Мимо меня прошли на выход Бакатин, Примаков и как-то подчеркнуто вежливо попрощались со мной, пожелав всего хорошего.
Из самолета вывели не сразу, подождали, пока завершится церемония, связанная со встречей Горбачева. Провели к машине санитарного типа и там объявили о моем задержании. Сделал это Степанков — Генеральный прокурор России.
Я уточнил, от имени какой прокуратуры задерживают — союзной или российской? Получил ответ — от российской. Мое недоумение было оставлено без ответа.
В машине меня продержали около часа, как я позже понял, ожидали Язова и Тизякова, чтобы в одной колонне проследовать к месту содержания под стражей. Отправились из аэропорта в четыре часа ночи. Добирались медленно, часа три-четыре, с поломкой машины и небольшими остановками.
На место прибыли рано утром, едва рассвело; погода была слякотная, моросил колючий дождь, все выглядело мрачно, мерзопакостно. Разместили по отдельным небольшим домикам, с внешней и внутренней охраной.
Слегка привел себя в порядок; завтрак и сразу же первый допрос. Физическое и моральное состояние было тяжелым: бессонные ночи, полет в самолете, дорога в Солнечногорск. Сон буквально валил с ног, глаза открывались с трудом.
Личный обыск, протокол, другие формальности, связанные с задержанием, понимание разумом своего состояния — все сливалось вместе в какую-то огромную давящую тяжесть. Адвокат не присутствовал, что было грубейшим нарушением процессуальных норм — к сожалению, далеко не последним.
Первый в жизни допрос оставляет глубокий след, а точнее рану, на всю жизнь. Дело не в следователе, он выполнял свой служебный долг. Первый допрос врывается в душу, в сердце как совершенно противоестественное событие, задевает твое человеческое достоинство, не считается с тобой как с личностью, ломает привычный ритм жизни и, словно непомерный гнет, заставляет согнуться, ввергает в состояние беспомощности, бессилия.
Обед, небольшой, получасовой отдых и новое предложение — снять теледопрос. В ответ на возражения следователь обрушил целый поток доводов, уговоров, доказательств правомерности мероприятия с позиции уголовно-процессуального кодекса. «Никто не поймет, если вы вдруг откажетесь», — последний, пожалуй, увесистый аргумент. В конце концов дал согласие.
Начинается откровенно жесткий теледопрос, с неудобными, даже садистскими вопросами. Следователь явно работает на публику, по крайней мере, на социальный заказ руководства. Понимание этого приходит уже в ходе допроса. А голова от усталости и напряжения гудит, временами даже отключается сознание; отвечать надо с ходу, подумать некогда, на тебя смотрит камера, и ты чувствуешь себя вынужденным говорить, давать показания.
Попросил прокрутить мне сделанную телезапись. Мое право. Но не вышло, потом объяснили, что не сработала техника. Явно обманывают. Настроение неважное, душевное неспокойствие, что-то идет не так.
И вдруг новое предложение. В Солнечногорск прибыл репортер Центрального телевидения Молчанов и хотел бы взять у меня интервью. Решительно возражаю, ссылаюсь на свое состояние, на неважное самочувствие. Опять настойчивые уговоры, особенно со стороны Степанкова: телерепортер ехал издалека, речь, мол, идет о пяти минутах, только два вопроса, и тому подобное. На возражения приводится решительный аргумент — Язов уже дал интервью, не возражал; что скажут телезрители, узнав, что Крючков отказался.
Как и следовало ожидать, телеинтервью затем обыграли в весьма невыгодном для меня свете. Среди прочего я сказал, что, если бы можно было прокрутить пленку жизни в обратном направлении, то 19 августа я поступил бы иначе, то есть в том смысле, что избрал бы другой вариант и, таким образом, не оказался бы под стражей. Прокомментировали же это так, будто бы я сожалею лишь о том, что не действовал решительно, то есть не пошел на кровопролитие и т. п.
После телепередачи аналогичные утверждения распространялись и высокопоставленными лицами, в том числе Ельциным.
После столь кошмарного дня я свалился, словно подкошенный, и погрузился в тяжелый сон. Но спустя час был разбужен. Команда — собирать вещи и быть готовым к выезду. В 24:00 22 августа колонна машин отправилась к новому месту содержания. Как выяснилось, это был следственный изолятор в г. Кашине Тверской области. В пути находились девять часов. Раз-другой сбивались с дороги, возвращались, уточняли у встречных водителей. Наконец к 9:00 23 августа добрались до места. Вновь личный обыск и прочие тюремные формальности.
Все в изоляторе дышало мрачной стариной. Здание тюрьмы было построено более 300 лет назад. Видимо, во всем мире нет ничего более прочного и незыблемого, чем тюрьма. Здание строилось на века, выстояло. Все как и три века назад, пояснили мне. Претерпели изменения лишь кое-какие внутренние детали, не все уцелело. Стены в метр толщиной казались не тронутыми временем. Массивные, в несколько рядов ворота, двор, коридоры, камеры, небольшое окно наверху с решетками — все как было когда-то.
…Трое суток провел в камере один. Мозг воскрешал события последнего времени обостренно, болезненно, переоценивал все как бы заново. Появилась жажда поговорить с родными, с женой, сыновьями, друзьями, но, понимая, что сделать это невозможно, стал писать.
Написал большое письмо жене, еще больше сыновьям, друзьям. Это были излияния души с описанием случившегося, моим видением обстановки до 19 августа и в последующие дни. Не забыл в письмах невесток, внучку и внука. Пожалуй, так откровенно я никогда не разговаривал с собой и родными. Многое, о чем я передумал, что переоценил, к каким выводам пришел, будет со мной словно тень до конца жизни.
Содержанием в одиночке, видимо, преследовалась цель надломить мое душевное состояние и таким образом сделать более удобным для следствия. Но вышло иначе. Одиночество помогло мне собраться с мыслями, прийти к пониманию своего положения как начала нового этапа в жизни, а точнее борьбы.
В первый день пребывания в кашинской тюрьме и в последующие два дня я делал часовую гимнастику, что вызывало у охраны нескрываемое удивление. Это была единственная привычка из моего многолетнего отрезка жизни, которую я имел возможность сохранить для себя в тюрьме.
Важный момент. В изоляторе мне предъявили ордер на арест. Я хорошо знал, что арест — серьезное психологическое испытание для человека. Далеко не каждый выдерживает, сдают нервы, как-никак — шаг от свободы к несвободе. Арестованный вдруг ощущает, что тюрьма становится в его правовом положении реальностью на неопределенный срок. Я воспринял предъявленный мне ордер на арест удивительно спокойно, как будто ознакомился с ничего не значащим документом.
Расписался. Следователь посмотрел на меня и спросил: «Внимательно ли вы прочитали документ? — И уточнил: — Ордер на арест». Я ответил утвердительно и слегка улыбнулся. Он удивленно посмотрел на меня.
Этот момент я с болью вспоминал позже, когда мыслями как бы заново переживал первые часы и дни моего задержания. Разве еще несколько дней назад я мог представить, что меня, председателя КГБ СССР, подвергнут аресту!
В ночь на 26 августа поступила очередная команда: собрать вещи и быть готовым к отправке. Куда, зачем? Вопросы, которые, разумеется, не задают, а задав по неопытности, ни один из арестованных не получит на них ответа.
Полночь. Кортеж машин двинулся из Кашина. По некоторым признакам определил направление — на Москву.
Пребывание в Кашине оставило у меня и одно трогательное воспоминание. Руководство изолятора, охрана были внимательны, проявляли чуткость и даже заботу. Предлагали горячую воду, гасили днем свет, желали доброго утра и спокойной ночи. Почти все обращались ко мне по имени и отчеству. Перед отъездом начальник изолятора предложил пачку чая и буханку черного хлеба. Я отказывался, посчитал неудобным. Тогда он сказал: «Владимир Александрович! Вы в этих делах человек неопытный. Еще не знаете, что вас ожидает. У вас будут трудные дни. Чай пригодится, да и не только вам, но и сокамерникам. Возьмите!»
Я взял, и чай мне действительно пригодился уже на следующий день. Не знаю, как сложится моя судьба, но как хотелось бы в одно прекрасное время отблагодарить его за чуткость!
В «Матросскую тишину» прибыли часа в четыре утра.
На окраине Москвы сделали остановку минут на десять. Редкое движение на дорогах, в основном из центра, одиночные пешеходы, тусклые силуэты погруженных в ночной сон зданий. Старший сопровождающей охраны сказал: «Не спешите, можно подышать еще». Но особого смысла в этом не было, и мы тронулись дальше.
Вновь тюремные формальности и очередная камера. В камере содержались двое. Встали со шконок, как называют в тюрьме места для лежания — койки.
Я представился. Удивлению их, казалось, не было предела. По-моему, на какое-то время они лишись дара речи. Переспросили. Я еще раз повторил. Предложили согреть воды, достали сухари, сахар, конфеты, помогли освоить немудреное камерное хозяйство. Попросили разрешения закурить, кратко объяснили порядки. Рассказали, что пару дней назад в камере было шесть человек. Срочно отселили четверых, оставив только двоих.
Помогли разобрать тюремные принадлежности, выданные мне только что. Несмотря на понятный интерес и любопытство, заметив мой усталый вид, сокамерники предложили отдохнуть, что мною с благодарностью было принято.
Уснул я моментально, но в 7 часов утра был уже на ногах. Мои новые знакомые признались, что не спали, обсуждали ситуацию… О них я расскажу чуть позже.
Вообще первые свои тюремные ощущения вспоминаю как тяжелый, навязчивый сон. Постоянная тревога за родных, чувство горькой вины перед сослуживцами, да и вообще перед народом за то, что не получилось так, как хотелось, ради чего рисковал. Но, пожалуй, самое гнетущее — это смерть людей, с которыми очень многое связывало, которых хорошо знал и глубоко уважал.
Сейчас я хотел бы помянуть Бориса Карловича Пуго…
Мои воспоминания касаются не только его лично, но и отдельных возникших перед нами проблем. Как известно, Пуго входил в ГКЧП и, по сообщению средств массовой информации, 22 августа покончил жизнь самоубийством. Вместе с ним из жизни ушла его жена. Уже позже из дела я узнал, что первой смертельное ранение получила от мужа именно она. Так по официальной версии, по материалам дела, чета Пуго решила рассчитаться с жизнью. Прежде всего это огромная личная трагедия семьи. С Пуго я познакомился, когда он в конце 70-х — начале 80-х годов работал председателем КГБ Латвийской ССР. Встречался на совещаниях, но в близких отношениях не был. Как-то я посетил Латвию, по-моему в 1981 году, где провел кустовое совещание по линии разведки. Пробыл в Риге несколько дней и узнал Бориса Карловича поближе.