Либгерик — страница 17 из 53

овыми шишками, шерстью, чистой серебристой рыбой.

Мы откатились друг от друга на ковре, вспотевшие, запыхавшиеся.

Мой взгляд блуждал по потолку. Внезапно я подумала о Сереже… О господи, как же так, ведь я его люблю. Я покосилась на Мишку. Он лежал на спине, закрыв глаза. Никакой и не зверек, обычный эвенк, парень с мускулистыми руками, грязными ногами, с заросшим шерстью пахом, сморщенным перемазанным словно бы рыбьим клеем членом. Мне стало не по себе. Я быстро встала.

– Ах, как тут много всего…

Я сбегала за тряпкой и принялась оттирать ковер.

– А если это мусун? – спросил, не открывая глаз, Мишка.

– Что?

Волосы падали мне на глаза, я их убирала. Пахло уже никаким не зверем, а тестом.

– А ты его не приняла, а просила.

– Я-а? – задохнулась я, прижимая руки к груди.

– Нет, я шучу, – успокоил Мишка. – Но и не шучу. Мусун есть всюду, во всем. Давай твои картинки.

– Да подожди ты… Оденься хотя бы. Вдруг тетя придет или Виталик.

Но Мишка, не одеваясь, уже навис над моими рисунками с карандашом.

– Делать? – спросил он, взглядывая на меня.

Я кивнула, снова принимаясь за ковер. Сколько тут… серебра. Невольно я засмеялась.

– Но сперва, – словно узнав мои мысли, сказал Мишка, – открой мне свое второе имя.

Я смотрела на него, жилистого, смуглого, гибкого. На боку у него розовел шрам.

– Откуда это? – спросила я.

– Где?.. – Проследив мой взгляд, он скосил глаза, поднял руку. – А, когда с сосны падал, напоролся на сук, ага.

– Тебе надо помыться, – сказала я. – Ты что, там, на ручье, не моешься?

– Зачем мне? Грязь сама исчезает. То грязный, грязный, а потом – хоп! – и уже чистый. – Мишка развел руками. – У нас ученый Могилевцев говорил, что все реки самоочищаются. Так и сам илэ, его тело.

– Илэ это кто?

– Как кто? Человек. Ты совсем по-нашему не понимаешь?

Тут на крыльце послышались шаги, и я раскрыла рот от ужаса и округлила глаза, глядя на Мишку, вскочила и швырнула ему его вонючую одежду. Мишка начал одеваться, а я побежала в кухню, бросила тряпку в серебре в помойное ведро и, быстро причесываясь, пошла посмотреть, кто там идет.

Это была соседка Рита, пенсионерка. Она часто заглядывала к нам, чтобы поболтать. Я успела указать Мишке, чтобы он скрылся в спальне. И мы уселись с этой веселой бабулькой судачить. Ох и наслушался же Мишка всяко-разного.

17

Осенью я вернулась в старый, но еще очень крепкий дом на Ангаре. Семья хирурга уехала. В этом доме жил до своей смерти дед хирурга. И сын теперь не хотел продавать дом, но жена настаивала. И Артем Михайлович сдался, попросил меня показывать дом покупателям. Жаль. Я уже привыкла к этому тихому, уютному дому с палисадником, двумя кедрами, стоявшими, как стражи, по углам, с облупленными зеркалами в резных рамах, со старой тяжелой мебелью и книжной полкой, заставленной подписными изданиями. И конечно, вид на Ангару… Весной по ночам я слышала шорох и грохот ледохода. Там всегда кричали чайки. И мне казалось, что я живу на берегу моря. С детства знакомые звуки.

О Клыкастом Олене ничего не было слышно. Я снова занималась с ребятами в клубе, по ночам дежурила уже не в детском саду, а в школе. Однажды в клуб пожаловали гости, начальник строительного треста, при котором и работал клуб, какие-то партийные тузы и мой преподаватель из училища Альберт Максимович. Он удивился, увидев меня здесь, сказал, что не ожидал, точнее ожидал увидеть меня студенткой московского вуза, ведь я туда собиралась? Я ответила, что только еще готовлюсь, сразу не решилась. Альберт Максимович начал шутить насчет Москвы. В этих шутках была ревность провинциала. Ведь, по сути, наше училище давало все необходимые знания и навыки, чтобы творить. Да, так… Но провинциал так и остается провинциалом. Марк Шагал писал свой Витебск, – о, эти летающие фигурки изумительны. Но все же слава к нему пришла в Париже. И Распутин наш все-таки в Москве, хотя и часто сюда приезжает. Да нет ни одного знаменитого художника или писателя провинциала. Все – в столицах. Столица – это бесконечные первоклассные выставки, концерты мировых звезд, библиотеки, люди с передовыми идеями. Нет, я твердо решила пробиться в Москву или Ленинград.

Альберт Максимович поинтересовался, успеваю ли я что-то делать, рисовать. Предложил как-нибудь показать ему эти работы. И я дома отобрала несколько рисунков, специально смешала то, что Мишка называл мертвечиной, и те, в которые он, как говорится, вдохнул мусун, – я, правда, так еще и не знала, что это такое. Взяла несколько акварелей и одну работу, написанную масляными красками, но, хорошенько рассмотрев ее, оставила.

Альберт Максимович принял меня приветливо, сказал окружавшим его девочкам и ребятам, что я Лида Диодорова, подающая надежды и все в таком духе, и провел меня из аудитории в свой кабинет, увешанный его собственными работами и работами лучших учеников, среди которых, увы, почему-то еще не было ни одной моей… А я-то думала… Это меня сильно опечалило. Я хлопала глазами.

– Ну садись, чего ты, – глуховатым голосом курильщика – курильщика большой трубки, «Тарас Бульба», как мы ее называли, – предложил Альберт Максимович. – Так-с, так-с… Давай, не таи свои сокровища, показывай, нечего чахнуть над ними злым Кощеем…

Я следила за пальцами в черных перстнях. Альберт Максимович быстро просматривал мертвые рисунки, а на рисунках с мусун задерживался. Наконец он взглянул на меня. Я тоже смотрела на его пористое прокуренное желтоватое лицо с большим носом в угрях, на его красноватую шею с повязанным богемным темным платком в каких-то светлых пестринах, на его длинные седоватые волосы.

– Удивительное обстоятельство… – пробормотал он, клацая ухоженными ногтями по столу. – Le plaisir, как говорят французы.

Я молчала, не зная, что и думать. Он снова посмотрел на рисунки, потом на меня.

– Ну, милочка, вы, наверное, забыли уже французский? – спросил он насмешливо, переходя на вы. – Поясню, сие означает одно: у-до-воль-стви-е. Е-е, как поется в песне. – И он прищелкнул с шиком пальцами в черных перстнях.

В нем был определенный шарм, за что все мы его называли Французом. Я почувствовала, как мои щеки наливаются румянцем.

– Знаете что, mon cher ami, – сказал он, вскидывая голову и озирая картины и рисунки на стенах. – Вы должны, нет, просто обязаны подарить эти «Тополя на Осиновке» родному училищу. Как это я ни одной работы у вас не отобрал?

Я сияла от счастья. И конечно, тут же согласилась. Он расспросил, что это за Осиновка, где эти тополя, и вообще о моей жизни подробнее, чем при первой встрече в клубе. Сказал, что в некоторых работах я продвинулась очень далеко, хотя в других… Это как какие-то прорывы сознания. Просил показывать ему все мои новые работы.

Я летела домой, как лебедь из песни Мишки. О, я знала, что однажды это случится, случится, случится! И оно начнется. Я верила, что мне уготована необычная судьба.

Но… что дальше? И тут я в полной мере осознала, что преподаватель, Француз, отметил именно те работы, которых коснулся… Мишка!

Стоп, стоп… Как же так? Я разложила листы на круглом старом столе, рассматривала их, пытаясь уловить… уловить то, что этот несносный лесник называл мусун. И не могла ухватить, в чем же дело. Но разница была. Ведь и Француз выбрал его рисунки.

Но не могу же я зависеть от необразованного тунгуса с грязными ногтями? Что со мной происходит? Неужто это и есть моя судьба? Да это какой-то морок! Какое-то наваждение. Может, правнук шаманки навел на меня чары?

Ну, во все это я не верила ни капли. Вот еще! Я родилась в глухом углу Сибири, на острове, но была вполне современной девушкой. Это, видимо, во мне говорила природа отца, его племени. И мне надо было без следа выкорчевать эти предрассудки.

Меня тянуло заниматься монохромной живописью, писать черной тушью, как это делали полюбившиеся мне живописцы соседней Поднебесной. Я подолгу рассматривала в библиотеке альбомы китайской живописи. Свитки Ван Вэя, Ли Ди, Го Си, Ли Чэна, Ли Чжаодао, Чжан Цзэдуаня, Ми Фэя… Да один пятиметровый свиток двенадцатого века Чжан Цзэдуаня «По реке в праздник поминовения усопших» можно рассматривать часами. Там почти тысяча персонажей-людей, множество животных. Показаны заполненные улицы тогдашней столицы Кайфын, вереница верблюдов, толпы, харчевни, дома, река с лодками. Сколько лиц, и все разные, живые. От фигур погонщиков верблюдов веет дальними дорогами Поднебесной, горными перевалами, пустынями, великими реками. В библиотеке, конечно, не свиток был, не репродукция, а лишь фото. Но это еще сильнее волновало. Хотелось вообразить оригинал. О том, чтобы его увидеть, не было и речи. Хотя… как знать? Поднебесная ведь совсем рядом.

Но я нарочно взялась за масляные краски, пытаясь буйством цвета ошеломить моего будущего критика. Ведь я надеялась показать картины несчастному Мишке. Я честно подражала импрессионистам, нашему Константину Коровину, Юону, Грабарю, Рылову, Малявину. Писала Ангару поздней осени – блещущую всеми красками радуги! На самом деле удалось захватить пару солнечных дней. Писала и этот старый дом с кедрами, церквушки, переулки, купеческие особняки. Визит к Альберту Максимовичу все откладывала. Что-то меня беспокоило в моей мазне…

Иногда появлялись покупатели. Осматривали дом, но выкладывать кругленькую сумму, запрошенную хирургом, не торопились. Я просто молилась, чтобы отвадить их. Ну, видно, молилась злым духам, кому ж еще. Ведь просила себе удачу, а хозяину, пустившему меня в дом, – убыток.

Наконец я собралась с духом и повезла на улицу Халтурина две работы: Ангару и купеческий особняк миллионера Вто́рого в центре. Взяла и пару рисунков углем, из тех, что не показывала еще, поправленных Мишкой…

Альберт Максимович, противный этот Француз с усиками щеточкой и шевелюрой, похожей на придворный парик, этот молодящийся старик лишь мельком глянул на пейзажи, выполненные масляной краской, а сразу ухватился за рисунки!.. Я прокляла себя за то, что прихватила эти рисунки. А он уже вовсю расхваливал точность руки, энергичность, движение, движение, движение!