Официант тактично остановился поодаль. Виш скользил пальцем по винной карте. От него, как и на фронте, сильно пахло одеколоном, скорее всего лавандовым экстрактом.
— Мне принадлежит часть этого ресторана, — шепотом сказал он. — Фюрер иногда сюда заходит. Если не считать «Остериа Италиана» в Мюнхене, это его любимый ресторан. Тебя это удивляет?
Он достал из кармана мундира блокнот и с некоторым затруднением укрепил в правом глазу монокль.
— И я по-прежнему веду записи. Обо всем, что со мной случается. Больше всего меня, конечно, интересуют люди. Вот, посмотри. Я записываю: 27 февраля 1933 года. Снова встретил Йозефа Рубашова. Он нисколько не постарел.
Покуда Виш, улыбаясь, писал в блокноте, два официанта принесли большое блюдо с крупно толченным льдом, на котором влажно поблескивали в своих доисторических раковинах устрицы, и миску с тончайшей, почти прозрачной лапшой.
— Приятного аппетита, — сказал Виш, — и расскажи мне, пожалуйста, каковы устрицы на вкус. — Он скорбно заглянул в миску с лапшой. — Сам-то я уже этого не переношу… К своему ужасу, обнаружил, что нет хуже диктатора, чем желудок; вся моя жизнь теперь строится по его расписанию.
На второе он заказал маринованных перепелов, после долгих сомнений отвергнув фаршированного лебедя и каплуна в вине.
— И розы, — остановил он официанта, — букет роз, желательно бурбонских, Луи Одье, в бутонах… ничего нет прекраснее… Обожаю розы девятнадцатого века, — повернувшись к Рубашову, сказал он. — Розы к главному блюду… признак savoir vivrex[29], не правда ли? Форма, цвет… А запаха я, к сожалению, давно не чувствую — у меня что-то с обонянием. Даже к врачам ходил — говорят, необъяснимо… Желудок, нос… Все органы наслаждения отказали. Я уже не тот, что был раньше.
Подали перепелов. Вишу официант принес маленькую тарелку протертого овощного супа и деликатно отошел в сторону.
За едой они вспоминали войну. Виш отчаянно жестикулировал, и при каждом его движении в нос Рубашову ударял парфюмерный запах. Наверное, сам он его не чувствует, подумал Николай Дмитриевич, как и запаха роз.
На десерт Рубашову подали морошковое суфле, а Виш ограничился чашкой настоянного на мяте бледного чая. Он расстегнул мундир, достал из внутреннего кармана черепаховый веер и начал обмахиваться.
— Тебе, наверное, интересно, что привело меня в партию? — внезапно спросил он. — Я отвечу: геополитическая теория фюрера. Невероятно интересно. Жизненное пространство на Востоке. Когда фюрер воевал на Западном фронте, он понял, что там многим не поживишься. Но на Востоке! Борьба за место на земле! — Виш показал на знак на нарукавной повязке. — Думаю, что ты уже понял: наше движение — не традиционная партия. Борьба за жизненное пространство… само по себе, конечно, это тоже… но партия выходит за рамки обычного политического движения. Наша партия — это фундамент новой религии, природной религии, если ее так можно назвать, этим она и отличается от других партий, и это и делает ее такой… трудно подобрать подходящее слово… революционной?
Виш поднял к свету графин с бургундским. Черты лица его прихотливо исказились в хрустальных призмах.
— Ты понял, о чем я говорю? — спросил он серьезно.
— Нет, господин ефрейтор.
— Я говорю о том, что наша партия не разделяет природу и человека, и эта мысль чрезвычайно интересна, поскольку идет вразрез с тысячелетней традицией.
Он сложил веер.
— Евреи и католики с незапамятных времен утверждают, что человек стоит над природой, поэтому у него особые права и особые обязанности. А фюрер провозгласил обратное. Мы не стоим над природой, мы — часть природы, такая же, как и другие ее части, ни больше, ни меньше. Он — провозвестник новой религии, а не очередной политической идеи. И поверь мне, последствия не заставят себя ждать.
Виш с отвращением прихлебнул свой травяной чай, с завистью глядя на стоящий перед Рубашовым бокал с вином.
— Отменное вино, — сказал он. — Так говорят, во всяком случае… Tete de cuvee.[30] Я, как уже сказано, насладиться им не могу — желудок… да даже и не в желудке дело. Говоря откровенно, я не страдаю, потому что все равно не чувствую вкуса. Что-то с языком — как и с носом, и с желудком… Все на один вкус. Вот этот чай, к примеру — водянистый, солоноватый, немного жгучий… точно, как на Западном фронте. Avotre sante,[31] Рубашов.
Он брезгливо поглядел на чашку. Один из официантов уменьшил свет в люстрах, и по полу, словно ковровые дорожки, раскатились длинные тени. Виш глубоко о чем-то задумался.
— Извини меня, — сказал он после довольно-таки долгой паузы, — иногда отвлекаюсь… Слишком много помню — и хорошего тоже, но, к сожалению, не только хорошего… Как раз сейчас вспомнил не особенно приятную историю…
Виш помахал официанту и попросил принести сигару. Когда тот ушел, он снова достал блокнот и что-то записал. Потом поглядел на Рубашова в монокль.
— Самый фундаментальный закон природы — борьба. Так, по крайней мере, утверждает фюрер. Воля к борьбе — это воля к жизни. Посмотрите на зверей! — пишет он в своей книге. Посмотрите на волков. Сильная стая гонит слабую, а самый сильный в стае становится вожаком. Тот, кто не борется, обречен. Так же и народы — если они постоянно не борются за выживание, они тоже обречены. Поэтому, говорит фюрер, люди должны бороться, все время бороться, более того — они должны всю жизнь посвятить борьбе, жить ради борьбы и умирать ради борьбы. Во всяком случае, так я понимаю фюрера.
Он захлопнул блокнот.
— Борьба — это религия партии, не забывай это, Рубашов, если тебя кто-нибудь начнет расспрашивать о планах на будущее. Человек только и ценен в борьбе. И борьба между расами ничем не отличается от того, что происходит в природе. Возьми, например, коричневых крыс. Они победили черных во всей Европе, стали полными властителями всех европейских клоак. Борьба эта продолжалась не меньше ста лет, зато теперь коричневая крыса — победитель, она и держится, как победитель — в клоаках, на мусорных свалках, в любом деревенском сортире. Учитесь у коричневой крысы, сказал фюрер недавно на закрытом совещании для высокопоставленных членов партии — я там, кстати, тоже был. Тот, кто хочет выжить, сказал фюрер, должен бороться и, если нужно, убивать — убивать где угодно, в том числе и в сортире. Так он и сказал — слово в слово. Можешь себе представить? В том числе и в сортире! И мы не имеем права на сострадание, сказал он. Ни при каких условиях! Мы просто не можем позволить себе сострадание!
— Почему не можем? Виш уставился на него.
— Ну и вопрос! Почему не можем…
Он снова задумался, глаза его приобрели отсутствующее выражение.
— Хочу сразу подчеркнуть, — наконец сказал он, тряхнув головой, — у меня в этом вопросе своего мнения нет. Я — всего лишь глашатай, адепт… чего, ты спросишь? — отлично, давай считать, что я адепт теории. И в этом качестве я хочу задать тебе риторический вопрос — думаю, кстати, фюрер сформулировал бы его так же. К примеру, егерь, в чью задачу входит уменьшить поголовье некоего вида — разве он чувствует сострадание? Разве он жалеет этих слабых и ни к чему не пригодных зверей? Это необходимое зло. Слабые должны уйти и освободить место для сильных и здоровых. В борьбе сострадания нет и не может быть. Тот, в ком есть жизненный стержень, добывает право на жизнь силой. Согласен?
— Не знаю, господин ефрейтор.
Виш протер монокль салфеткой.
— Поверь мне, Рубашов, — тихо и с внезапной усталостью сказал он, — я только исполняю свой долг — в моем положении, в этом мундире своих взглядов иметь не положено.
Он снова начал обмахиваться своим черепаховым веером.
— Ты играешь в карты? — спросил он с улыбкой. — Что может быть лучше, чем партия в покер после хорошего ужина… Скат? Баккара? Что пожелаешь?
— Я не играю, — сказал Рубашов. — Теперь не играю.
— Обжег крылышки когда-то? Понятно… На пути к раскаянию…
Николаю Дмитриевичу показалось, что Виш хотел сказать что-то еще, но удержался.
— Ты вербуешь людей в штурмовой отряд?
— Пока четверых — за этот год. Надеюсь, сегодня будет еще один. Голландец.
— Интересно! Голландец… А тебе известно, что ты — гордость первого баварского полка? И время с тобой ничего не делает, выглядишь превосходно, никаких признаков возраста. Как будто с того времени, как вы тогда пропали с ротным котом, не прошло и дня.
— Совершенно верно, господин ефрейтор. Как будто не прошло и дня.
— Называй меня Шарло, — сказал Виш и вытер рот салфеткой.
— Слушаюсь. Шарло.
— Шарло Федер-Виш.
— Необычное имя, господин ефрейтор.
— Это мой псевдоним, — сказал Виш. — Если у тебя возникнут неприятности, ты должен обратиться ко мне.
— Обязательно, Шарло.
— Ну хорошо, береги себя, Рубашов. Мне пора. Я очень занятой человек. Тысячи поручений. Ежедневные заседания, конференции. Помимо этого, сотни записываются на прием. Половину не успеваю. Никогда в жизни не был так занят, как сейчас.
Он посмотрел на часы.
— Через полчаса у меня, например, встреча с председателем рейхстага Герингом. Надо кое-что срочно подготовить. Желаю счастья, Рубашов!
— И вам тоже, господин ефрейтор, не забывайте о здоровье…
Они вышли на улицу. За углом стояла машина с уже открытой дверцей. Шофер в дождевике и кепке сгорбился за рулем.
— Удачи с твоим голландцем, — вспомнил Виш. — Как, ты сказал, его зовут?
— Я не говорил. Маринус ван дер Люббе.
— Люббе… Ну что ж, удачи тебе с Люббе. Хайль Гитлер!
— Хайль Гитлер, господин ефрейтор…
Борьба, воля к жизни, предательство интеллектуалов… о чем это говорил Виш? — думал он, сидя в трамвае по дороге на Александерплац. Его слова подтверждают только одно — движение терпимо к любым взглядам, в том числе и к таким. Главное не это — самозабвение, радость, общее дело. В движении все были как дома — и Виш, и Байер, и он сам, и полуслепой голландец.