Либгерик — страница 46 из 53

Коллеги считали Петрова юристом-романтиком. Но не один он был таким. Многим в пору перемен казалось, что суд будет выше правоохранительных органов. Петров с уважением отзывался о Зорькине, Федорове, Пашине. Романтизм Петрова питался не иллюзиями, а законами: написан закон – исполняй. Вот и все. Но в России именно это и есть романтизм, витание в эмпиреях, короче – маниловщина. Когда месяцами не выдавали зарплату, судья Петров попытался настоять на букве закона, он буквально захотел отыскать учительскую зарплату, с таким иском обратилась одна пожилая учительница. И Петров постановил: арестовать автомобиль районного финотдела. Раз нет у вас денег для учительницы, то и сами не тратьте деньги на бензин и вообще продайте автомобиль и выплатите положенное учительнице. Не вышло. Попробовал затем снять деньги для зарплаты учительнице с федеральных счетов в казначействе, и тут ему быстро объяснили, что не за тот гуж народный судья взялся.

В письмах он сообщал о своем житье-бытье, о зимних вечерах, когда он сидел с гитарой, наигрывая фламенко, Люба читала, в поселке завывал степной дикий ветер, печь тихо гудела, по комнате похаживал кот, – все, как у Фета, писал Петров. И рассуждал о том, что если есть судьба, то есть и вечность как полнота времен, и, следовательно, мы существуем на двух уровнях: во времени как корпускулы и в вечности как волна… Уже в мае у них жара стояла за тридцать градусов днем, а ночью температура опускалась до нуля, и они то заворачивали малину в разные тряпки, то снова разматывали стебли, нянчились с рассадой. Все подоконники, как сады Семирамиды, шутил Петров, парят там рассады капусты, помидоров, перцев. Ему нравилось наблюдать за жизнью разных растений. И, поливая в сорокаградусную летнюю жару грядки из шланга, он неизменно орошал и всякие бесполезные, сорные травы, росшие за баней и в других укромных углах, чтобы и они жили и радовали глаза своим зеленым цветом, когда степь становилась пыльной и бурой. Как-то он обратил внимание на борьбу жены с пыреем на четырех сотках. Корни пырея длинные, крепкие, даже доски пробивают. Видя такую жизненную силу, Петров заказал себе салат из корней пырея. А он лежал как раз, поверженный старым радикулитом, заработанным в геологических партиях. И Люба порезала ему корней этих, подсолила, заправила щедро подсолнечным маслом, и Петров добросовестно сжевал этот салат… Да хребет его не стал таким же здоровым, как корень пырея. Петров не хотел стареть. Но и сомневался, что долгая жизнь, это соревнование со временем и пространством, такая уж безусловная ценность. «Вот ведь живут без всяких фабрик-заводов, парламентов и знамен мухи, жуки, червяки, – писал Петров. – И когда весной червяк выползет из своей берлоги, а я из своей, разве не будем мы с ним равны? Наверно, равны – в сущности, но остаемся разными в существовании. Потому и сторонимся друг друга…»

В нем была сильна какая-то сторонняя созерцательность. Он умел отрешаться ото всего и взирать на все с бесстрастностью Будды. Вспоминал несостоявшийся журнал «Белый Кит» и почитывал местный журнал «Байкал», смеясь над всякими поделками: «С новою силой / Девушке милой / Песню слагает бурят». Следил за делами в заповеднике. Оттуда все разъезжались. Главный лесничий жаловался на то, что документооборот – ох, ну и словечко! – вырос уже в десять раз. Но все-таки заповедник стоял, охрану там несли уже другие лесники.

По старой памяти – в заповеднике он работал и электриком, и пекарем, – Петров любил печь хлеб сам. Покупал много муки. Но тут донимали мыши. Хотя муку он ставил в сколоченный собственноручно ларь, если щели и были, то не больше спички. Но мыши как-то умудрялись добираться до муки. Петров ломал голову над этой загадкой. Однажды ему попался рассказ какого-то средневекового корейского писателя «Заклинание мышей», и он его читал вслух Любе, то и дело чтение прерывалось хохотом. Автор укорял мышей в том, что у всех домашних животных есть свои обязанности – у лошади, у петуха, у вола. И он спрашивал в сердцах: а какие обязанности у них? Почему же они считают себя домашними животными? И все обычно приносят жертвы Будде, все жертвуют живых тварей духам. А почему же мыши самочинно все пробуют на вкус первыми? Нет у них духов, нет Будды… И дальше он грозил им кошкой: мол, вот заведет страшную кошку, она их пожрет, но пока он не делает этого, так как отличается милосердием. Так что пусть мыши все это учтут и убираются подобру-поздорову! А у Петровых кот был, Дядя Четвертый, у них все коты носили кличку Дядя, Шустов помнил Дядю Первого, мрачного котяру с драной башкой; но Дядя Четвертый лишь ждал, когда Виктор вытащит из мышеловки очередную жертву и бросит ему на трапезу.

А потом Петров нашел и вообще бесподобный рассказ корейца Лим Че «Мышь под судом». Одна не просто мышь, а Мышь-наставница привела свое племя в Королевскую кладовую. А там прямо на полу – горы белояшмового риса. И десять лет мыши там жили. А потом вдруг проснулся Дух-хранитель кладовой, все увидел, приказал своим слугам схватить Мышь-наставницу и начал ее судить. Петров замечал, что это просто великолепная иллюстрация многих дел, происходящих в нашем отечестве: судить надо дух, а судят мышей. Мышь принялась оправдываться бедностью, голодом, потом начала оговаривать других: мол, это всякие деревья, птицы, рыбы, звери ей помогали пробраться в Королевскую кладовую. И кого там только не было! Кошка, пес, крот, шиншилла, лиса, еж, заяц, слон, тигр, единорог, дракон, кукушка, попугай, светлячок… Речи этих всех персонажей замечательны, особенно Петрову пришлась по душе речь светлячка, это была настоящая поэзия: он-де зарождается в гниющем сене, а с осенним ветром распускает крылья и летит, солнце заходит, и он зажигает свой огонек, прилетает на стол ученого, чтобы светить вместо свечи, а то и опускается на халат поэта, чтобы озарить его седую бороду. И аргумент его прост: при солнце он угасает, а в ночи никогда не лжет. Странно, но убедительно. Петрову и самому приходилось сталкиваться с подобными аргументами на судебных заседаниях…

И сейчас Шустову вспомнились другие рассуждения Петрова – по ассоциации. Он говорил о смерти. Мол, царствие небесное оно же и есть Царство Божие? Тогда как понимать библейское «Царство Божие внутри нас»? Пожелание Царства Божия не означает ли, что умирающий обрушивается внутрь себя, к какой-то точке сознания, в конце концов? Или это переход умершего в наше сознание – внутрь нас? В виде какой-то структуры в клетках нашего мозга. Сам же умерший обрушивается внутрь своего сознания в гаснущем луче – через гаснущий мозг – к той негасимой точке, которая когда-то воспламенила его жизнь. И Шустов подумал, что светлячок геолога Петрова живет в его мозге, порой вдруг вспыхивает ярче, вот как тот, из корейского рассказа… А мышь все вертелась перед Духом…

«Как вот и я верчусь перед светляком петровской души», – вдруг мелькнула мысль у Шустова.

Ему стало сразу жарко, хотя от ручья, от его свободно текущих прозрачных вод веяло прохладой, даже изрядной прохладой.

Сверху свисали какие-то растения. А на стене ярчели картины. Старая туристка в красной куртке и синей джинсовой шляпке фотографировала картину с фламинго, жирафом. Это были картины в духе Пиросмани. Шустов приостановился, разглядывая их. Мимо пробежали дети, смеясь, что-то выкрикивая друг другу. Не корейцы, а, наверное, китайцы. Корейские дети в это время все сидят в школах. Они слишком приблизились к воде, и родители их строго окликнули.

Вот и Шустову кажется, что его здесь окликнули. Как только они прилетели сюда. Или даже раньше. Да, когда пролетали мимо Байкала. Наверное, оттуда и долетел зов…

Шустов уже и не вспоминал всех подробностей прежней жизни, так сказать героического периода странствий, когда он тоже грезил новым каким-то заповедником, а потом пытался писать; редко он думал и о Петровых. Дела, дела – они кружили его в своем водовороте. Торговля. Петрову он писал, что не оставляет занятий сочинительством, а только пытается встать на ноги, хорошо, мол, было графу Толстому, пиши «Войну и мир», а хлеб тебе добудут крестьяне. Петров соглашался. А торговля всего Шустова забирала. Какое там сочинительство!.. И все-таки он надеялся, что, упрочив свое положение, заработает кучу денег, положит все в банк и тогда уже в избушке где-нибудь в карельских лесах, на балтийском ли побережье, отключившись даже от света, при керосиновой лампе начнет описывать все: Петровых, заповедник нового типа, гору Бедного Света, судьбу эвенка Мишки Мальчакитова. Но оказалось, так не бывает. Не то что взяться за литературные труды, он даже не помог просто по-житейски, по-человечески Петрову, когда тот остался один. У Шустова не нашлось для этого времени. Время – деньги. И он пожалел их.

45

Началось все с какой-то несусветной глупости: в почтовом ящике оказалось «письмо счастья» с обещанием благ для тех, кто разошлет это письмо десяти адресатам, и с предсказанием бед для тех, кто письмо уничтожит. Это было еще в октябре, и Петровы обитали на летней кухне. Как раз Виктор и топил там печку. Он в сердцах воскликнул на чтение Любой вслух этого письма: «Ишь! Еще и грозят. Кто сожжет или иным способом… Так вот иного способа и не будет, товарищи. Дай-ка сюда». Люба помедлила, теребя письмо, и, взглядывая то на него, то на Петрова, наконец протянула его… Петров скомкал его и бросил в огонь, еще и подтолкнул кочергой в самую глубь пламени. Авторы письма предрекали смерть в четыре дня. Четыре дня миновали. Петров посмеялся. А потом и забыл…

Но через еще четыре дня у Любы поднялась температура. Волнами накатывал жар и отступал. Решили, что грипп, начали лечиться, как обычно, малиновым вареньем, парацетамолом. Но температура не отступала, все накатывала волнами… Две недели так и продолжалось. Жар на подъеме был нестерпимым. И как-то, измученная этим полыханьем плоти, Люба в полубреду спросила, прошептала запекшимися губами: «Когда ж кончится этот пожар?..» И как будто услышала ответ: когда выгорит все. Она сказала наутро об этом Петрову. Тот вызвал врача. Врач диагностировал пневмонию и направил Любу в больницу. Но Люба решила не ложиться, а лишь исправно ходить на процедуры. Капельницы-таблетки-микстуры… Лицо у Любы запухло, стала она похожа на истую азиатку. Тогда врач диагностировал гайморит и дал направление в город. Но городской доктор гайморита не обнаружил и отправил Любу обратно. В поселковой больнице ей ставили диагноз такой: красная волчанка. Вынудили проходить дорогостоящую новомодную тогда компьютерную томографию. А вывод был, как и у терапевта, ощупывающего, так сказать, голыми руками: возрастные изменения в селезенке, в печени, но температура не от этого. А от чего? И Люба лежала дома, а волны температуры ее накрывали огнем, пока уже не перестали уходить, так и плясали над ней… И тогда Любу увезли в реанимацию, привязали к койке, потому что она все рвалась куда-то, стенала, а надо было установить капельницы… И она скончалась.