои волосы, иногда задувал сбоку и сзади, и волосы захлестывали лицо моего колесничего. Он смеялся. Я тоже.

Еще позже нас накрыл дождь. Тут же дорога превратилась в непролазную хлябь. Мотоцикл надсадно ревел, шел юзом, однажды мы даже врезались в кривую сосну. Кое-как дотянули до пустующей деревни, где когда-то долго жила в одиночестве Песчаная Баба. В ее доме мы и укрылись, решив переждать ливень.

Когда в дождь вваливаешься куда-нибудь в закрытое помещение, сразу тебя окутывают сильные запахи. Все так остро, резко пахнет – твои волосы, кожа, одежда, особенно шерстяная. На мне был свитер. А промасленная старая куртка Кита воняла и рыбой, и бензином, и мазутом, и бог весть чем…

Нам было тепло. Так что разводить огонь в старой печи мы не собирались.

Подтащили железную кровать к окну и уселись, чтобы просто смотреть на дождь и ждать.

А Кит так разогрелся, сражаясь с виляющим мотоциклом, что даже куртку скинул и остался в одной клетчатой нарядной рубашке… такая рубашка в красно-бордовую крупную клетку с черным.

– Да ты, о, какой нарядный, – решила пошутить я. – Что за праздник?

Кит лишь улыбнулся.

– Че молчишь-то?

– Да-а… с-слушаю д-дождь, – отвечает, заикаясь сразу очень сильно.

– Ты же замерз, че ли? Надень куртку.

– Да-а… нет, самое…

– Да или нет? – я сдуру спрашиваю, безо всякого подтекста.

И он так оборачивается ко мне и говорит ясно и горячо:

– Да, да, да, Лида, да…

Хватает меня за руку. Я отодвигаюсь.

– Нет, я не про то… а…

Но что толку мой лепет. Это лепет уже в его грудь, вдруг надвинувшуюся, все заслонившую. Кит, как гигантская волна телесная, охватил меня, прижал нежно к спинке кровати. Тут даже и больно мне стало, спине. А Кит уже уткнулся лицом мне в бедра, не выпускает, тянет все мою одежку куда-то вниз. И я не выдержала, подалась ему навстречу, его жгучему запаху. Кит все с меня стащил, и свою всю одежду побросал на сетку. Мы как будто от какой-то коры освобождались, от оков, наручников, ото всего на свете. И абсолютно голые, первозданно голые прильнули друг к другу. Смуглый Кит, с черным пахом и вздыбленным корнем, и я, истаивающая в его лапах, но… но гибкая, упорствующая. Мне хотелось вечно исчезать в этих объятиях и терпеть эту боль… Но в том-то и дело, что было все-таки больно. А Кит как будто всплывал, всплывал по крутой волне, все вверх и вверх, – пока там, на самой верхотуре пенной волны не встал на самый хвост и не исполнил свой китовый танец, тычась мордой в изумрудное солнце, разбрызгивая кроваво-белый жемчуг по сторонам, – он все-таки успел, хотя и был совсем неопытен, как и я.

…А потом все обрушилось. Да, как-то обрушилось и стало предельно унылым, обычным, тоскливым, убогим. Лучше не вспоминать. Этот дом, занесенный песками, железную кровать, какую-то рвань под ногами, запахи… И мое отчаяние. Ведь я так и не поняла, любила ли тогда Кита или нет. Нет, наверное,