Что ж, я последовала его совету. Чайка превратилась во что-то несусветное вообще. А Мишка был доволен. Но сказал, что воде не хватает яркости, тусклая слишком вода. Я возразила, что такая и бывает по весне, мутная. Но Мишка настаивал, чтобы я добавила синевы, голубизны, еще и еще – так, чтобы между льдом и берегом, на котором лежит человек, смотрит в небо, на птицу кыыран, был такой провал в космос.
– Ты что? – спросила я удивленно.
А он кивнул.
– Ага. Так ведь и было.
И я, набравшись духу, сделала так, как он говорил. Не знаю, что получилось… В картине появилось что-то несуразное, дикое… Но и необыкновенно притягательное. Мишка сам добавил в «космос» голубых пятен.
И теперь этот человек действительно лежал на краю космического провала.
Я не могла определить, хорошо это все или попросту ужасно.
В следующую субботу Мишка хотел пойти к Тарасычу с соболями, но я его отговаривала. У меня было какое-то плохое предчувствие. Я уверяла, что Мишке пока и не надо никуда уходить. Ведь все не так уж плохо. Главное, что? Время! Тянуть время. Есть ведь такое понятие как давность преступления. Пусть все мхом зарастет. Мишка заинтересовался.
– В тайге труп быстро исчезает. Мясо – в первые дни и ночи. Скелет чуть позже. Все собираются, трудятся, грызут, растаскивают, хрумкают, щелкают.
Он это так говорил, что я поежилась. Все-таки быстро отвыкаешь от первобытности… Хотя не такая уж дикость царила у нас на метеостанции на острове. Но к жизни в городе привыкаешь. Я привыкла. Мне это все нравилось.
– Ну, я не знаю точно, сколько это – давность… Да ведь у тебя и не преступление же! Тебя оговорили. Вот и найдут настоящего злоумышленника.
Мишка качал головой…
И пока я ходила в магазин за хлебом, подсолнечным маслом, сахаром, он все-таки ушел с соболями. Да и я не лыком шита. Тут же подхватилась и побежала следом. Ох, не нравился мне этот Тарасыч!
Было очень холодно, падал снег. Зная, что Мишка не любит ездить на общественном транспорте, я поспешала.
И нагнала Мишку. Он шел, сгорбившись, подняв каракулевый воротник, нахлобучив большую кроличью шапку. Валенки мешали ему ходить, а так бы он уже был на рынке.
– А ну… стой! – приказал я, подходя сзади.
Мишка резко остановился, но посмотрел не назад, а вверх. Сверху летел снег. Мне стало смешно. Нет, но куда он глядит? И Мишка пошел было дальше.
– Нет, вы посмотрите на него! – снова воскликнула я, благо в этот холодный снежный день прохожих совсем не было.
И Мишка опять задрал голову. Я расхохоталась, схватилась за каракулевый воротник, потом за хлястик. И только тут Мишка обернулся. Между нами летел снег. Мишка глядел на меня сквозь хлопья. И я тут же велела себе запомнить это бронзовое лицо, какое-то остановившееся, бесстрастное, как у индейского вождя из американского кино, – и трепещущие снежины. Запомнить: лицо неподвижно как камень, а снежинки порхают живые.
– Кого ты там увидеть хотел? – спросила я, кивая вверх.
Мишка поднял глаза и внимательно посмотрел на снежинки. И в этот момент мне стало как-то не по себе, настолько он был серьезен, сосредоточен и так он, оказывается, был взросл, много старше меня, бесконечно старше, хотя мы и были вроде одногодки когда-то… Да, но с тех пор время шло как-то не так, не одинаково для него и для меня. Это меня поразило. Даже почудилось, что передо мной не Мишка Мальчакитов, не Клыкастый Олень.
И я невольно пролепетала:
– Михаил?..
– Куда ты бежишь? – спросил он.
Я кашлянула в варежку и ответила:
– Да за тобой. Если ты пойдешь, то и я с тобой.
Миша кивнул.
– Ладно, как хочешь.
И мы пришли на рынок, долго толкались там, бродили среди рядов, где чем только не торговали, несмотря на холод и снег, но связной Тарасыча, тот малец востроносый так и не появился.
– Может, его уже арестовали, – с облегчением предположила я.
И мы пошли восвояси, купив у какой-то тетки в пуховом платке и телогрейке еще одни валенки – для меня. Дом уже плохо держал тепло, и полы быстро настывали. Валенки были серые, мягкие. Мишка очень одобрял мою покупку, все щупал валенки, запускал внутрь руку.
– Ты уж прям на них молишься, – заметила я.
Мишка загадочно улыбнулся:
– Валенки не только ногу согревают. От них мусун идет бэе.
– А?
– Бэе.
– Что за бай, Миша?
– Зачем бай, бэе – мужчина.
Я соображала.
– От валенков?
Даже русский язык от неожиданности забыла.
Миша кивнул.
– Кто тебе говорил? – продолжала недоумевать я.
Он ответил, что бабушка Катэ.
– Как, тебе, мальчику, прямо и говорила про это?
– Зачем, не мне, а своему сыну Кешке, дяде Иннокентию, ага. У них с Зоей детей все не было. Она, энекэ Катэ, его и учила.
Я поинтересовалась, а как девушкам… женщинам это? Она не говорила?
– Не, – ответил Миша. – Но думаю, тоже хорошо, ая. Проверим?
Я засмеялась, смех у меня получился такой утробный, из живота мой смех шел. Нет, я его уже любила, я его хотела, этого востроносого зверька…
Мы взяли немного правее, возвращаясь с рынка, чтобы зайти в магазин за красками. Но магазин был закрыт.
– Сегодня нам не везет совсем, о-ё, – сказал Мишка.
– А по-моему везет, – ответила я.
Мы шли по заснеженной улице, и Мишка вдруг буквально остолбенел. Я тоже остановилась.
– Чего ты?
Он кивнул на шпиль польского костела.
– О-ё! Там оленные трубы и есть.
И он наконец объяснил, что это такое – орган! У них в заповеднике работал пожарный Генрих, ну или Гена, как его все запросто называли, курносый насмешливый мужик откуда-то из Прибалтики, однажды он повез Мишку, повредившего ногу на лыжной прогулке, в далекую больницу по ледовой дороге через море на своей красной пожарной машине, потому что не могли больше найти машин и никто не желал везти Мишку, сомлелого, бледного от потери крови – сильно коленку разорвал, напоровшись на сук, летел с горы как на крыльях, хорошо вообще-то на лыжах бегал, хотел стать браконьером, как один знаменитый эвенк. А Генрих этот повез. И тетка Зоя поехала. Дорогой она и расспрашивала Генриха про этот лес оленных труб, который он умел чинить. Это Мишка так понял: лес оленных труб. Дядька Кеша научил Мишку мастерить эривун; сдираешь бересту, сворачиваешь ее и потом втягиваешь с силой воздух, и скоро тебе изюбр отзовется, если у него гон. Вот как. А там, в Прибалтике, то ли в Риге, то ли в Таллинне, в церквах и стоят такие эривуны. Генрих починял их и умел даже играть на них. И Мишка потом мечтал услышать такой лес оленных труб, эривунов. Но, когда учился полгода на зоотехника в Иркутске, так и не смог услышать…
– А давай сейчас и зайдем? – предложила я.
– Не, – отказался Мишка.
– Почему?
– Одё, нэлэму.
– Да почему одё?! – воскликнула я.
– У меня уже добыча есть, – ответил Мишка, – соболя за пазухой.
– И что? – не могла уразуметь я.
– Как что? На эти эривуны тоже кто-то прибежит.
– То есть?..
– Зверь! – ответил Мишка. – Не знаешь, что ли: как шаман камлает, то в чум со всех сторон собираются космические звери и люди. А шаман только поет да в бубен колотит. А тут – целый лес эривунов! О, какая охота, ага.
Мишка тихо засмеялся, глядя на мое глуповатое, наверное, растерянное лицо.
– Хватит меня дурить! – потребовала я. – Не строй из себя шамана, пожалуйста. Сам говорил, нет еще посвящения. Да и органист – какой он шаман? Музыкантов в мире много. Что они, все шаманы?
Мишка подумал и сказал:
– Не все, видно, посвящены, но все в учениках, ага.
Я смотрела на него.
– Интересно… То же можно сказать и про художников?
Мишка кивнул.
– Но среди музыкантов их больше.
– Ладно, – решительно сказала я, беря его за руку, – пойдем. Да не дрейфь ты, может, сегодня и нет музыки.
И мы подошли к костелу. Мишка задирал голову, рассматривая его краснокирпичное тело. Снег падал ему прямо в глаза. Он смахнул снежинки варежкой, что я успела ему связать, а то он ходил в брезентовых рабочих рукавицах. Под мышкой он держал мои валенки. Нет, наверное, с валенками не стоит туда идти, спохватилась я. Но Мишка уже читал афишу. Концерт органной музыки шел прямо сейчас. Он глянул на меня из-под нависающей кроличьей шапки. И я взялась за ручку и потянула на себя тяжелую дверь.
К нам вышла тетенька с высокой прической, с цветастым платком на плечах, в вязаной кофте, темной плотной юбке.
– Уже идет, что вы! Опоздали.
Я сказала, что у нас нет еще билетов, просто мы случайно… то есть не случайно… ну, в смысле…
– Нам Генрих посоветовал, ага, – сказал Мишка.
Женщина посмотрела на него озадаченно.
– Рижский мастер. И таллинский, – добавил Мишка.
– Хм, – произнесла женщина, хлопая веками в голубых тенях. – Я знаю только Генриха Шютца. Как раз его произведения сегодня в программе наряду с другими исполнителями немецкого барокко, Генделем и Бахом.
– Бахом? – переспросила я и широко, глупо улыбнулась.
– Вы и с ним знакомы? – спросила эта дама.
– О, просто вспомнила, – объяснила я, – у нас на Ольхоне жил немец с такой кличкой.
Лицо дамы скривилось.
– Кличкой?
– Ну прозвищем.
– Отчего же?
– Он любил слушать одну и ту же пластинку Баха.
– А! Вот оно что. – Женщина покровительственно улыбалась, разглядывая нас, особенно Мишку с валенками под мышкой. – Так вы с Ольхона, островитяне, так сказать?
Я кивнула.
– Хорошо. Я вас пущу, – сказала женщина. – Только, ради всего святого, оставьте валенки в гардеробе, хорошо?
– Но не соболей, – сказал Мишка.
Женщина воззрилась на него.
– Что вы имеет в виду?
– Соболей, – сказал Мишка и вытащил из-за пазухи сверток.
– Пра-а-вда? – изумленно спросила она. – Так вы охотник?
– Да, – сказал Мишка.
Мы разделись и прошли в зал следом за этой доброй дамой, не взявшей с нас даже денег. На нас сразу обрушился вихрь звуков. Мишка аж пригнул голову с торчащим черным вихром, – я недавно постригла его, обрезала отросшие в тайге волосы. Дама провела нас и указала пустые места. Мы уселись. В зале свободных мест почти и не было. Все взоры были устремлены на орган, великолепно серебрящийся своими гигантскими флейтами под светом ламп на софитах. За органом чернела маленькая фигурка исполнителя. И это была женщина.