[194] Еще один фактор, который может привести к мысли, что колебания Луция принадлежат к обычному стереотипу, это то, что подобное явление встречается в трех разных случаях, после каждого из призывов к посвящению. В первом Луций медлит из страха перед строгостью новой жизни; во второй раз из-за своей бедности; в третий из-за того, что посчитал достаточными два предыдущих посвящения. С другой стороны, мы можем заметить, что каждая из этих причин правдоподобна, а первая столь же психологически интересна, сколь и логична.
Таким образом, история с призванием Луция не совсем оригинальна. Однако здесь появляется по крайней мере одна новая черта. Луция не просто призывают к посвящению; его призывают посвятить всю свою жизнь Исиде: «Но ... навсегда сохрани в своем сердце: весь остаток своей жизни, вплоть до последнего вздоха, ты посвятишь мне».[195] Не из-за этого ли обязательства, которое продлится до конца жизни, медлит Луций ввериться богине? Это оригинальная черта, практически неизвестная древним, и ее можно сравнить только с религиозным призванием у христиан.[196]
Созерцание богини
Вторая тема, интересующая нас, — созерцательное почитание богини. Это, по-видимому, наиболее характерная черта в мистической преданности Луция Исиде. Уточним: я говорю «Исиде», потому что, кажется, только ей оказывает подобную преданность Луций. По крайней мере главы о посвящении в мистерии Осириса (XI. 26, 4-28, 6) не содержат никаких аналогичных указаний; Луций просто заявляет, что, будучи однажды посвященным в них, он тщательно соблюдал практики этого родственного культа и что он извлек из него как духовное утешение, так и материальные выгоды, ибо благодаря Осирису он стал преуспевать в судебной практике.
Но именно Исиде отдано его сердце. Когда процессия достигла храма в Кенхрее после праздника navigium, остальные посвященные возвращаются домой. «Я же не мог решиться ни на шаг отойти от этого места и, не спуская глаз с изображения богини, перебирал в памяти испытанные мною бедствия» (XI. 17,5). Когда вести о чудесном превращении Луция разносятся окрест и рабы, родственники и близкие приходят поздравить его, он, конечно, принимает их, однако потом, как он говорит, «я снова все свое благодарное внимание устремляю на богиню... наняв внутри храмовой ограды помещение, устраиваю себе временное жилище, посещаю богослужения, пока еще — низшего разряда, не разлучаюсь с жрецами, неотступный почитатель великого божества» (XI. 19, 1 ). Складывается впечатление, что неофит, в рвении своей новообретенной набожности, мог с трудом выносить посещения родни. Каждое утро Луций, придя к храму первым, ожидает, когда откроются врата.[197] Едва сдергивается завеса со статуи Исиды, Луций с другими почитателями обращается с мольбами к богине (XI. 20, 4). Но когда все расходятся, он остается, созерцая богиню с безмятежным сердцем, размышляя и сохраняя похвальное безмолвие весь оставшийся день.[198] Эти порывы благочестия удваиваются после посвящения: «Я пробыл там еще несколько дней, вкушая невыразимую сладость созерцания священного изображения, связанный чувством благодарности за бесценную милость» (XI. 24, 5). Когда наконец сама Исида велит ему возвращаться домой, он с огромным трудом решается покинуть ее:
«...я начал готовиться к возвращению домой, столь запоздалому, с великим трудом расторгая узы пламенных стремлений. И вот, повергнувшись ниц перед богиней и прижимаясь лицом к стопам ее, обливаясь слезами, голосом, прерываемым частыми рыданиями, глотая слова...» (XI. 24, 6-7). Затем следует своеобразный литургический гимн (XI. 25, 2-5), весьма изысканно составленный, что несколько удивительно для столь эмоциональной ситуации;[199] однако нужно же время от времени самовыражаться и ритору. Молитва заканчивается скорее обещанием (XI. 25, 5—6): «Но я для воздаяния похвал тебе — нищ разумом, для жертв благодарственных — беден имуществом; и всей полноты речи не хватает, чтобы выразить чувства, величием твоим во мне рожденные, и тысячи уст не хватило бы, тысячи языков и неустанного красноречия потока неиссякаемого! Что ж, постараюсь выполнить то единственное, что доступно человеку благочестивому, но неимущему: лик твой небесный и божественность святейшую в глубине моего сердца на веки вечные запечатлею и сберегу».
Это внутреннее поклонение является чем-то особенным. Несомненно, было вполне обычным делом для посещавших святыни любоваться скульптурами в храме и спрашивать у служителя в храме об их значении. Так поступал Павсаний во время своих путешествий по Греции во II в. Относительно более раннего времени мы располагаем небольшой очаровательной сценкой из Иона Еврипида. Утро в святилище Дельф. Приходит группа женщин — служанки из Креусы — и любуются изваяниями в храме.[200] Аналогичная сцена описывается Геродом в его четвертом миме. Женщины в храме Асклепия (в Косе). Но созерцательный восторг Луция перед статуей Исиды намного превосходит поверхностное удивление мирян. Разница здесь такая же, как между оравой летних туристов и бедной женщиной, которая часами молится перед статуей Девы в церковном приделе.
Несомненно также и то, что древние не были бесчувственны к религиозным ценностям, воплощенным в некоторых культовых статуях, например, Фидиева Зевса в Олимпии. Достаточно вспомнить знаменитую Олимпийскую Речь Диона Хризостома.[201] Однако все-таки остается большая разница между эстетическим анализом религиозных элементов, представленных в каком-нибудь произведении искусства, например любой известной статуе Девы, и саморастворением в созерцании божественного или святого лика. Начиная с эллинистического века древние уже умели заниматься проблемами критики искусства. Случай с Луцием, однако, остается единичным примером.
Как и в Египте, довольно обычным занятием было паломничество, зачастую к отдаленному святилищу, чтобы испросить совета у прорицающей священной статуи.[202] Считалось, что такая статуя живая. Например, она кивала головой в ответ на вопрос, задаваемый ей; или некий голос исходил из нее. Эти эффекты достигались определенными механическими средствами. В других случаях лучи восходящего солнца могли осветить лицо изваяния, которое из-за этого казалось ожившим и просветленным. Все же здесь нет прямой связи с inexplicabilis voluptas [необъяснимая радость], которую Луций чувствует в присутствии образа Исиды. Пилигрим, посещавший Мандулис-Айон, приходил с целью задать какой-нибудь вопрос. Получив искомый ответ, он удалялся. Он не оставался надолго в храме, не жил в нем для того, чтобы все время быть в блаженном соединении со своим божеством. Он был не cultor assiduus, но cultor inseparabilis. Словом, его мольба не была абстрактной. Созерцание Луция совершенно самодостаточно. Он ничего не просит. Все его счастье состоит в непрерывном взирании на Возлюбленную.
Здесь также не найти аналогии с греческими мистериями, например, Элевсинскими. Там иерофант открывал и показывал священные объекты (hiera), и этот показ, несомненно, имел огромную важность в инициации, ибо он знаменовал собой кульминацию и завершение церемонии; эпопты Великих Элевсинских мистерий, как показывают сами их имена, это люди, которые видят. Тем не менее демонстрирование этого видения занимало небольшое время в ритуале. Оно считалось даром для верующего, который мог отвечать на него с большим или меньшим энтузиазмом, соответственно своему темпераменту. Но это, собственно, и все. Никто не водворялся в святилище, чтобы остаться наедине с этими иера. Никто не задерживал на них любящий взгляд. Кроме того, ничто не говорит о том, что сакральные объекты вообще создавались для подобного созерцания.
Таким образом, ни один античный текст не дает точных параллелей с повествованием Апулея. Как же можно тогда объяснить глубокие чувства Луция к своей божественной подруге? Лично я полагаю, что перед нами феномен, относящийся к сфере религиозной психологии.
Луций чувствует, что любим. Он верит в любовь Исиды. Эта его вера абсолютна. Как может он не быть любимым Исидой, если она сама разыскала его, находившегося в мучительном состоянии (вспомним, что не Исиде, а богине вообще, показавшейся в облике луны, адресовал Луций свои молитвы в Кенхрее), если она появилась перед ним в своем исконном облике, если своим замечательным чудом превратила его вновь в человека, а потом каждую ночь направляла его своими советами? Здесь мы сталкиваемся с интересным психологическим феноменом. Луций, конечно, вымышленный персонаж. Однако Апулей не вымышлен, это реальное историческое лицо. Чтобы придать душе своего героя такую теплоту, с такими правдивыми интонациями, он должен был сам знать подобное духовное состояние. Мы поэтому с необходимостью должны признать, что некоторые язычники полагали, будто их в самом деле любило то либо другое божество, взятое из древних национальных религий. Эта идея должна навести нас на размышления и, возможно, изменить наши привычные мнения. В конце концов, религиозное чувство неизменно. Человек чувствует постоянную потребность верить в то, что существует Бог, который думает о нем, который любит его — любит такого, каков он есть, омраченного и забитого. Именно изгои мира сего были первыми, кто поверил в религию Христа: рабы, коринфские портовики, евангельские грешницы — грубые, ничтожные существа. Им не казалось удивительным, что Бог мог снизойти на землю, чтобы найти и спасти их. Тогда разве удивительно, что этот Бог мог искренне любить их? Помня об этом отношении со стороны ранних поколений христиан, проведя все необходимые различия, мы начнем лучше понимать экзальтацию Луция. Он ощутил себя любимым — и полюбил в ответ. Именно поэтому он обнаружил в созерцании своей богини источник неиссякаемой радости.