— А что важно?
— Важно — не озвереть, если на тебя не так глянули. Вперед и с песней, как говорится! «Жизнь — это трагедия. Ура!» — сказал Бетховен.
Виталий Дикушин рано почувствовал свою непохожесть на всех знакомых мальчишек, своих сверстников. Ему не хватало простой непосредственности, умения следовать без размышления внутреннему влечению. Например, он не мог из чувства внезапной злости наговорить дерзостей, тем более полезть в драку за причиненную обиду, а если оказывался ненароком в потасовке и получал случайную оплеуху, то начисто терял дар речи, убегал куда-нибудь и в уединении долго размышлял над происшедшим, пытаясь наперед определить в таких случаях свое должное поведение. Но больше того, как заслонять одного из драчунов собой, ничего не мог придумать. Когда соседскому Вовке Поленову забияка Ленька Перцев пробил голову битой во время игры в лапту, Виталий провожал пострадавшего домой и был уверен, что Леньке отныне не поздоровится: Вовка сильный и если захочет, то зашвырнет на груду старых борон за деревенской кузней, а то переедет своим мопедом, как грозился сам по пути домой, где встретила его бабушка, прибавившая от себя «идолу Леньке» новые нешуточные угрозы. Так что судьба Леньки Перцева в мыслях Виталия тогда не стоила и ломаного гроша, оставалось лишь пожалеть его по-человечески. Он и во сне уже видел его то извивающимся на ржавых зубьях борон, то под колесами мопеда Вовки…
Однако на следующий день опять играли в лапту, и Вовка Поленов с перевязанной головой дурачился в одной компании с Ленькой, «нарываясь», чтоб стоящий на подаче Виталий запустил бы в них мячом и промазал. Вот и это, что в играх мальчишек больше привлекают не сами правила, а возможность незаметно или заметно их нарушать, Виталий тоже не мог понять, ведь из-за нарушения правил и происходили все ссоры и недоразумения.
В школе, правда, и сам Виталий не мог удержаться, чтоб не вставить своих слов в непреложно строгий текст какого-нибудь диктанта. Если читалось «шел дождик», он обязательно вписывал свои эпитеты, считал, что есть разные дожди: моросящие, сеящиеся, слепые, булькающие, как из ведра, проливные, косые и так далее. Так и про людей нельзя говорить безлично, даже в сказках обязательно скажут: «Жил-был бедный человек, злая мачеха, добрый молодец, красна девица…»
Кстати, о красных девицах. Первое письмо чуть ли не на всю ученическую тетрадку он написал Жанне в девятом классе. Она захотела от него писем еще и еще. Их встречи и прогулки показались бы странными любому: ходят — и час и два молчат, а при расставании она говорит: «Мне пора. Значит, завтра в школе ты передашь мне письмо. Побольше напиши, ладно?..»
И он писал все то, чего не мог сказать лично, блистая в своих писаниях красноречием, остроумием, нежностью и лаской. И вот — дописался…
Устроились они с Чупровым на стройке бетонщиками, но работа была разной: землю рыли, арматуру вязали, плотничали, световые проемы в корпусах остекливали, окрашивали серебрином опоры ЛЭП и устанавливали их на фундаменты собственного изготовления. А для житья Виталию подыскали комнату в доме одинокой старушки Аграфены Тихоновны. Сюда уж мать наехала сразу, отец тогда не смог навестить — приболел.
Мать плакала, что Виталий расстроил все домашние приготовления к его встрече, огорчив отца тем, что отбился от дома, она нехорошо поминала ту, которая как змея…
«Не надо, мама, не смей так, — запретил Виталий. — Давай сразу договоримся, что ни при мне, ни без меня ты не будешь больше проклинать Жанну. Пусть будет счастлива, ведь я сам того же хотел. Разве оборотни мы, а не люди?!»
Мать уехала несколько успокоенная, веря, что молодые печали недолгие, а дом родной отовсюду видать хоть днем, хоть ночью. И близка к истине была она в последнем: мысленно опять и опять бывал Виталий в родной Борисовке, в школе, в клубе, в заветных местах у озера, в ближайшем лесочке — всюду, где успел он ступить со своей любовью. Те ли слова он сказал тогда, все ли написал?..
Возвращенные письма он не перечитывал, но и не уничтожал. Просто часто перебирал с чувством прошлого детского недоумения и растерянности перед «нарушением правил». Жанна вышла замуж за Вовку Поленова — об этом сказала мать. Вовка знал об его отношениях с Жанной, в глаза высмеивал молчаливость их встреч, советовал быть смелей, свободней, проще…
Взять на «ура» свое горе, как советовал Чупров, Виталию никак не удавалось, и порой мучительная безысходность так припирала к стенке, хоть плачь. Он осунулся и почернел от запертого внутри огня. Даже Аграфена Тихоновна заметила (мать Виталия уж конечно поделилась с нею своими опасениями!), что сидеть ему вечера за книжками в своей комнате не следовало б.
— Чего в старики записался? У нас и ребяты и девчаты хорошие есть — пошел бы поводился за песнями-то, хоть пример с Чупрова своего взял бы — всегда в клубе, всегда веселый…
Гена Чупров действительно редко бывал в гостях у Виталия, вечно занятый в своем оркестре подготовками к нескончаемым концертам, смотрам, конкурсам. На работе же не та обстановка, чтобы заниматься душеспасительными беседами — так, разве что спросить и ответить… Тяжело было Виталию, не оставляла его мысль — а как же другие люди переносят подобное?
— Как, Гена? — спросил он Чупрова.
— Как-нибудь да переносят, — ответил тот. — Как сам перенесу, так поделюсь опытом. Но ты же Толстого читаешь — классики все знают. Или возьми стихи — они же все об этом самом! А еще, если хочешь, приходи к нам в самодеятельность — найдем дело, вот и забудешь свою болячку. Возьми морскую раковину: если попадает внутрь песчинка и вызывает боль, то она выделяет драгоценные соки и обволакивает ими песчинку — создает жемчужину. Творчество — это жемчужина. Поищи-ка себя здесь.
Так к Виталию пришло спасение, и в этом весь человек: десятеро наверх тянут, когда один вниз столкнет. Стал он читать стихи, а потом решился вдруг и сам их писать. И после писем к Жанне, после мучительной поры молчания новое занятие стало для него и сладкой мукой и чистой радостью. Даже Чупрову не все показывал из написанного и долго мучился, если тот находил какие-то изъяны в стихах.
«Это нужно только мне, — убеждал он себя. — В чужих руках сердечные струны только рвутся».
Они спорили с Геной на эту тему:
— У тебя же стихи — письма к Жанне, и ничего больше, но есть же вокруг и другие люди, рядом с болью есть радость, с несчастьем — счастье, есть жизнь, земля, солнце! Пока ты не вылезешь из потемок своих личных жалоб, ты не творец, а нытик.
— Да не хочу я! — защищался Виталий. — Это пусть поэты.!. Я для себя, и никому это не надо.
— Кулак ты, и замашки у тебя кулацкие: «Я, себя, себе!» Написал столько стихов, а зачем? Копить? Копить и снова писать. Не понимаю… Поехал бы в редакцию, посоветовался — в этом твое спасение, так и знай.
Такие споры лишали Виталия покоя, он часами лежал на кровати в смятении. Что делать? С одной стороны… С другой стороны… Может быть, прав товарищ, а может быть, не прав.
Так и не выдержав разлада в союзе рук, души и ума, он собрал все свои тетрадки со стихами, подшил их в одну толстую, взял в будний день отгул на работе и поехал в редакцию городской газеты.
— Вот. Мой приятель… Словом, вы посмотрите, скажите… там есть адрес, Извините, я спешу. До свидания! — с такими сбивчивыми словами он оставил у замредактора свою рукопись и в смятении, как из парной, выскочил вон, задыхаясь от горячего смущения.
Все последующие дни Виталий жил будто в горячке, работал как заведенный. Ждал: вот за ним приедут (он и рабочий адрес оставил в редакции!), что-то будет. На ум ничего больше не шло.
— Уж не заболел ли ты, часом? — встревожилась Аграфена Тихоновна, положив свою легкую сухую ладонь на его лоб. — Нет, не горишь будто… А может, на работе стряслось что? Ты не боись, скажи, а то замолчишься и не заметишь, как думки дурным попортишь. Человеку на то и язык даден: на подмогу призывать, а как же! Нельзя!..
Чем могла ему помочь добрая старушка, на какую подмогу ее призвать?
Проходили дни — и ничего не случалось, острота ожидания убывала. А тут и главная работа подоспела: на стройучастке приступили к заливке фундамента первой турбины. Не один месяц потратили строители на углубление котлована, на устройство сложнейшей опалубки, установку арматуры и всяческих коробушек для создания в фундаменте пустотных ходов и карманов. Бетонирование следовало вести непрерывно почти трое суток. Со всех сторон опалубку обступили дизель-электрические краны и бадью за бадьей они подавали бетон самой прочной марки, а внутри утробно гудели вибраторы, разгоняя бетон по всем закоулкам, уплотняя его так, что в пазы между досками опалубки сочилось бетонное молочко.
Обед привозили в термосах, раздавали прямо с грузовиков, откинув борта, и бетонщики, сварщики, арматурщики, плотники, крановщики и шоферы обедали круговой очередью, подменяясь на рабочих местах. Все были белыми от высыхающего бетона — от сапог до касок. Все были оживленны, необычайно дружественны. Гадали: чьей смене достанется уложить в опалубку последний куб бетона?
Передав горячий вибратор в руки Гены Чупрова, Виталий крутился на верху опалубки до тех пор, пока кто-нибудь из мастеров не прогонял его домой. Когда в сумерках вспыхивали вокруг опалубки многочисленные прожекторы, стройка делалась необыкновенной, величественной. Сами собой приходили на ум Виталию стихотворные строчки — он бормотал их на работе, по пути домой, записывал, а потом, как-то легко перешагнув через свою былую скрытность, показывал написанное Чупрову, иногда прямо с нетерпением разыскивал его то в клубе на репетиции, то прямо на стройке.
Гена Чупров одобрительно кивал головой:
— Молоток, солдат, а я что тебе говорил?! О чем не поплачешь, про то не споешь. Любовь — слово широкое! Кое-что из твоих стихов я забираю для нашего будущего концерта ко Дню строителя. Согласен?
Виталий и на это согласился после недолгих колебаний.
— Вот и будь таким, — обрадовался Чупров. — Кто-то правильно сказал, что искусство — это увидеть, прочувствовать, высказать! Будет тебе и радость за муки, и пот черновой работы. По себе знаю, как ждешь концерта, как радуешься после него…