Либгерик — страница 34 из 53

И я смело окунала кисть в изумрудный. И кедр ярко струился вверх, как будто был охвачен зеленым огнем. Да! Да! А лиственница?..

– А она как лестница на небо, – бормотал Мишка.

И я ее так и написала с ветвями, как ступенями…

Мы не заметили, как наступил вечер, и опомнились лишь тогда, когда пришел старик. Он принес конфеты и пиво. Мишка даже и от пива воздержался, чем вызвал еще сильнейшее удивление старика. Тот буквально глядел на него, как на инопланетянина.

– Ты что, совсем не пьешь? – спросил он.

– Не-а, – сказал Мишка. – Голове больно.

Старик посмотрел на его цветную повязку.

– Потому и повязываешь?

– Ага, – сказал Мишка.

– Лечить надо, – проговорил старик, откупоривая бутылку себе и мне.

Я от пива не отказалась. Тем более что завтра выходной.

– Не, зачем, – отозвался Мишка. – Так хорошо.

Мы со стариком пили «Жигулевское». А Мишка ел конфеты. Смотрели продолжение японского спектакля. Старику на этот раз некуда было деваться, и он терпеливо сидел.

Монах ехал на рыбе, пока та не сбросила его в корзинку. И подводный царь наказал поварам приготовить монаха. А его спутники рыскали повсюду, пока им не подсказала птица, куда угодил монах. Царь обезьян тут же прыгнул в воду и начал там все крушить, рыбы-демоны так и всплывали дохлые вверх. И вот схватились два царя: подводный и обезьяний. Обезьяний побеждал, но подводный превратился в угря и проскользнул в лапах – да и был таков. Царь обезьян тогда схватил повара, тряхнул его, и тот показал, где корзинка с монахом. Так монах был освобожден, и все они снова направились на запад, за книгами.

Старик, Чой Сок, а не тот монах, разумеется, хотя иногда мне кажется, что наша жизнь на Ангаре была похожа на какой-то спектакль, да и не только там, но и прежняя жизнь – на Ольхоне, когда там появился Мишка, да именно его присутствие все превращало в какой-то удивительный спектакль; так вот, старик уже выказывал осведомленность в «Путешествии на запад». Еще бы, это была популярная китайская книга, даже не одна. Первым об этом написал, как я потом узнала, У Чэнъэнь в шестнадцатом веке. В следующем веке про то же писал Дун Юэ. На этот сюжет снимали фильмы, ставили спектакли японцы, китайцы и корейцы. А источником этой широкой реки были записки монаха эпохи Тан Сюань-цзуна. Это он в седьмом веке увидел сон, который растолковал как веление идти в Индию за книгами. Сходил и через шестнадцать лет принес, точнее привез – целый воз манускриптов. Конечно, его не сопровождал царь обезьян и какой-то свиноголовый герой. Но именно интерпретация шестнадцатого века знакома каждому китайцу и почти каждому корейцу. Знал эту историю и старик. И видно, все-таки, как говорится, старые дрожжи взыграли, и он не сумел оторваться от японского спектакля. Так и смотрел с нами.

– Вот что бывает с беспечными рыбаками, – сказал Мишка после окончания второй части.

– Он же монах, а не рыбак, – напомнила я.

– А, да, – сказал Мишка, постучав себя по голове. – Дырявая башка…

– Рыбак тоже, как монах, всегда один с удочкой, – заметил старик, уже насыпая на прямоугольник китайской папиросной бумаги табак.

– На реку сейчас лучше совсем не ходить, – откликнулся Мишка. – Ангара дурная, крутится, ледяная, мутная.

Но старик рано утром все же ушел. А мы позавтракали и снова приступили к «Семи лучам».

Мишка напевал:

Гэ, гэйлэр, воспарим!

На слиянии семи лучей,

На вершинах скал запляшем!

Веселая наша Ираиндя верхняя!

В богатырской Ираиндя земле

Плясать соберитесь!

В Ираиндя на слиянии семи лучей

Весело же и красиво!

– Миша… Миша… – бормотала я, чувствуя дрожь во всем теле. – А где эта Ираиндя?

– К морю ближе, к солнцу.

– К какому?

– К соленому морю.

– Значит, и солнце соленое… А твоя бабушка там бывала, что ли?

– Не-а, зачем. Шемагирка бывала. Ее муж, мой прадедушка, родом оттуда.

– Она ездила туда?

– Да зачем?! – воскликнул Мишка. – Так, без тела бывала, рассказывала потом деду, что там да как, ага. Оттуда и песни приносила.

– Ой, чудно… Это же сказки?

– Не знаю, энекэ мне говорила. Как зарядит дождь, мы у окна сядем, бабушка папиросу курит, подперев голову рукой, и говорит это все. Может, и придумывала чего. Но такую песню как придумаешь?.. Давай, рисуй лучи так: чтобы у каждого было свое лицо. И чтобы они сюда, к нам летели.

И Мишка оглушительно хлопнул в ладоши. Притопнул. Я думала, сейчас в пляс пустится. Но нет, стоял, смотрел.

– Лицо?.. – переспрашивала я и закусывала губу.

И я придавала каждому из семи лучей свой – не цвет, но оттенок, такой нежный, почти неуловимый, а цвет вроде как раз и один, но оттенки разные, легкие, прозрачные.

– А где лица? – спрашивал Мишка.

– Ну… то есть… что ты говоришь? Какие лица? Я же каждому лучу свой оттенок дала.

– Надо лицо дать.

– Как?

И тут Мишка взял кисть и провел по одному лучу линию, по другому – и так на всех семи. Линии и незаметные вроде… Но что-то переменилось. Да! Да! Лучи ожили. Он вдохнул в каждый – мусун! И у меня прямо помутилось в глазах, я чуть не упала. Да! Это свершилось прямо на моих глазах, перед моим носом. Что это было? Не знаю. Я не знаю до сих пор!..

И Мишка снова оглушительно хлопнул. И еще раз. Еще. Хлопки были, как пушечные выстрелы. Я вздрагивала. А он пел уже во все горло:

Дважды девятью перьями

К лучам земли воспарила бы я!

Гэ, гэйлэр, запляшем!

Веселая песня песен,

Великая песня поется!

В нашей Ираиндя на икэнике

Красиво, красиво играя!

И тогда из моих глаз посыпались слезы. «Семь лучей» сияли, жили. Они были мои. Они были наши. Я обернулась и обняла Мишку, перепачкав кистью ему лицо, как будто и его хотела сделать персонажем этой картины. Персонажем моей жизни, героем моей судьбы. И Мишка крепко обхватил меня. Я встала. Мы немного покружились и оказались возле кровати. Я села на нее и стала снимать халат, а Мишка заставил меня опрокинуться на спину и стянул с меня трусики, так и вперяясь в пах, закурчавившийся новыми черными волосиками на месте обритых. Он тут же прильнул к ним губами. Но я схватила его за голову, привлекла губы к моим губам, сунула ему в рот язык. От Мишки воняло потом, тайгой, но это не было мне противно. Я была счастлива. Картина свершилась! И я любила Мишку. Конечно он, он, а не Кит. Да, да! И я на все готова. О, Микчан! Клыкастый Олень! Я твоя, твоя олениха. И я подняла ноги выше. Пусть войдет глубже и глубже в черную жемчужину. Я ничего не боюсь. Я просто потеряла рассудок. И когда Мишка действительно вошел в меня, почувствовала боль, но лишь сжала зубы. Эвенкийки умеют терпеть. И в этот миг я была полностью дочерью своего народа, самого лучшего на земле. Я была тайгой, а Мишка зверем. И он рыскал по дремучим дебрям, метался горностаем. Это был бег с привкусом крови. Горячей крови.

33

Чой Сок не вернулся домой с наступлением темноты. Мы лежали с Мишкой сомлелые, переговаривались… Я спрашивала, о ком это он говорил, ну, что кто-то к нему приходил в зимовье на ручье Кит. А, вспомнил Мишка, Хуларин. Оказалось, это имя такое, но вообще-то означает красный цвет. То есть к нему приходил какой-то Красный. И это был, как я поняла, маленький человечек… Тут мне стало не по себе окончательно. Мишка спросил, так не его ли я пририсовала к «Семи лучам», которые… сожгла? Хотя Мишке представилось, что его зарезал когтем Харги. Я переменила тему. Заговорила о будущем. Что мы станем делать? Может, обратиться к профессору? У него много знакомых, все рассказать ему, чтобы он помог. Как? Да выправил паспорт на другое имя.

Я уже решила не открывать Мишке правду. Я боялась его потерять. А так – беглый – он будет накрепко связан со мной. И мы уедем куда-нибудь. Теперь я была уверена, что мои… наши картины будут покупать. Я увидела это чудо. Мишка вселил мусун на моих глазах. Он точно был славным потомком своей великой прабабки. Но если прабабка, как и прочие шаманствующие, исцеляла, наверное, соплеменников, дарила им удачу на охоте, то Мишка вселял живительную силу в картины. И так должно быть всегда. Мне нельзя отпускать Мишку.

Но я все же осторожно поинтересовалась, что бы делал Мишка, если бы вдруг… получил амнистию?

– А что, кто-то помер там, на Москве? Генсек окочурился совсем, ага? – спросил Мишка.

– Ой, ну да, еще в марте! Ты не слышал?

– О-ё!.. Откуда? Радио там нет. А в мой бубен, – с этими словами он коснулся цветной повязки на голове, – никто не постучал. Так он объявил о свободе?

– Еще нет, но… кто знает.

– А как узнать?

– Ну, об этом газеты напишут. Я просто воображаю. Куда бы ты поехал жить?

– Я?.. – Мишка поскреб плечо. – В заповедник.

– Ты не хочешь жить в Иркутске?

– Не-а!

– А… я как же?

Он обнял меня, притянул за шею, прижался щекой к моей щеке.

– Со мной, ага.

Но я отстранилась и сказала, что мне, конечно, интересно побывать на заповедном берегу, порисовать домики, скалы, пирс, горы… Только ведь долго я там жить не смогу. Художнику нужен город. И даже столица.

– Байкал как столица, – сказал Мишка. – Наш ученый соболятник Могилевцев говорил, что зарождающийся булдяр!

– Чего такое?

– Океан.

– Нет, Миша… Мне этого мало.

– Булдяра мало?

– Мало.

– О-ё… А я не могу в городе, – отозвался он.

– Но в городе, между прочим, легче спрятаться. В тайге, хоть в Саянах, в Туве, ты сразу будешь на виду, сразу вызовешь подозрение, кто такой, мол, что тут делает? Вон, один журналист, Песков из «Комсомолки» в Хакасии отыскал староверов. Они еще в тридцатые годы ушли. Глубоко зарылись, да что толку.

– А когда он их нашел? – заинтересовался Мишка.