– Это где? – спросил Мишка.
– Николаевск? Да уже в устье Амура, до Сахалина рукой подать, а там Тихий океан. Так этот лейтенант вот что сказал якобы: «А нам-то чего? Ну и пусть бежит. Отвечать будет генерал-губернатор, который отпустил его». То есть наш, иркутский. А Бакунина уже взяли на борт нашего судна «Стрелок», и этот «Стрелок» тащил на буксире американский корабль.
– А зачем Бакунина взяли? – спросил Мишка.
– Ну, чтобы посмотреть там место какое-то вот для строительства неизвестно чего. Ну как обычно у нас: пойди туда, не знаю куда, найди то, не знаю что. Ничего, самое, удивительного. И в конце концов Бакунин пересел к американцам. Да и дернул в Сан-Франциско через Тихий.
– Это где? – спросил Мишка.
– Ха! Ох, дремучий же ты, тунгус. Америка. Штаты.
Мишка посмотрел на меня.
– А остров, ну где рисовал тот друг Вана… там, в океане?
– Таити? – переспросила я. – Там, Миша, там.
– Зачем туда не поехал? – спросил Мишка.
– Кто? Бакунин? Да на кой ему ляд Таити! Ему нужен был весь мир. Он же революцию задумывал. Он потом в Лондон поехал к Герцену, самое.
– Мишке нравится Таити Гогена, – объяснила я, пригубливая вино.
И в этот миг… да, это был поистине волшебный миг, и я внезапно поняла, что ничего больше не надо, никаких мировых столиц, мировая столица вот здесь, на Ангаре, отсюда открываются дороги во все стороны. И ничего больше не надо! Только рисовать, только любить и петь. И начала негромко напевать:
– Навстречу утренней заре… По Ангаре, по Ангаре… Навстречу утренней заре…
– По Ангаре, по Ангаре! – подхватил Кит, постукивая вилкой по стакану.
– Кит, – сказал Мишка, прищуриваясь и вдруг становясь похожим на старика, – Кит, ты срубишь мне от лиственницы на обечайку?
Уже знавший эту историю Кит ответил:
– Не вопрос, только докажи, что это необходимо.
– А вот смотри, – сказал Мишка, вставая. – Пойдем.
– Куда?
– Лида, покажи ему картинки.
– Ну давайте потом, – начала было возражать я, но тут же согласилась, вставая. – Айда.
И мы пошли смотреть картины. Кит кивал, приседал возле той или иной картины. Но, по-моему, ничего он не смыслил в живописи.
– А где «Семь лучей»? – спросил Мишка, оборачиваясь ко мне.
Я ответила, что картина еще в процессе и нечего на нее пялиться. Но Мишка настоял, и я показала «Семь лучей».
– Видишь? Никак не получается, ага? – сказал Мишка. – Надо покружиться, попеть, поиграть. Только моей космической пластинки не хватает здесь, ага, совсем.
– О чем он толкует? – спросил Кит у меня.
И тут я разозлилась. Зачем городить глупости всякие? Зачем посвящать кого-то в эти бредни? Это же бредни, наваждение.
– Не знаю! – выпалила я, убирая картину.
– Мишка? – спросил Кит.
Мишка посмотрел на меня и сказал Киту:
– Мне их поймать надо.
– Кого? – не понял Кит.
– Семь лучей.
– Зачем?
– Для песни.
– Ты сочиняешь песни, типа… этот бард, самое? Никитин с Высоцким?
– Я их вспоминаю, – сказал Мишка.
– Ладно, пошли к столу, – позвала я, все еще злясь на тунгуса.
Его простота уж действительно хуже воровства. Я и в отце это не любила. И вообще я не эвенкийка. У них родство по матери. А мама у меня русская. И мне захотелось тут же прогнать этого дулбуна Мишку. И забыть его навсегда. И уехать отсюда, из опостылевшего Иркутска, куда глаза глядят. Отсюда все сбегали. Вот и Бакунин сбежал. Какая еще мировая столица?!
Мы вернулись за стол. Кит налил вина.
– Слушай, Мишка, так давай, спой нам чего-нибудь.
Мишка посмотрел на него и покачал головой. Снова он был похож на старого деда, не моложе того Чой Сока. Ах, насколько же симпатичнее Сережа. Какие у него серые глаза. Какой густой чуб. И все остальное у него крепче, сильнее, чем у тунгуса с дырявой башкой.
– Пой, а то и речи не будет про обечайку там какую-то, самое, – потребовал Кит.
И мне понравился его наглый тон. И я подумала, что, может, он-то и прогонит этого Мишку ко всем чертям собачьим. Но тунгус есть тунгус. Его всегда обманывали, утесняли, водили за нос. Вот и этот уже поверил наглости Сережкиной и опустил голову, посидел так, а потом вздохнул раз, другой и начал петь:
Эрэй, эрэ!
Ко-ко-ко!
Эрэй, эрэй!
Птички мои,
Не тяготясь, очень сильно
Помогайте!
Это, это верно!
Усевшиеся помогут пусть!
Говори же маленькую речь!
Говори же маленькую речь!
Носатенькие девочки
Из далеких земель
Приехали человеческие сородичи.
К бабушке своей в гости
Приехали.
Лучше всего благословите!..
Великая мать – Великая олениха!
Доброе поведай,
Ты, мою душу-оми хранящая,
Говори же, скажи-ка,
Одарят, подарят пусть они!
Мишка пел, опустив голову и слегка покачиваясь, как провинившийся ученик. И когда он пропел: «Сидящая, тутукай! Медвежонка из нашего мира Буни», – я не выдержала и заплакала.
Мишка взглянул на меня исподлобья и замолчал. Кит сидел молча и смотрел куда-то в сторону, на окно. Я украдкой бросала на него взоры и утирала слезы. Мне было не по себе отчего-то… Стыдно было перед всеми. И я встала и ушла. Взялась топить печку, хотя было еще тепло, недавно топили. Из комнаты доносились негромкие голоса. Не знаю, о чем они там говорили. Но когда я вернулась, Кит сказал, что завтра пойдет тут к одному менту… Я встревоженно посмотрела на него. Кит продолжал:
– Батькин друг Лысовский, охотник. А чего ты так испугалась? Забыла? Батя мой мент. И друзья у него такие.
– Зачем ты пойдешь?
– За лыжами, самое. У меня же неделя отпуска… Взял, чтобы тут пожить… – Он быстро и озадаченно посмотрел на Мишку, подергал себя за чуб. – Ну, в Иркутске… давно не видел… – Кит был смущен. – И на Ольхон хотел слетать, к родичам, самое… Но… Но тунгус меня убедил. И песню спел. Ольхонские свое слово держат. Все.
Мишка улыбался.
И они уже на следующий день, вечером уехали на электричке, хотя я и отговаривала: ну куда на ночь глядя-то? Весна на носу, но ночами мороз так и давит, выйдешь на улицу – снег визжит как резаный поросенок. Это Кит так определил. Но они не послушались. Времени, мол, в обрез, надо в горы подняться, лиственницу ту найти. Неужели и Кит попался на эту удочку Мишкину? Образованный, умный, а туда же. Или он уходил от чего-то? Спешил уйти? Ведь, кажется, понял в ту первую ночь, когда мы стали все укладываться спать, что мы с Мишкой все это время спали на одной кровати. Или не догадался? Я попыталась, как говорится, замести следы…
Ну почему это все со мной приключилось? Мама моя яркая, синеглазая, с черными волосами, стройная, на нее мужики так и засматривались, рыбаки, охотники, туристы всякие, что приходили к нам на станцию на острове. А она только своего эвенка любила. Или я чего-то не замечала?.. Ну не знаю. А мне вот выпало такое… такая морока… двоих любить. И я не знала, кого бы выбрала, если бы кто-то потребовал: а ну, определяйся! Сережа был первый… Но и Миша в известном смысле первый, он меня расколдовал. Но теперь мне хотелось попробовать с Сережей… Я гнала эти похотливые желания, ругала себя. Нет, в самом деле, зачем природа так все устроила? Зачем человеку дано столько свободы? Вот, говорят, нет свободы, угнетение и все такое. А по-моему, свободы воз и маленькая тележка, попробуй еще все это протащи через жизнь. Это у мусульман все строго, чуть что – камнями забьют где-нибудь там в Пакистане. Дикари, конечно… И меня бы, наверное, забросали уже каменюками. И много кого еще, через одну. Полинка это объясняла так: половое любопытство. Но дело-то не в этом… Не в похоти. Если бы так! И перетерпеть можно. Или себя приласкать. Ерунда. А как быть с привязанностью к голосу одного и другого? К цвету глаз? К запаху даже? К смеху?.. А Мишка так странно поет эти свои песни, словно помимо воли, будто сопротивляясь чему-то, – но это что-то перебарывает его, заставляет петь. Мишка сам себе не принадлежит, это уж так. И это завораживает, озадачивает. В нем древний золотой какой-то корень, вот точно. И я еще его нарисую… А Кит силен, умен, талантлив. И этот его густой чуб. Наверное, мы больше друг другу подходим. Художница и журналист-фотограф. Но… ладно, чего кривить, без Мишки-то, без его мусуна, – что со мной будет? С моими картинами? Ведь эти «Семь лучей» я так и не могу дописать. Нет сил! Или… или Мишка меня гипнотизирует? А что, говорят же, что эти все шаманы, колдуны умеют гипнотизировать. И он специально так делает, убеждает меня… Но тогда, почему посторонние люди выбирают картины с Мишкиным участием?..
О-о, что же мне делать? Что делать? Вместо того чтобы рисовать и жить, я мучаюсь. Лучше бы тогда вовсе не уметь ничего, чем так. Мама умеет хорошо вышивать, а папа мне вырезал из дерева такие здоровские игрушки! Эти два ручейка слабого творчества и слились во мне. Но я хочу большего! Я не могу довольствоваться малым, обучением ребятишек азам рисования. Какой-то демон толкает меня, заставляет брать краски, палитру, холст. Но много ли известных женщин-художников? Фрида Кало, Мария Башкирцева, потом румынка Елена Гика… Кто-то еще. Камилла Клодель. Зинаида Серебрякова! О да. И конечно, таинственная итальянка Софонисба Ангвиссола. Хотя что же такое таинственное было в ее жизни? Все известно. Аристократ отец был знатоком живописи и хотел, чтобы дети стали живописцами. Девочке было много труднее, чем мальчику, на этом поприще. Женщине не разрешали писать картины на религиозные темы. Нельзя изучать анатомию, изображать обнаженное мужское тело и почему-то запрещены многофигурные полотна! И после этого кто-то будет еще удивляться, что так мало великих женщин художников! Лицемеры. У той же Серебряковой было четверо детей, она воспитывала их без мужа, какие тут художества? Гоген просто удрал на Таити, оставив свою датчанку с четырьмя детьми. Что, если бы так поступила женщина? Ее до сих пор проклинали бы. А мужику Гогену – как с гуся вода. Правда, преподаватель Француз любил по этому поводу цитировать психолога Карла Юнга, который говорил, что ради творческого начала художник обескровливает свою жизнь. Вот как Мишка. Сидел бы в тепле, читал бы книжки и вырезал бы фигурки птиц и рыбок, как мой папа. Так нет, он бороздит снега в отрогах Хамар-Дабана да еще тащит за собой дурака Кита. А станет ли он настоящим шаманом? Тем более великим? Ну если только действительно удерет куда-нибудь на Аляску, что ли. Там, наверное, шаманов не преследуют и никогда не расстреливали. А тут… он и так вне закона. Ой, как все запутано.