алялся в парках, они сажали его в клетки вытрезвителей, они показывали на него пальцем, когда он, томимый неизбывным горем и непомерным количеством спиртного, шатаясь, брел по улицам города, плача и бормоча, словно деревенский дурачок.
— Посмотрите, — часовщик остановился у четырехугольного ящичка. — Рубашов! Посмотрите! Секундомер Тэйлора. Девятнадцатый век. Индустриализация. Время — деньги. Они так считают: время — деньги. Аккордные подряды, рационализация времени, машины, конвейер, штампованные часы. Выиграть время. Что за идиотское выражение! Думали ли вы когда-нибудь, Рубашов, что сегодня фабричный рабочий производит за единицу времени во много раз больше продукции, чем пятьдесят лет назад? А поэт? Скажите — как вы думаете — поэт может выиграть время? Разве написать стихотворение сегодня занимает меньше времени, чем тогда? У стиха свое собственное время. Его можно написать за час или за неделю, но время у стиха свое. Поэты не стали писать быстрее. Зато они стали дороже обходиться обществу. Кому по карману содержать поэтов? И кому по карману тратить время на писание стихов? Поэты вымирают… Разве не странно, что мир стал таким, каким он стал?
Бог мой, что за мрачная дыра! Бесконечный коридор, пыль, паутина, выживший из ума часовщик… А там, в глубине космоса, человек… Невероятно! Вот вам и рационализация. Вот куда их привели время и прогресс. В космическое пространство!
— Прошу прощения, я, разумеется, не вполне трезв, вы совершенно правы… но вот сейчас все говорят о возможности полета на другие планеты. Мне вдруг пришло в голову — а может быть, там рай? Простой, естественный рай, сад радости, населенный какими-то иными существами… Как вы считаете, это возможно?
Он ощутил необыкновенную ясность. Так бывало — спиртное вдруг дарило остроту мысли, лучи концентрированного света невыносимой яркости… Но если там и есть рай, вдруг пришло ему в голову, смертные испохабят его: они посеют зло и будут, хохоча, собирать свой гнилой урожай, потому что таковы люди. Пропащее племя.
— Вы что-то сказали, господин Рубашов?
— Нет-нет. Ничего важного…
— Я как раз подумал… Как вы себя чувствуете? Вы очень побледнели.
— Вы, такой образованный… такой умный… все знаете о часах, о механических, штампованных, песочных… можете вы объяснить бедному дилетанту, о чем идет речь?
— Что вы имеете в виду, господин Рубашов?
— Время… Для чего нужно это проклятое время?
— Господин Рубашов! Вы соображаете, что вы такое спрашиваете?.. По-вашему, я кто? По-вашему, я Бог?
— Какая разница, кто вы… Я хочу, чтобы мне объяснили… Вы когда-нибудь слышали о таком заболевании — передозировка времени?
Часовщик открыл люк в напольных часах. Обнажился сложнейший механизм — шестеренки, маятники, балансиры, пружинки, цепи, звоночки… Он завел часы серебряным ключиком.
— Блаженный Августин считал, что время течет в нашем сознании, как взбитые сливки, выдавливаемые через шприц. Другие утверждают, что время — это определенное количество проходящих «сейчас», а это самое «сейчас» — это и кратчайший, и самый длинный интервал, воспринимаемый человеком, как «миг» или «момент». Есть еще такие, кто уверен, что время — своего рода нервные импульсы. Нейроны в нашем мозгу, говорят они, посылают сигналы, пятьдесят сигналов в секунду, и эти сигналы, как ток по проводам, бегут по нашей нервной системе. Бесперерывно, всю жизнь, тикают в нас эти часы… Сам-то я думаю, что в нас существует сразу несколько видов времени. Минувшее живет в нас в виде памяти, но память у людей разная, и ничье прошлое не похоже на прошлое другого человека… Поэтому и время у каждого свое. Так и живем мы сразу в тысяче времен, подумайте, в тысяче, а то и больше, и все они пересекаются в нашем сознании и оставляют неизгладимые следы… у каждого — разные.
Николай Дмитриевич снова приложился к бутылке. Какое ему-то дело до времени? Пусть оно ведет себя, как угодно — ползет, карабкается, пятится, извивается, словно уж, или прыгает через скакалку… или спит, нахлобучив шляпу, в итальянской траттории… Какое ему дело, где оно, это время — вверху, внизу, справа, слева, какая у него длина и ширина, присутствует оно везде или разлито по бутылкам… Ему все равно, он хотел только одного — тонуть все глубже в убаюкивающем озере алкоголя, забыть все… О, Мария Медея, блеф, иллюзия, последняя любовь. Как можно забыть ее? Кипящая плазма чувств, субботний хлеб его сердца… Как жена была она ему, как сестра и мать, как друг и исповедник в тяжелые минуты. Ее вырвало у него из рук время, вырвало с корнями и бросило на свалку истории, но вина в этом не только времени, самое страшное, что виновато не только время, виновны… мы…
Он остановился у тяжелой дубовой двери с ржавыми петлями.
— И даже в том, что касается истории, часы тоже нас обманывают, — грустно сказал мастер. — Если им верить, история остается позади нас. Событие произошло, и время вышвыривает его на берег, а мы плывем по реке дальше… вот что часы стараются нам внушить. Но так ли это? Как вы думаете, Рубашов? Оглянитесь-ка на собственную историю и скажите честно — разве она не изменяется постоянно? Разве вы не оцениваете ее каждый раз по-новому, не переистолковываете? Ни у кого, кажется, нет сомнений, что сегодняшние события влияют на будущее, но они влияют и на прошлое! Они бросают на него совершенно иной свет… и не успеешь оглянуться, как история вступает в совершенно новые отношения с вашим «сейчас»… Прошедшее так же живо и так же подвижно, как и настоящее. Оно тоже плывет по той же реке времени, может быть, по другому рукаву, но река-то та же самая… А вещи? Разве вещи не плывут во времени рядом с нами? Гляньте-ка, Рубашов, вот эта дверь сделана в четырнадцатом веке… шестьсот лет назад…
Он любовно погладил бронзовую ручку.
— И последнее, что сможет как-то ответить на ваш вопрос. Время лучше всего отображено в книгах. Посмотрите, как писатели и поэты играют с ним, словно с цветным кристаллом в лучах солнца! Что такое, по-вашему, роман, как не попытка понять суть времени? Где, как не в романе, смешивается воедино «сейчас», «вчера» и «завтра»? Вы читаете начало и при этом знаете, что конец уже написан, что он уже есть, одновременно и параллельно с началом, через пару сотен страниц. Время выступает во всем своем многообразии. Ясно, что требуется какое-то количество минут или часов, чтобы прочитать от А до Я, но за это время у вас возникают ассоциации, направленные как назад, так и вперед. В одной строчке может пролететь десять лет, а потом на целой странице описывается одна-единственная секунда. Поэт останавливает время, замедляет и торопит. Он скачет в хронологии, как кузнечик. Так что только в романах время выступает во всем своем величии…
Часовщик помолчал, полез в карман и достал большой ключ.
— Чего же мы ждем? — сказал он. — Собрание началось. Конгресс Времени. И вы, Рубашов, — почетный гость.
Он сунул ключ в скважину и повернул. Замок щелкнул, послышалось шипение, кряхтение… и мастерская наполнилась многоголосым звоном и кукованьем бесчисленных часов.
— И, знаете, довольно думать о любви, — громко сказал часовщик, стараясь перекричать шум, — возьмите себя в руки! У вас еще много дел. И входите же, входите… Конгресс никакого отношения ко мне не имеет. Я хозяин помещения… я всего лишь сдаю вам свою мастерскую… считайте, что у меня постоялый двор Времени…
И что же это за конгресс? Что за люди сидят за круглым столом в мастерской у старого часового мастера? Это очень старые люди; они скорее мертвые, чем живые, поднялись из зловещего омута истории, на лицах их — налет вековой плесени, смертные грехи оставили на них неизгладимые следы.
Кое-кого он узнал. Вон тот, например, Иоганн Фауст, ученый калека, с горбом на спине, как и у Бомбаста. А этот похож на оккультиста Сен-Жермена, а это, скорее всего, Жиль де Ре.[49] А вон там, на табуретке, сидит сапожник, босой и бородатый, на нем кожаный фартук, из карманов торчат древние инструменты — сапожный нож, моток дратвы, щипцы. Кто это — Агасфер?..
Еще один, с маятником в руке, а тот, худой и черный, несмотря на возраст, сидит и гладит свою скрипку… Третий считает золотые монеты в кошельке, четвертый молится. Склонившись над блюдом с виноградом, стоит некто в тоге, с таким невероятно благостным лицом, что сразу зарождается подозрение… а почему бы и нет? Апостол Иоанн? Известный алхимик о чем-то беседует с высохшей, как пергамент, дамой, а рядом с мечом в руке — Парацельсиус. Звон бокалов, тихие тосты… Вдруг он почувствовал руку на плече — перед ним стоял дворецкий; дворецкий Филиппа Боулера, он встречался с ним на вилле в Берлине.
— Вы только поглядите, — шепнул он, — кто к нам пришел! Чувствуйте себя как дома, Коля. Мы вас ждали!
Он взял его под руку и повел с собой.
Довольно большой зал был битком набит книгами и почерневшей дубовой мебелью, стоявшей на полу, покрытом, как ковром, дециметровым слоем пыли. Повсюду в высоких бронзовых канделябрах горели свечи.
— Вы задержались, — по-прежнему шепотом сказал дворецкий, — мы думали, что вы придете раньше, но, должно быть, вас задержали дела… Ваши поиски ослепляют вас, радости жизни проходят мимо…
— Что это за паноптикум? — спросил Николай Дмитриевич. — И кто, собственно говоря, вы?
— Я? Кто я? А вы разве не видите, Коля, кто я? По-вашему, я Жиль де Ре? Я дворецкий, Коля. Дворецкий! Мы же уже встречались с вами.
Они обошли огромный стол.
— Мы понимаем, что вас мучает любовь… изменчивая и непостоянная любовь… Оглядитесь — человек в космосе, холодная война на земле… жизнь, безусловно, интересна, не стоит хоронить себя заживо в мелочах любви… Для нас любовь ничего не значит, неужели вы до сих пор не усвоили это простое правило?
Он показал со значением на человека с маятником.
— Это Калиостро. Самый мудрый из магов, к сожалению, очень ослабел от бесконечных размышлений. Пусть он послужит вам примером. Размышления стали его цепями. За последние сто лет он не произнес ни слова.